Игорь Ильич Дуэль
Тельняшка математика

Под шум дождя

   Сказал бы мне кто-нибудь еще полгода назад, что засяду писать мемуары, – ей-богу, расхохотался бы. Тем паче и возраст вовсе не тот, чтобы жить прошлым: сорок восемь. Да и дел еще совсем недавно было выше головы – суток не хватало. В последнее время особенно: выполняли заказ «с самого верху». От нашей разработки ждали ответа: какую из двух социологических концепций выбрать.
   Словом, то, о чем уже не одно десятилетие мечталось, свершилось наяву. И гордость придавала силу. Четыре месяца не разгибались, гнали. Компьютеры зависали, дисплеи гасли, а мы держались. И выдержали! Точно в срок дали однозначный ответ. Словом, по всем статьям победители. И премии нам, и благодарности, и развернутые комплименты на самом высоком уровне. Одна из моих сотрудниц, дама уже в годах, даже прослезилась, повторяла сквозь всхлипы: «Триумф! Невиданный триумф!» Может, и перебор в этом суждении. Но что правда, то правда: нам выпало впервые прямо и непосредственно продемонстрировать перспективность того направления прикладной математики, которым занимались, не на словах – на самом практическом деле.
   Впрочем, этого «триумфа», или как там его еще назвать, мне уже видеть не довелось. Вышло как в кино. В тот самый день, когда поставили мы в нашей работе последнюю точку, я грохнулся прямо в крошечном своем кабинетике. Сперва подумал: о порог зацепился, но попробовал встать – руки не слушают. Потом и вовсе потерял сознание. Пришел в себя, когда уже несли меня на носилках в «скорую помощь». В больницу меня определили по высшему разряду – как настоящего триумфатора. Внимание, опека, новейшая аппаратура, консультации светил – все было. Может, оттого и хворей начислили мне с избытком. Но и двух главных диагнозов хватило: предынфарктное состояние и острое нервное переутомление. А ведь до того, слава богу, с медициной почти не знался: сколько раз за жизнь болел – пальцев на одной руке хватит пересчитать.
   В общем, немалый срок пришлось отбыть в этой самой замечательной клинике. Как говорится, спасибо передовой медицинской науке: на ноги поставили, выписали. Однако в мир отпустили с великой осторожностью, а главное – со строжайшим запретом: месяца три, по крайней мере, не только не работать, но даже не брать в руки ни одного математического сочинения.
   Вот тут и встала проблема: как жить? Сколько себя помню, на такой срок от работы отрываться не приходилось. Просил скостить наказание хоть наполовину, но доктора неумолимы. И аргументы такие, прямо слезу прошибают: мы должны вернуть вас в строй совершенно здоровым, это наша обязанность перед наукой, перед страной. От вас ждут… И тут же путевочку в санаторий, опять же высшего класса. Выдержал я там две недели, потом завыл – от их забот, от их стерильности. Ко всем этим штучкам смолоду надо привыкать. А я и в больнице впервые, и в санатории впервые.
   Вопрос поставил ребром: если не отпустите, сам сбегу. Ведь здоров я уже! Ничего не болит. Хватит издеваться! А то пойдут все ваши усилия прахом: от безделья умом тронусь. Знаете же, с нашим братом-математиком такое случается. Решения добился соломонова – из санатория меня согласились отпустить при условии, если жить буду за городом и режим соблюдать неукоснительно, что медики станут два-три раза в неделю проверять.
   Согласился: это пусть еще не жизнь, но все же сносное существование. Так в начале сентября поселился на крошечной своей дачке. Осень, солнечные дни перемежаются дождливыми. Славное времечко. Поселок пустынный. И я наслаждаюсь одиночеством. Ни матери, ни жене поселиться с собой не разрешил. Они только наезжают – возят еду, готовят обеды.
   Так еще с неделю прожил я растительной жизнью и уже, слава богу, занимался не трудотерапией, а реальными хозяйственными делали: чинил забор, крыльцо латал, ковырялся потихоньку в земле.
   А потом, когда зарядили бесконечные дожди, само собой потянуло к бумаге. Сработал рефлекс, ставший за десятилетия, должно быть, безусловным. Но до родного своего дела я и сам себе запретил дотрагиваться: чувствовал – тут врачи правы, отход требуется капитальный.
