Артур Владимирович Петровский (1924–2006)
   Диапазон научных интересов Петровского был исключительно широк. Начав с изучения истории русской психологии (его кандидатская диссертация была посвящена Радищеву, а в последние годы жизни он много писал о соотношении психологии и политики), он стал в дальнейшем крупнейшим специалистом в области социальной психологии (теория коллектива) и психологии личности, удачно сочетая оригинальный теоретический подход с эмпирическими исследованиями. В конце жизни он продуктивно занимался общими проблемами теоретической психологии.
   Труды Артура Владимировича хорошо знают не только психологи, но и учителя. В 1970-х годах он инициировал издание и был автором и редактором целой серии учебников и учебных пособий по общей, возрастной и педагогической психологии, по которым учились студенты педвузов. Именно Петровский побудил меня заняться психологией юношеского возраста и написать сначала главу в его учебник, а затем и самостоятельное учебное пособие по этому предмету. Как никто другой, он много сделал для подготовки энциклопедических словарей и справочников по психологии, а это очень тяжелая и неблагодарная работа.
   Петровский был не только ученым, но и талантливым популяризатором науки. Его книги для родителей вошли в золотой фонд отечественной психологии, а его статьями в массовой печати, например в «Литературной газете», читатели одинаково зачитывались и в начале 1960-х (знаменитая статья «Педагогическое табу»), и в 2006 году. Он обладал настоящим литературным талантом и искрометным чувством юмора. При его участии было выпущено несколько отличных научно-популярных фильмов по психологии. Он был также консультантом замечательного фильма Ролана Быкова «Чучело», в котором впервые была поставлена проблема, которую сегодня в мире называют буллингом.
   Очень велика была роль Петровского как организатора науки. В трудные 1990-е годы он много способствовал обновлению Академии педагогических наук СССР, стараясь превратить ее из оплота консервативной партийно-чиновничьей ортодоксии в подлинный штаб современной педагогической науки. Деятельность Петровского на посту первого президента Российской академии образования еще ждет своего исследователя. Артур Владимирович был исключительно трудолюбив. Будучи уже зрелым человеком и к тому же высокопоставленным научным чиновником, имевшим в своем распоряжении помощников и референтов, он не поленился овладеть английским языком настолько, что смог читать не только специальные статьи, но и детективные романы. Его последние годы были поистине героическими. Тяжело больной слепой ученый умудрялся не только на слух оценивать и редактировать чужие тексты, но и продолжал писать собственные книги. Последняя его книга «Психология и время» закончена буквально накануне смерти!
   Петровский был не только ярким ученым, преподавателем и публицистом, но и замечательным семьянином, мужем, отцом и дедом. Другого такого большого семейного клана среди моих знакомых, пожалуй, нет. Хотя младшие поколения и здесь живут не совсем так, как старшие. Сильной стороной Артура Владимировича было то, что он, насколько я знаю, не пытался этому противостоять. Терпимость – необходимое условие мирного сосуществования с детьми и внуками.
 
   Очень интересным человеком был профессор зоологии Павел Викторович Терентьев (1903–1970). До того он заведовал кафедрой в Ленинградском университете, но как бывший зэк, а также за морганизм-вейсманизм и увлечение математическими методами в 1949 г. был отовсюду изгнан и нашел убежище в Вологде (через несколько лет он благополучно вернулся в Ленинград). Это был разносторонне образованный человек. Вечерами, когда мы с ним прогуливались по заснеженной Вологде, обсуждая нашу невеселую жизнь, Павел Викторович развивал своеобразную теорию биологического оптимизма, основанную на опыте ледникового периода.
   Когда-то давно, говорил он, на землю пришло оледенение, противостоять ему было невозможно, все земные твари погибали, но в некоторых местах остались ниши, в которых какие-то животные случайно уцелели. Им было плохо и холодно, однако затем ледник постепенно начал таять, а сохранившиеся существа выжили и заселили Землю. Может быть, для нас Вологда – именно такая ниша? Никаких других оснований для оптимизма в 1950—52 годах не было.
