Наблюдая за отношением Галеви Таши к Ферме, Стигмата спросил, верит ли она в Бога. Она – ученый, понимающий, как что происходит, свидетель того, как наука постигает мироздание и порождает технологии?
   – Конечно! – вскричала клон удивленно. – Сама наука, ее строй и подтверждает, что Бог есть.
   – Как, почему? – удивился Стигмата.
   – Отсутствие чудес и является чудом! – сказала Галеви. – То, как наука шаг за шагом постигает Мироздание, разбивая его на части и двигаясь по ним, как по ступеням, то, что возможен алгоритм постижения – ведь мы ни разу не столкнулись с ситуацией, когда для постижения какой-то частности необходимо знание всего целиком, нет, мы идем по частностям все выше и выше, – эта познаваемость сложной структуры Вселенной даже нашими сверхскромными силами, без сомнения, есть чудо, подарок Бога, милость Божья к детям своим! Ведь можно вообразить другую Вселенную с фундаментальными законами, не обладающими свойством, которое в математике называется алгоритмической сжимаемостью. В ней было бы невозможно выделить и исследовать какую-либо часть без понимания целого. Тогда научное познание мира, – Галеви Таши повысила голос, – выделение частей из целого, их абстрагирование и движение к абсолютной истине путем последовательных приближений – перестало бы работать. Такую Вселенную можно было бы познать только всю разом, путем невозможного глобального «озарения». Но Бог поселил нас именно здесь, в такой Вселенной, которую выстроил по законам алгоритма! – Последние слова она почти прокричала в лицо гостя, словно убеждала скорее себя, чем его.
   После этого Стигмата некоторое время избегал встреч с клоном, зато ему удалось поговорить со Старцем-2, который изложил свое ви´дение будущего человечества.
   – Сначала сливались государства, – сказал он, – теперь и люди должны слиться – это естественный процесс. Вопрос о том, как может выглядеть само постчеловеческое общество, требует отдельного обсуждения. Современный человек слишком опасен для той технократической цивилизации, которую он сам же и создал. Причина в его эгоцентризме и ограниченном природными параметрами интеллекте, который подвержен к тому же еще и психическим отклонениям. Общество видоизмененных людей должно стать глобальным человейником, где сохраняется подобие индивидуальности, но исключается асоциальное поведение. Постпостлюди будут повязаны в одну систему сетью, управляемой искусственным суперинтеллектом, где каждый будет относительно свободен, но при этом – на коротком поводке. Такой Маткой, царицей человейника, станет Ферма, а вера в Него будет тем стержнем, что объединит человечество.
   – Коллективный разум цивилизации на основе религии? – удивился Стигмата. – Зиждущийся не на культуре, страсти к познанию и общности физиологии – но лишь на общей вере?
   – Не «лишь», – возразил Старец, – общность будет основываться на религии, включающей в себя все тобой перечисленное как элементы системы, которая становится не простой совокупностью этих элементов, но чем-то бо´льшим за счет многочисленных взаимосвязей внутри них. С этим все ясно, вопрос в другом: что делать дальше объединившемуся человечеству? Как заставить энергию миллиардов умов течь в едином ритме, не входя в саморазрушительный резонанс? Куда и как прикажешь сбрасывать фрустрацию, нервное напряжение нереализованной агрессивности? Старинным рецептом является общий враг… но где его взять? А если нет общего врага, тогда – общее дело. И делом таким может стать освоение глубокого космоса, освоение Универсума, а за ним и всего Мультиверсума.
   Вскоре Стигмата вновь встретился с ученым клоном и спросил, заглядывая в обиталище Фермы сквозь залепленное зеленым жиром стекло:
   – Вселенная должна быть переполнена разумными и следами их деятельности. Но она молчит, мы никого не видим и не слышим – почему?
   – Я задала этот вопрос Ферме, – сказала ученый клон. – Он думал долго. Что-то считал, затребовал у меня данные с аппаратов «в один конец» – тех, что сейчас летят в поясе койпероидов и мимо Седны, на неделю загрузил четверть центрального процессора Соляра… Потом сказал: Вселенная была создана.
   – Создана?! – поразился Стигмата. – Значит… значит, все же Бог? Создатель?