   Вот тогда и стали всплывать воспоминания. В один из тихих вечеров под бесконечный перестук дождя особенно ясно проступил в памяти тот кусок жизни, когда чуть было не расстался навсегда с любимой математикой. И прокрутив в мозгу всю цепочку испытаний, выпавших двадцать три года назад на мою долю, я вдруг подумал, что «история моих бедствий», пожалуй, не одному мне интересна. Есть здесь и кое-что такое, что небесполезно знать, так сказать, вступающему в науку юноше.
   Ибо тогдашние мои поступки тем объясняются, что ко всему случившемуся я совершенно не был подготовлен. Будущее рисовалось в однообразных светлых тонах – этакое гладкое скольжение вверх, лишенное помех и любого сопротивления.
   И только потом, когда врезала мне жизнь, так сказать, под дых, начались поздние открытия. Почему-то особенно запомнилось, как открыл я для себя давнюю и вроде бы совсем нехитрую истину: друзья познаются в беде. Конечно, я с самого розового детства это выражение знал. Но воспринимал лишь как бы уголком сознания. Казалось, от таких сентенций несет нафталином. Я совершенно не представлял, что могут мне выпасть какие-то беды. Откуда им взяться? У меня замечательная профессия. Еще в университете я показал, что выбрал ее не зря, имею к этому делу способности. Значит, счастливое будущее мне обеспечено. А беды как бы сами собой связывались с людьми бездарными, ленивыми, ну, конечно, еще с жуликами…
   В общем, в один из дней, когда решимость взяться за сей труд созрела, я поехал в Москву и, много часов прорывшись в своем архиве, извлек оттуда беглые заметки и письма тех лет, а также путевой дневник своего плавания по рекам. А вернувшись на дачу, принялся сводить воедино старые записи, стараясь, однако, следовать им, лишь прояснять иные места, но не переписывать заново, не вносить мысли и соображения, нажитые в более поздние годы.
   Хотелось, чтобы автором сего странного труда был не я нынешний, но, выражаясь словами Роберта Пена Уоррена, «тот парень, который почти четверть века назад назывался моим именем».
   Непривычную работу я поначалу воспринимал лишь как способ скрасить вынужденное безделье. Но потом под неумолчный шум осенних дождей втянулся в нее, вошел, как говорится, во вкус…

Новое поприще

   Ну и состояньице было у меня в те дни! Врагу не пожелаешь. Два последних разговора в институте выжали все соки. Какая там духовная жизнь, новые идеи, взлеты разума в горние высоты абстракций! Про это и не вспоминалось.
   Решение пойти матросом на перегон судов было последней сознательной акцией. Дальше начинается эпоха полутьмы, из которой выступают лишь случайные картинки, почему-то отпечатавшиеся в сознании. Да еще какие-то мелкие, несерьезные мысли и мелкие чувства – вспыхивавшие лишь как простая ответная реакция на примитивные раздражители.
   Запомнилась мне, например, секретарша перегонной конторы. Молоденькая, прехорошенькая, с кукольным личиком, но очень озабоченная на вид. Скорее всего, как раз тем и была озабочена, как толковее распорядиться своей красотой и юным обаянием: товар-то скоропортящийся. Во всяком случае, конторские дела, видимо, мало трогали серое вещество, запрятанное в глубинах ее кукольной головки. Когда она выписывала мне направление на медосмотр, то простую мою фамилию – Булавин – умудрилась переврать дважды: написала сперва Балавин, потом – Булаев. А когда, наконец, на третьем бланке вывела, хоть коряво, но правильно, сунула мне направление сердито, сопроводив его строгим напутствием:
   – Пока всех врачей не пройдете – не зачислим. Даже не просите.
   Меня не хватило и на самую простенькую остроту. Ответил с совершенно искренним удивлением:
   – Я ни о чем не прошу.
   Но секретарше что-то не понравилось в моей фразе: то ли углядела в ней потугу на игривый тон, то ли было ей не по нутру разрушение традиционной схемы – другие, видимо, просили. Во всяком случае, ее глаза облили меня ушатом презрения. Должно быть, во взгляде ее было закодировано примерно такое суждение: ходят тут всякие.
   Мне показалось, сейчас ее пухленький ротик приоткроется и произнесет нечто похожее вслух. От одной мысли, что придется ей отвечать, подбирать слова, я внутренне содрогнулся и торопливо сказал:
   – Всего доброго!
   Пожалуй, она оценила мой испуг на свой лад: сумела, мол, осадить очередного болвана, и хотя личико ее приняло самодовольное выражение, секретарша не удостоила меня даже кивком.