   Но для молодого человека ледниковый оптимизм – философия не совсем подходящая. Я не только работал, но и позволял себе довольно рискованные поступки. С одного из них, собственно, и началось наше знакомство с Терентьевым. В то время всюду, а тем более – в провинции, всем командовал обком партии. Первый секретарь Вологодского обкома был человек приличный и честный, у меня учился его сын, отличный парень, которому отец никаких вольностей не позволял. Зато секретарь по пропаганде К., кандидат философских наук из Академии общественных наук при ЦК КПСС, отличался фантастическим невежеством и хамством.
   Однажды на ученом совете института он позволил себе особенно наглое выступление. «Вот, – сказал он, – я посетил один час лекции профессора Терентьева. Конечно, профессор дело знает, не испугался, когда я пришел, тем не менее в лекции были недостатки: лектор целый час говорил о колючеперых рыбах, а вот о треске, которую мы все любим, не сказал ни слова». Главный же удар был нанесен по завкафедрой психологии Р. Л. Гинзбург, которая посмела в начале своей лекции высказать критические замечания по поводу официально утвержденного учебника психологии. «Да кто она такая, чтобы критиковать учебник, написанный столичными профессорами и академиками?! Никакой революции в психологии за последние три года я не знаю!»
   Выпады эти имели антисемитский подтекст – Раису Лазаревну хотели снять с работы. Члены совета сидели как оплеванные, опустив головы, но возражать высокому начальству никто не рискнул. А я не выдержал. «Во-первых, – сказал я, – как можно оценить лекцию, прослушав только один час? Я не знаю, относится ли треска к колючеперым (и сейчас этого не знаю), но может быть, профессор Терентьев говорил о ней в другой лекции? А то, что товарищ К. не знает “революции в психологии”, мне даже странно: после Павловской сессии Академии наук (это было жуткое погромное действо, когда теорию Павлова стали «внедрять» куда надо и куда не надо) учить студентов по старому учебнику психологии действительно нельзя». Моя демагогия сработала. К. сидел красный, а затем, сказавшись больным, молча ушел с заседания. После этого в глазах большинства преподавателей я стал героем, но на самом деле это было просто мальчишество: связываться с секретарем обкома было опасно.
   Второй хулиганский поступок я допустил во время обкомовской проверки нашей кафедры. «Копали» не под меня, а под моего завкафедрой, с которым у меня никаких особых отношений не было. Тем не менее я испортил им все дело. У меня застенографировали лекцию, посвященную современной Югославии, которая была тогда под властью «фашистской клики Тито». Обычно я лекций по бумажке не читаю, но в данном случае прочел ее целиком по газете «Правда», где был напечатан соответствующий документ. Комиссия изучила стенограмму, признала лекцию в целом удовлетворительной, а в качестве недостатка отметила «недостаточное использование» этого самого материала. На предварительной встрече я ничего не сказал, а когда все собрались официально, заявил, что главным недостатком своей лекции считаю то, что она была недостаточно творческой и состояла из одной сплошной цитаты. «Если бы товарищи знали этот важный партийный документ, они бы это заметили. Конечно, может быть, нужно было заменить одни куски другими, я готов это обсуждать, но больше в двухчасовую лекцию физически не помещается». Товарищи покраснели, помолчали, и больше комиссия не собиралась, моего зава оставили в покое.
   Как такая выходка сошла мне с рук – до сих пор не понимаю. То ли К. уж очень перебирал по части хамства (на следующей партконференции его забаллотировали, что случалось крайне редко), то ли вологодское начальство ценило, что меня уважали в столице, то ли вообще оно не было злым, просто время было не самое лучшее.

Философский факультет ЛГУ

   Действительные и титулярные философы.
Георг Кристоф Лихтенберг

   Хотя по своим анкетным данным я никоим образом не подходил на роль «идеологического резерва», некоторые философы старшего поколения, прежде всего – Федор Васильевич Константинов (1901–1991), относились ко мне очень доброжелательно (положение изменилось после зарождения в стране социологии, которую эти люди никак не могли принять).