   – Нет, по мнению Фермы, это что-то вроде самовоспроизведения Разума. Он доходит до состояния всеведения и всемогущества, а кроме того, заполняет собою весь объем Мироздания. В таком состоянии ему нечего исследовать, нечего желать, нечем заняться. Единственное дело для него – создание виртуальных миров, Мирозданий с различной физикой, чтобы испытывать разнообразные приключения внутри них, развивать всевозможные сценарии. При его могуществе виртуальный мир ничем не отличается от реального… кроме осознавания Разумом того, что он виртуален. Рано или поздно это начинает тяготить. Тогда Разум делает следующий шаг: создает новое физическое пространство – куколку, вращающуюся сферу, в которой взаимное притяжение всех входящих в нее тел равно энергии их общей массы, сферу Большого Равновесия, и с такими условиями, чтобы в какой-то момент в ней могла зародиться жизнь. По мнению Фермы, условия подобраны так, чтобы в каждый момент времени жизнь могла появиться лишь в одной точке Вселенной. Дальше жизнь эта либо гибнет в космической катастрофе – что, однако, происходит редко, – либо, что куда более распространенный вариант, самоуничтожается, либо замирает. Все это длится и длится… пока какой-нибудь цивилизации не удается пройти между Сциллой и Харибдой разрушительного военно-технологического прогресса и бесконечного застоя, когда она навсегда закукливается в вялом самосозерцании на своей планете; удается выйти в космос, разрастись, построить галактическую, потом метагалактическую цивилизацию… Происходит слияние индивидуальных сознаний в единое, которое сливается с самой материей Мироздания и, по сути, само становится Мирозданием… тем самым всесильным, всезнающим Разумом, который, придя к тому, что ему больше нечем заняться, кроме как ради собственного развлечения выстраивать бесконечные виртуальные миры, строит в конце концов и реальное Мироздание – с такими условиями, чтобы когда-нибудь там зародилась жизнь…
   – Но для чего это ему?
   – Для того чтобы жить дальше. Чтобы меняться – ведь каждый последующий Разум формируется по-своему, на другой основе, в других космологических условиях. Наши создатели, вернее наш создатель – вовсе не обязательно белковый, а равно кремниевый или плазмоидный. Вселенная, откуда он – или, вернее, которой он теперь является, – может состоять совсем из другого набора веществ, скрепленных другими законами, веществ, для которых у нас нет названий, которые для нас непредставимы.
   – Но почему наша вселенная не может быть виртуальным созданием этого разума, а мы – просто очередным из его бесчисленных приключений, глобальным скриптом, метасном, лекарством от скуки пролонгированного действия?
   – Может, Вселенная и сон. Но я не любитель эскапизма – просто потому, что так неинтересно. Кроме того, если она – сон, то покинуть его мы, дети этого сна, его неотъемлемая часть, не можем. Если же Вселенная создана, но не просто помыслена – есть возможность покинуть ее и увидеть то, что снаружи. Полагаю, Вселенная не полностью замкнута, в ее структуре присутствует минимум одна червоточина – «горлышко колбы», через которое можно проникнуть во внешнюю Метавселенную, где наша реальность – всего лишь точка, безмассовая элементарная частица. Эта червоточина и есть Бог.
   – Я не понимаю этого, – признался Стигмата, завороженный открывшейся перед внутренним взором картиной исполинской вереницы миров. – Но я заворожен открывшейся перед внутренним взором картиной исполинской вереницы миров.
   – Это еще что! – возразил Старец. – Ты подумай о другом. До победы глобализации культуры развивались, будто животные в экосистеме. Первобытные люди занимали нишу в пищевой пирамиде, а ведь в ней царит взаимоподдержка через смерть: волки едят лосей, те едят траву, если они съедят ее слишком много, то с нехваткой пищи начнут слабеть и волкам будет легче догнать их, но тогда им будет не хватать еды, волки начнут вымирать и будут меньше есть лосей, которых станет больше… Однако человек поднялся над этой системой и сам стал управлять ею. И что? Он принялся воевать сам с собой, естественный отбор перешел на другой уровень: война культур. Такой естественный отбор культур способствовал их прогрессу, «отбирая» наиболее здоровые и приспособленные. Увы, была допущена ошибка: культурам не следовало унифицироваться полностью – ибо не с кем стало бороться. Еще некоторое время унифицированная планетарная культура держалась за счет внутреннего бурления, затем энтропия победила. Но Цивилизация – неравновесная система, она не может пребывать в покое, ибо тогда сваливается внутрь самой себя и, погребенная под своими обломками, гниет, умирая. Нет, ей необходимо экстенсивное развитие… Что дальше? Космос.
   – Но дело не только в нем, – продолжила Галеви Таши. – По-старому мы жить все равно не можем. Ты знаешь, что каждое следующее поколение людей болезненнее предыдущего? Ведь мы сломали механизм естественного отбора – стараниями медицины выживают те, кто выживать не должен. Генетические нарушения накапливаются в генофонде, из поколения в поколение больных все больше, дети все хуже приспособлены к выживанию, но и медицина продолжает улучшаться. К чему это ведет? Попробуй reductio ad absurdum, доведи ситуацию до абсурда: через десять поколений каждый новорожденный болен всеми известными болезнями, и с первого мига жизни до самой смерти всесильная медицина беспрерывно занимается его лечением. Абсурд? Но мы идем к этому – хотя дойти до такого, конечно, не можем. Что-то должно произойти, что сломает тенденцию: глобальная война, пандемия, изменение всего уклада жизни… рождение Фермы и объединение человечества под сенью его.
   – Чтобы распространиться по космосу, вы решили сделать всех одинаковыми? – спросил Стигмата. – Но это же глупо. Вы не знаете, с чем столкнетесь в космосе. Чтобы справиться с его разнообразием, надо усилить собственное разнообразие. Человечество должно быть разнообразным… даже избыточно разнообразным, дабы совладать с многообразием Вселенной.