   Меня же это почему-то вдруг обидело. И я уже собирался было сказать ей несколько слов о правилах хорошего тона, но как только сообразил, сколько усилий это потребует, тут же пригасил обиду и ушел.
   Однако, видимо, мозг еще был способен на какие-то ассоциации. Ибо, выйдя из конторы, я вспомнил строки из «Василия Теркина»: «Потерял боец кисет, заискался – нет и нет». Дальше точный текст я не знал, но суть в том, что эта потеря совершенно выводит солдата из равновесия, заставляя выстраивать в цепочку все свалившиеся на него беды: «Потерял семью. Ну, ладно. Нет, так нá тебе – кисет».
   Я подумал, что для меня эта самая секретарша стала своего рода «кисетом» – той малой потерей, которая после истинных, больших оказывается последней каплей, переполняющей чашу. Оттого именно мелочь и воспринимается особенно остро.
   Вторым «кисетом» стал для меня медосмотр.
   Честно признаюсь, что терпеть не могу эту процедуру. Для человека моего склада есть в ней что-то обидное. Не ты сам, а строгие врачи определяют твою судьбу, выносят вердикт. Поэтому, когда ты, то раздеваясь, то одеваясь, шатаешься из кабинета в кабинет, приходит чувство зависимости, которое мне вообще кажется противоестественным человеческой сути. Ведь медики смотрят на тебя лишь как на «живой организм». Естественно, им только и важно, в порядке ли органы дыхания, кровообращения, хорошо ли переваривается пища. Но приняв их нормальный профессиональный взгляд, ты вдруг убеждаешься, что при некоторых допущениях, оказывается, перестает иметь значение работа твоего разума – то, ради чего живешь. И как-то неуютно становится в мире от такого пусть даже мысленного эксперимента.
   Словом, утром того дня, когда должен был предстать перед строгими взорами врачей, я невольно старался тянуть время, чтобы хоть немного отдалить час медосмотра.
   Мать, заметив, как старательно я делаю зарядку, как долго моюсь под душем, как медленно ем, догадалась о моем настроении и осторожно спросила:
   – Может, ну ее к дьяволу, твою идею хождения в народ? Ведь потом залезешь, из упрямства шага назад не сделаешь, даже если будет скверно.
   – Нет уж! Хватит с меня этих гамлетовских сомнений. Досомневался!
   Произнес я это решительно, и сам завелся от собственной – в общем-то, случайной – интонации: быстро допил чай, накинул плащ и двинулся к метро.
   В поликлинике водников, заняв очередь в регистратуру, я вдруг заметил, что парень, стоящий передо мной, крутит в руках такое же направление, как у меня: бланк перегонной конторы, на котором знакомым почерком секретарши вписаны его фамилия и инициал – Гарин Г.
   Как же меня обрадовала эта встреча! Возникла очередная мелкая мысль: вместе проходить медосмотр не так противно, плечо товарища по судьбе, над которым производят точно такие же опыты, как над тобой, – надежная опора.
   Парень оказался вертлявым. Стоять на месте ему, видно, было тяжело, и он крутился во все стороны, а так как я нарочно держал свою бумажку напоказ, то и он очень скоро заметил сходство наших направлений.
   – Ага, нашенский! – сказал он.
   Я дурашливо заморгал глазами и закивал. То, что он обратился первым, тоже было приятно, ибо избавляло от трудной работы – изобретения фразы, необходимой при знакомстве.
   – Покажи-ка визитную карточку.
   Я протянул ему направление.
   – Так, так. Булавин Ю. Это что же, Юрка?
   – Юрий! – подтвердил я с готовностью.
   – А я, стало быть, Гарин Герасим. Такое предки изобрели имя. А попросту – Герка. Будем знакомы.
   – Будем! – словно эхо повторил я, и мы пожали друг другу руки.
   Гарин был на полголовы ниже меня, а ладошка у него оказалась и по его росту меньше положенной. Совсем маленькая, она утонула в моей. Но была жесткой и крепкой в пожатии.
   – Ты давно в перегонщиках? – спросил Гарин.
   – Первый раз иду.
   – Штурман?
   – Да нет, матрос.
   – Что-то не похоже! – сказал Гарин, оценивающе оглядев меня.
   – Сейчас время такое – по внешности профессию не узнать.
   – Ну да! У меня глаз наметанный.
   Он хотел еще что-то сказать, но тут подошла его очередь, и регистраторша недовольно застучала ладонью по барьеру, показывая этим жестом, чтоб ей дали направление.