   В 1952 году мне даже предложили работу в редакции «Вопросов философии», но осуществить это переводом не удалось. Меня категорически не хотел отпускать Вологодский обком, первый секретарь даже угрожал, что пожалуется Маленкову. А когда я ушел по собственному желанию, на основании решения врачебной комиссии, которая временно запретила мне педагогическую работу (все думали, что справка липовая, но мое горло в самом деле было в плачевном состоянии, потребовалось долгое лечение), в журнале «не нашлось» штатной единицы. Замначальника управления кадров Академии наук задал мне один-единственный вопрос – о национальности моего отца, фамилия которого вообще не фигурировала в моих документах. В этом не было ничего личного: конец 1952 – начало 1953-го – период максимального разгула государственного антисемитизма (дело «врачей-убийц» и т. п.).
   Вернувшись в Ленинград, несмотря на острую нужду города в философских кадрах и мою профессиональную известность, я девять месяцев оставался безработным – совместный результат «неарийской» фамилии и беспартийности (в те годы преподаватели общественных наук входили в номенклатуру партийных органов и даже официально утверждались бюро горкома партии. Позже это стали делать на бюро райкомов; каждого преподавателя лично вызывали, задавали глупые и порой унизительные вопросы, но приходилось это терпеть).
   Хотя мне нужно было всего полставки – с полной нагрузкой я физически не мог работать из-за больного горла, – Ленинградский горком надо мной просто издевался, посылая из одного вуза в другой, где мне отказывали то из-за молодости, то из-за беспартийности, то из-за «несоответствия профилю вуза». Не помог даже звонок из ЦК от Д. И. Чеснокова. Желаемые полставки на кафедре марксизма-ленинизма Химико-фармацевтического института я получил лишь в мае 1953 года, после смерти Сталина и отбоя по делу «врачей-убийц». Делать мне там было особенно нечего – философия занимала лишь двадцать часов в курсе истории партии, но относились ко мне хорошо и даже приняли в ряды КПСС (без этого преподавать философию было невозможно).
   Там я пережил и доклад Хрущева с разоблачением культа Сталина. Это выглядело довольно страшно, потому что не было никакой психологической подготовки. Просто собрали коллектив, пришел представитель райкома и зачитал доклад Хрущева. Никаких вопросов задавать было нельзя, да и бесполезно, потому что человек, читавший доклад, знал только то, что там было написано. Между тем с некоторыми людьми делалась истерика, кому-то казалось, что это клевета на Сталина. В Ленинграде все происходило гораздо спокойнее, чем в других местах, потому что Ленинград был город пострадавший (дело Кирова и многое другое). Обком партии, во главе которого стоял стопроцентный сталинист Ф. Р. Козлов, был растерян. Где-то люди взяли инициативу в свои руки и стали снимать портреты, но указаний сверху на сей счет не поступало. А кто-то не снимал, потому что не хотел или боялся. Некоторые вещи выглядели комично. В фойе Большого зала консерватории стояла популярная скульптура «Ленин и Сталин на скамейке в Горках», пришли какие-то люди и без всяких указаний сверху, прямо при публике, ее разбили. Ленина, естественно, тоже, чтобы не имел порочащих идейных связей…
   Первым человеком, который пытался людям что-то объяснить, была Анна Михайловна Панкратова (1897–1957). Она была академиком, автором школьного учебника истории, честным человеком, но, по-видимому, не очень далеким. Когда у нее репрессировали мужа, она все приняла, была вполне ортодоксальна, получила все чины, премии и так далее. В 1950-х она была членом ЦК, и ее прислали в Ленинград с докладом о вреде культа личности – вроде как на разведку. Я был с ней знаком, поскольку печатался в «Вопросах истории», меня позвали на ее лекцию. Мне было ее по-человечески жалко. На лекции в Центральном лектории, аудитория была настроена крайне враждебно. Объяснить Панкратова ничего не могла. К тому же она не понимала некоторых нюансов речи. Когда она сказала: «Я старый человек, поэтому у меня больше опыта, мне много раз приходилось перестраиваться», раздался громовой недружественный хохот. Она получила несколько сот вопросов. Вопросы злые. Потом я встретил ее в гостинице, она вернулась из Дома учителя в совершенно невменяемом состоянии, я видел, как она рыдала. Учителя, которых тоже можно понять, устроили ей бог знает что. Учителя ей кричали: «Вас Сталин сделал академиком, а вы теперь говорите, что все было неверно. Кто фальсифицировал эту историю? Вы ее фальсифицировали. Вам-то что, на все наши вопросы вы отвечаете: “Я не знаю, надо подумать”, а нам завтра идти в классы – что мы скажем детям?» То есть на Панкратову, которая взяла на себя эту неблагодарную миссию, видимо, не совсем понимая, что она делает, вылилось… А партийные руководители – ни секретари обкомов, ни более высокопоставленные чины – с народом не встречались. Каждый, в меру своей испорченности, понимал, что происходит, но с самого начала было ясно, что если ты зайдешь чуточку дальше, чем положено, ты сильно рискуешь. Тем более что доклад Хрущева не был опубликован, ссылаться на него было нельзя.
   В Химфарминституте я спокойно проработал два года, писал докторскую диссертацию и ни на что не жаловался. В отделе науки ЦК такое положение считали ненормальным и настаивали, чтобы я перешел на философский факультет ЛГУ. Но когда в 1955 году по личному приглашению декана В. П. Тугаринова я подал на конкурс, меня провалили большинством 10:1. На Ученом совете ЛГУ это вызвало удивление. В мою защиту выступили незнакомые мне ректор А. Д. Александров, знаменитый матлогик член-корр. А. А. Марков и заведующий кафедрой дарвинизма К. М. Завадский, с которым мы встречались в Академии наук. Было публично сказано, что на философском факультете просто боятся и не хотят сильных работников. Чтобы оправдать беспринципное голосование совета факультета, декан вынужден был озвучить вздорные сплетни на мой счет, что якобы я плохо работал в Вологде, но когда партбюро Химико-фармацевтического института потребовало у парткома ЛГУ разобраться в этом деле, все сплетни рассыпались. Передо мной извинились и предложили вторично подать на конкурс в следующем году. Я не хотел этого делать, но в ЦК сказали «надо, Федя, надо!» В 1956 г. на факультете меня снова провалили, но на сей раз Тугаринов отмежевался от своего совета, «большой» совет меня избрал, и до 1968 года я работал в ЛГУ.
   По правде говоря, это было мое настоящее место и призвание, я любил студентов и преподавательскую работу. Сначала я читал курс истмата на историческом факультете и спецкурс по истории западной философии истории у философов. Потом мне поручили читать на философском факультете весь курс истмата (диамат ведущие профессора читали по частям), который я постепенно превратил в курс общей социологии. Затем к этому присоединился курс истории западной социологии. В 1959 году я защитил на философском факультете (с тремя московскими оппонентами) докторскую диссертацию на тему «Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли». В иные годы по просьбе коллег и для собственного развлечения – было интересно посмотреть на студентов других факультетов – я читал также курсы у математиков и у физиков. Мои книги «Позитивизм в социологии», «Социология личности» и «Дружба» – фактически выросли из лекционных курсов.
   Я имел возможность брать хороших аспирантов (М. А. Киссель, С. Н. Иконникова, Э. В. Беляев, И. А. Голосенко, С. И. Голод, Р. П. Шпакова, П. Н. Хмылев, В. Н. Орлов и др.), многие из них стали в дальнейшем известными учеными.
   Михаил Антонович Киссель, который писал у меня диссертацию о Коллингвуде, – один из самых глубоких в стране историков философии, почти во всех воспоминаниях о философском факультете 1960—70-х годов (я просмотрел Интернет) о его лекциях говорят с восхищением.