   Так мы и дальше разговаривали с Геркой – урывками, пока дожидались в очередях. Потом нас звали, и мы, прервав разговор, заходили в кабинеты. Раздевались, одевались, снова выходили в коридор и продолжали говорить.
   На ходу, в челночном сновании, почерпнули мы первые сведения друг о друге, а пребывая в кабинетах полуголыми, смогли еще и друг друга рассмотреть, сравнить себя со своим товарищем. Мне пришло в голову, что сравнение это в мою пользу. Герка был тонок, узкоплеч и жилист, по-змеиному гибок, мускулатура его нигде не бугрилась округлостями – сплошь вытянутая, по-легкоатлетически тонкая. Я же широк в кости, плечист, есть во мне этакая разлапистость. К недостаткам это не отношу – мне кажется, мужик и должен быть таким. Изящество я с удовольствием целиком передал бы противоположному полу. Герка, видимо, был того же мнения, во всяком случае, разглядев меня при первом раздевании, он сказал одобрительно:
   – Ну и лось!
   Когда вышли из поликлиники, Герка сказал, что необходимо выпить за знакомство. Я не был в этом уверен. Да к тому же и деньги в то время я тратил весьма экономно. Чтоб не было соблазна, способ придумал весьма простой – уходя из дома, брал ровно рубль. Объяснять все эти подробности не хотелось. Потому я, приняв бесшабашный вид, изложил дело в «моряцком стиле»:
   – На мели, старик!
   – Ну и салага! – взвизгнул Герка, его лицо выразило смесь восторга, удивления и негодования. – Морских законов не знаешь!
   – Законов? Каких законов?
   – Самого главного: кто пригласил, тот и платит. Пойдем-пойдем! Я еще по дороге сюда подходящую стекляшку присмотрел.
   Мне никогда не приходилось выпивать за знакомство, тем более на чужие деньги.
   – Нет, – сказал я, – в другой раз.
   Но Герка наседал. Схватил за локоть, тянул:
   – Да брось ты! Пошли! Обидишь!
   Чувствовалось, что ему нравится быть щедрым, веселым, лихим. Да и выпить хотелось. Словом, зазывал он искренне, от душевной полноты.
   В моем же тогдашнем состоянии меня и на бóльшие подвиги легко было подбить. Этот же я после недолгих размышлений счел вполне безобидным, заметив про себя – еще одна мелкая мысль, – что за долгое плавание не раз представится возможность вернуть долг. И потому, уже влекомый Геркой к заветной стекляшке, пробормотал:
   – Ладно. Только понемногу.
   – Конечно! – радостно подхватил Герка. – По малой хватанем, конфетку куснем – всего и делов.
   По дороге Гарин весело и со знанием дела размышлял о качестве питейных заведений ближней округи. От меня требовалось только хмыкать и поддакивать, и это было мне очень на руку, отчего и Герка нравился все больше.
   В стекляшке он стал еще деятельней и энергичней: усадил меня за свободный столик, скинул плащ и тут же помчался к стойке. Ему удивительно легко удалось протиснуться без очереди, буквально через минуту Герка уже вернулся, таща два стакана, налитых до половины коньяком, и горсть конфет.
   – Так будем знакомы, моряга! За удачу! За денежный рейс! – провозгласил он. – И до дна!
   Мы чокнулись. Герка рванул одним махом. Такими дозами я никогда еще не пил, потому вливал в себя коньяк медленно, осторожно, малыми глотками.
   – Ну и пьешь ты, – хохотнул Герка. – Как курица из лужи, а еще лось!
   – Не лезет что-то в глотку! – с трудом выдавил я, чувствуя, что коньяк бродит вверх-вниз по пищеводу, еще не решив, опуститься в желудок или попытаться выскочить наружу.
   – Это бывает! – тут же откликнулся Герка и сразу стал рассказывать о подобном случае из собственной жизни.
   Пока он говорил, мне удалось сделать глубокий вздох, и коньяк водворился на положенное место. Я еще раз порадовался, что приятеля мне бог послал не из молчаливых.
   Потом, не докончив очередной истории, Герка остановился, посмотрел на меня изучающе и спросил:
   – Слушай, а ты зачем в моря-то идешь? Романтика или превратности судьбы?
   – Превратности! – сказал я, отметив про себя, что формулировочку эту надо запомнить – еще не раз пригодится.
   – А кем раньше работал?
   Рассказывать свою историю мне вовсе не хотелось.
   – Да как тебе сказать… – ответил я, действительно не зная, как и что ему сказать.
   Герка немедленно пришел на помощь:
   – Бичевал?