   Светлана Николаевна Иконникова создала собственную научную школу и лучшую в стране кафедру культурологии, где работали такие замечательные философы, тоже бывшие аспиранты философского факультета, как Эльмар Владимирович Соколов и Сергей Николаевич Артановский. Среди ее любимых учеников – ректор Санкт-Петербургского гуманитарного университета профсоюзов Александр Сергеевич Запесоцкий (он был аспирантом Артановского). Руководить творческими мужчинами так, чтобы они не срывали занятий, не ссорились и не обижались, да еще ограждать их от нападок до стороны партийного начальства – не легче, чем управлять группой дрессированных львов или балетной труппой. У Светланы это получается…
   Сергей Исаевич Голод – родоначальник, в буквальном смысле этого слова, советской социологии сексуального поведения и автор широко известных работ по социологии брака и семьи. В моих книгах по этим сюжетам – он самый цитируемый автор.
   А вот экзамены я принимал плохо. На философском факультете требовательность была крайне низкой, в ученом совете ЛГУ даже иронизировали по поводу нашей рекордно высокой успеваемости, на этом фоне я сильно выделялся и даже перебирал. Однажды студенты устроили по этому поводу отличный розыгрыш. На банкете во время выпускного вечера кто-то предложил тост «за самого строгого экзаменатора Виктора Александровича Штоффа». От неожиданности Штофф спросил: «Как? А Игорь Семенович?» На что сразу же был дан заранее заготовленный ответ: «Игорь Семенович вне конкурса». Что формальный устный экзамен проверяет только свойства памяти, которые не так уж важны, я понял позже.
   Философский факультет ЛГУ конца 1950 – начала 1960-х годов был одним из лучших философских учреждений страны. Хотя таких блестящих молодых философов, как Зиновьев и Ильенков, в Ленинграде не было, уровень преподавания по тем временам был неплохим. Василий Петрович Тугаринов (1898–1978) обладал природным философским мышлением, сам мыслил нестандартно и ценил это в других. Хотя его взгляды не всегда отличались постоянством (он мог сначала обругать работу, а потом вдруг расхвалить ее, так было с Ядовым и с Каганом), он первым в стране инициировал разработку ряда философских категорий и теории ценностей, которую тогда считали буржуазной[3]. Многие профессора и доценты также разрабатывали новые проблемы. В. И. Свидерский (1910–1997) обладал непререкаемым авторитетом в вопросах философии естествознания и вырастил целую плеяду талантливых учеников вроде В. П. Бранского. Л. О. Резников (1905–1970) был крупнейшим специалистом в области теории познания и философии языка. В. А. Штофф стал одним из родоначальников отечественной философии науки. М. С. Каган заслуженно считался самым выдающимся советским эстетиком (недаром его постоянно «прорабатывали»). Ленинградская кафедра этики и эстетики, которой заведовал Владимир Георгиевич Иванов (Кагана не могли назначить из-за национальности), считалась сильнейшей в стране. Очень сильной была история русской философии, находившаяся в те годы почти под запретом. На факультете успешно развивалась математическая логика (И. Н. Бродский, О. Ф. Серебрянников). На психологическом отделении, которое возглавлял Б. Г. Ананьев (1907–1972) (в дальнейшем оно отпочковалось в самостоятельный факультет), трудились такие выдающееся ученые, как В. Н. Мясищев (1893–1973) и Л. М. Веккер (1918–2001). С некоторыми из этих людей у меня сложились дружеские отношения.
Виктор Александрович Штофф (1915–1984)
   [4]
   Наше знакомство с Виктором Александровичем началось в 1953—55 годах, когда мы оба работали по совместительству на кафедре философии Академии наук. После моего перехода на философский факультет наше общение стало постоянным и скоро переросло в прочную дружбу, хотя, как это нередко бывает у вузовских преподавателей, мы с ним так и не перешли на ты и называли друг друга по имени-отчеству.