   – Как?
   – Ну бичом был, что ли, тунеядцем?
   – Нет, нет, – я очень торопился рассеять его подозрения, – я работал, все время работал, все три года, как кончил университет.
   Я это выпалил залпом, совсем не сообразив, что сделал весьма неожиданное для Герки признание.
   – Университет? – переспросил он с сомнением. – А какой факультет?
   Ну, теперь уж нужно было признаваться дальше.
   – Мехмат.
   Герка пришел в неожиданный восторг.
   – Ну даешь, расхлебай! Вот это да, мехмат!
   В первый момент я воспринял его внезапный порыв как дань уважения моей alma mater, но все разъяснилось быстро.
   – Вот подфартило мне! – закричал Герка. – Добавим! – и он так стремительно рванул с места, что я едва успел его схватить за локоть.
   – Да ладно! – вырывался Герка. – За фарт грех не выпить.
   – Да почему фарт?
   – Как же! У меня по математике три контрольные. Я же заочник! – с этими словами, выскользнув из моих рук, он в мгновение ока оказался у стойки. И еще две порции коньяка появились на нашем столе.
   – Ерунда! – взвизгнул Герка, останавливая мои возражения.
   – Поехали!
   – Только по половинке, – жалобно пробормотал я.
   Герка кивнул.
   – А что ж ты свою математику бросил? – спросил он, разворачивая конфету.
   Ну, уж об этом мне вовсе не хотелось откровенничать. Я сказал сухо:
   – Так уже вышло – бросил. Решил пока дать отдых мозгам.
   Герка это понял как намек.
   – Нет, я тебя не перегружу, – затараторил он. – Три контрольные и всё – это же для тебя семечки. Да и тренировочка мозгам нужна, нельзя же, чтобы они совсем от математики отвыкли.
   – Будут тебе контрольные! – успокоил я Герку и, чтобы разговор не вернулся больше к моим «превратностям», спросил его. – Ну а ты зачем идешь – за романтикой или как?
   – Как! – сказал Герка. – Колеса хочу купить. На берегу много не накалымишь. Я как осел на суше, так только и живу от зарплаты до зарплаты. А колеса нужны.
   – А раньше плавал?
   – Ходил! Я же мореходку кончил. Механик я, вот кто! Никогда б море не бросил – жена заставила. «Давай на берег, – говорит, – а то не будет у тебя семьи». А меня такое не устраивает. У меня жена – краля. Ради нее что хочешь сделаешь. Вот и осох на берегу. Из Питера к ней перебрался, в Москву. Два года уже столичный житель. Батя ее нам квартиру добыл, в инженеры устроил, определил в заочный вуз – живи, говорит, учись, продвигайся. Вот два года и жил тихо. А потом поднял бунт: хочу колеса, и все. У меня кое-какие сбережения с морских времен есть. На два колеса хватает, на четыре – нет. Жена говорит: «Я тоже машину хочу, но у папы просить больше неудобно». Я даже обиделся: «Еще чего – просить! Нищий я, что ли? Отпусти на полгода по водичке походить – будут тебе колеса». Она – мне: «А как же работа?» Вот об этом, говорю, батю попроси, чтоб оформили как-то там хитро – отпуск без сохранения содержания. Место у меня действительно хорошее, терять жалко: инженер по научно-технической информации. Ну там брошюрки разные привезти, буклеты, плакаты. Следишь, чтоб читали, расписались. Вот и все. Пока учусь – лучше не надо. «Попроси, – говорю жене, – батя такую малость для тебя сделает». А батя у нее большой босс, ему это дело утрясти – семечки. Ну вот, так все и вышло. Теперь перегоняем речные лайбы в реку Обь, деньги считаем – колеса покупаем. Вернемся – катать тебя буду.
   Остаток коньяка мы выпили в полном соответствии с морским этикетом – «за тех, кто в море». Герка рвался продолжить, ибо, как он уверял, разговор (состоявший почти из сплошного его монолога) очень ему понравился. Но у меня уже шумело в голове, и, сославшись на неотложные дела, я отказался.
   Мы пошли в перегонную контору. Стараясь не дышать на работника отдела кадров, отдали свои бумажки – в каждой из них стояло традиционное заключение: «практически здоров» – и попросили, чтобы нас назначили на одно судно.
   – На «омик» пойдете? – спросил кадровик.
   Герка сказал:
   – Пойдем.
   Я кивнул, хотя представления не имел, что такое «омик».
   Так определилось новое место моей работы – второе в жизни.