   Если брать сугубо научные интересы, то они у нас были разными. Я в те годы занимался преимущественно истматом, философией истории и историей социологии, а Виктор Александрович – главным образом, теорией познания, с опорой на естественные науки. Этот раздел философии в те годы был представлен на факультете очень хорошо, пожалуй, лучше, чем в большинстве философских учреждений. Достаточно вспомнить В. И. Свидерского и Л. О. Резникова. Их ученики и ученики Штоффа в дальнейшем заняли заметные места в отечественной философии. Теоретические интересы Штоффа были весьма широкими, его докторская диссертация и книга «Роль моделей в познании» (1963) явились во многом новаторскими, причем его идеи были применимы также к общественным и гуманитарным наукам, где подобные проблемы в конце 1950 – начале 1960-х годов только-только начинали обсуждаться, прежде всего в контексте теории ценностей и веберовских идеальных типов. Хорошая историко-философская подготовка и знание естественно-научной конкретики позволяли Виктору Александровичу ставить вопросы глубже и профессиональнее, чем это делали более традиционные авторы.
   Очень важным для меня было личное общение с Виктором Александровичем. Штофф был по самой сути своей глубоко интеллигентным человеком, в котором нравственная порядочность и принципиальность органически сочетались с человеческой мягкостью и доброжелательностью. Положение еврея-философа, которому разрешали работать на идеологическом факультете в условиях жесткого государственного антисемитизма, было чрезвычайно деликатным и уязвимым. При малейшей провинности, которую русскому преподавателю простили бы, он мог лишиться партбилета и работы. Не говоря уже о постоянной дискриминации в том, что касалось заграничных поездок. Страх потерять положение и место заставлял некоторых ученых-евреев симулировать гораздо большую ортодоксальность, чем это было им свойственно или объективно необходимо. Но кто может оценить обоснованность чужих страхов? У нас с Виктором Александровичем был один хороший общий знакомый, даже друг, чрезвычайно способный и образованный философ, который настолько поднаторел по части идеологического угождения начальству, что не только не реализовал свой, в самом деле значительный, интеллектуальный потенциал, но и стал вызывать к себе ироническое отношение коллег и собственных студентов. Виктор Александрович никогда не позволял себе малодушия и беспринципности.
   Особенно ярко это проявилось в деле Асеева. Юрий Алексеевич Асеев (1928–1995) был доцентом философского факультета, очень способным и знающим человеком, которому эти положительные качества не мешали входить в официальную партийную обойму, одно время он даже был замсекретаря парткома ЛГУ. В 1963 г. его послали на годичную стажировку в Гарвард, и там он, к всеобщему изумлению, внезапно попросил политического убежища, потом передумал, попал в больницу, пытался покончить с собой, а как только оправился – вернулся на родину. В этой истории многое так и осталось непонятным. По-видимому, у человека просто сдали нервы. Ректор А. Д. Александров рассказывал мне, что каждый, получавший в те годы длительную загранкомандировку, одновременно получал какое-то задание от КГБ. Выполнение этого задания могло быть не особенно сложным, это не был настоящий шпионаж. Но командировка Асеева пришлась на весьма драматическое время (убийство Кеннеди), Юра чего-то сильно испугался, что и вызвало его странные и непоследовательные действия. Просить убежища ему было незачем, но возвращаться после этого на родину для идеологического работника было явным безумием, советская власть таких вещей не прощала.
   Поскольку никаких антисоветских заявлений Асеев не делал и сразу же вернулся домой, уголовных обвинений ему не предъявляли, но начались разборки по партийной линии. Психиатрическая экспертиза, проведенная в Институте им. Бехтерева под руководством В. Н. Мясищева, пришла к заключению, что Асеев болен шизофренией и попросил убежище в США, находясь в состоянии невменяемости. Экспертиза, проведенная КГБ, согласилась с тем, что Асеев сейчас действительно болен, но сочла, что заболел он уже после того, как попросил убежища, и поэтому должен быть исключен из партии. Друзья и коллеги Асеева по философскому факультету, которые хорошо знали его лично, приняли первую версию (я и сейчас убежден, что она была правильной), но обком партии потребовал, чтобы партбюро его исключило. Спорить с обкомом в то время никто не смел. Тем не менее наше партбюро, секретарем которого был удивительно смелый и порядочный человек Владимир Георгиевич Иванов, а одним из членов – В. А. Штофф, отказалось выполнить указание. Это был очень необычный и смелый акт.