Коварная тема

   А первым была лаборатория прикладной математики в огромном академическом институте со сложным названием. Известная лаборатория, которой руководил Марк Ефимович Ренч. Сам Ренч, его величество Ренч, человек, про которого дотошные коллеги спорили: гений он или большой талант. Других определений применительно к Ренчу существовать не могло. Тут даже самые яростные его недоброжелатели, даже откровенные враги – а Ренч за жизнь нажил их куда больше, чем поклонников и друзей, – даже и эти смолкали или цедили сквозь зубы: «Талант Ренча никто не ставит под сомнение, но…»
   Можно составить огромный список этих самых «но». И все же на первых местах в нем неизменно бы стояли – до крайности тяжелый характер, неуживчивость, мнительность, упрямство, прямо-таки детская обидчивость, которая смолоду сочеталась со старческой склонностью к предрассудкам.
   Впрочем, с этими характеристиками я сильно забежал вперед. Ибо тогда, когда я закончил университет и с направлением, с новеньким красным дипломом явился в отдел кадров Института, мне ничего о человеческих свойствах будущего шефа известно не было. Зато математические работы Ренча я знал хорошо и был о них самого высокого мнения. Потому, когда спросили, в какой из лабораторий мне хотелось бы работать, я, не задумываясь, ответил: у Ренча.
   Пожилая кадровичка с чистым, почти без морщин лицом, в модных очках с огромными стеклами сочувственно закивала:
   – Понимаю вас. Понимаю. Ренч – конечно, величина. И вакансия у него есть. Так что в принципе желание ваше осуществимо. Только, знаете ли, он каждому кандидату устраивает что-то вроде экзамена. Тут до вас уже побывало пятеро. Все со стажем практической работы…
   – Не взял?
   – Не взял, – кадровичка сочувственно вздохнула, – и громко возмущался, что время затратил на таких… – Она замялась. – Так их назвал, что и повторять не хочется.
   У меня еще не прошло последипломное восторженное состояние, когда гора свалилась с плеч и чувство легкости, чувство уверенности в себе захватило все существо.
   – Как же он их назвал? Пожалуйста, скажите. Должен я знать, на что иду.
   – Ну, если вы настаиваете…
   – Настаиваю!
   – Он кричал, что ему нечего присылать балбесов, олухов царя небесного, которые только и годятся на скотном дворе состоять в счетоводах…
   Я расхохотался.
   – Опасно, конечно. Но все же рискну. По крайней мере, не останется иллюзий – буду знать свое истинное место.
   Лаборатория Ренча находилась не в основном здании института, а у черта на куличках, на самой окраине Москвы, в маленьком флигельке бывшей помещичьей усадьбы. Кадровичка сказала, что часа за полтора я туда доберусь, и как раз к этому времени чаще всего появляется Ренч. Так что есть надежда его застать. Я спросил, нельзя ли позвонить туда и узнать точно – будет Ренч или нет, чтобы не терять полдня зря. Кадровичка грустно покачала головой:
   – Точно о Марке Ефимовиче никто ничего наперед не знает. Он – человек непрограммируемый.
   Мне повезло. Когда я отыскал флигелек, Ренч оказался там.
   Он сидел один в крошечном своем кабинетике и пребывал в задумчивости над белым листом бумаги, одиноко лежавшим на старом письменном столе с зеленым сукном, дырявым, обильно заляпанным чернилами всех цветов и оттенков.
   Этот стол и обшарпанные обои, выцветшие, в подтеках, составляли разительный контраст с одеждой хозяина и некоторыми вещами, явно принадлежавшими Ренчу. По летнему времени Ренч был одет в легкий светло-коричневый с мягким золотистым оттенком костюм, который сидел на нем так, словно был не сшит, а отлит по фигуре владельца. Тонкая рубашка с только вошедшим тогда в моду квадратным воротником была тоже золотистой, с едва заметным бежевым крапом. А галстук, узел которого представлял собой идеальный равнобедренный треугольник, в резкую желтую и коричневую полосу, словно последний хорошо продуманный мазок, завершал картину, связывая костюм и рубашку в единую цветовую композицию.
   Я представился, подал свои бумаги. Ренч недовольно пошевелил губами. Рот у него был несообразно велик, и губы целиком не поднимались и не опускались, движение передавалось медленно от одного края рта к другому, будто розовый червяк переползал под носом. Он явно был раздосадован, что я вклинился в таинственный ход его мыслей, и не предпринял ни малейшего усилия, чтобы скрыть досаду.