   – Вселенная изоморфна, – возразил карлик.
   – Но только в больших масштабах – а люди, прежде чем достичь их, будут иметь дело с меньшими размерностями.
   – Ты не понимаешь! – закричал Старец. – Опять не понимаешь! Разнообразие будет – но разнообразие, возникающее на более высоком уровне, чем различие между склонностями, характером, поведением личностей. Всевозможные паттерны будут порождаться на уровне взаимодействия тысяч личностей внутри человейника, на уровне глобальных нейросетей, единицами которых служат не нейроны, но сознания! Современные люди недостойны космоса. Те, которые станут достойны его, уже не будут людьми. Груз, полученный нами от предков, сама наша натура не позволит нам двигаться дальше. Значит – надо менять натуру. И что же хочешь ты, Стигмата? Откат, топтание на месте, милосердное прозябание? Мы хотим создать пусть бесчеловечное, но движение вперед, хотим увести людей в бесконечность, сделав так, чтобы они перестали быть людьми, направить их в нескончаемый путь по оси времени. А ты? Отказ от истории, вечное возвращение к рождению и смерти, гнили органического земного существования? Тоже бесконечность – но дурная, мертвая, бесконечность бега по кругу? Вечное Средневековье!
   – Нет, – сказал Стигмата. – Ты хотите изменить человеческую природу. Но ты меняете ее не туда.
   – Не туда? – зашипел карлик. – Не туда! А ты знаешь – куда?! Ты ведаешь путь? Так ты – Бог?
   – Нет, я…
   – Тогда откуда знаешь, что прав? Или люди просили тебя что-то менять? Те, на планете? Ведь большинству из них нравилась эта жизнь, их устраивало, когда Большой Брат смотрит с орбиты… А ты считаешь, что так жить нельзя? Но откуда ты знаешь? Почему решил за них? Ведь они не просили… выходит, для тебя люди – как бараны, овцы, а ты пастух, вольный направлять их, куда счел нужным?
   – Нет, это для вас они как бараны. Вы хотите отравить их религиозным вирусом…
   – Отравить? А может, осчастливить? – уже спокойнее продолжала клон. – Различие виртуала и реала – проблема статуса, но не бытия. Утопия и антиутопия – суть одно и то же, вопрос лишь в точке зрения.
   Старец не успел договорить: субличность взяла контроль над телом Стигматы, подняла правую руку и выстрелила облачком цианида из указательного пальца. Старец вскрикнул и, захрипев, упал. Со всех сторон карлики-клоны бросились к нему.
   – Что ты наделал?! – закричала Галеви Таши. – Ты убил себя! Ведь он – это ты через много лет!
   Старец стал опухать, голова его раздулась, черепная кость потекла – он умер через несколько мгновений, и как только стихло сиплое дыхание, слабо клокочущее в набухшей груди, как только угасли побелевшие глаза, карлики налетели на Стигмату.
   – Твоя субличность – лишь твое подсознание! – кричала ученая вслед ему, убегающему от преследователей. —
   Они – твои дети, а я – вторая твоя половина! Ты убил себя, убил себя!
   Стигмата успел сделать лишь несколько шагов – коридор дрогнул, и он упал на пол. Вслед за ним попадали клоны. Коридор гнулся, как огромная змея, стены сжимались – изгибался весь Соляр. Карлики ползли, обратив к беглецу крошечные сморщенные лица, лица Старца… и Стигматы, как он внезапно понял. Крича от ужаса, он полз прочь, а клоны догоняли. Коридор извивался, цепкие ручки схватили Стигмату за щиколотки, когда мир скрутился жгутом, стены и потолок, ставшие липкими и влажными, сошлись – и настал тесный мрак.
   – Блаженный Стигмата! – саркастически сказало его подсознание из тьмы. – Только один вдох отделяет тебя от смерти. Что ты будешь делать со своим жалким мгновением?
   «Я проживу его, – подумал Стигмата. – А для чего еще существуют мгновения?»
   Воздуха не было, он задыхался в вязкой тьме. Но вот сквозь нее пробился лучик света – многоцветного, удивительного света. Мир, сожрав себя, прошел сквозь червоточину и развернулся в новые измерения. Стигмата вытянул руку, ощутил под ладонью липкую влажную поверхность. Рука мелко задрожала. Рывок, еще один… и он выбрался из мягкого кольчатого тела.
   Стигмата встал. Крупные комья слизи сползали с него, как мокрый снег по стеклу. Он покачнулся, моргая, похлопал себя по бокам, зажмурился, замер ненадолго, потом огляделся. Странная картина открылась ему. Странная и интересная. Кинув взгляд через плечо, Стигмата увидел мертвого Ферму. Тогда он отряхнул с ног своих остатки слизи и отправился в путь.

Дандарел жив
Сокровенность

   Начать с того, что уже стемнело, дон Дюгон устал и продрог, а до его жилища, стоящего по другую сторону обширного поля, оставалось изрядно – лига, не меньше. К тому же его напугал мальчишка. Но сначала из растущих на обочине кустов вылез дряхлый кот. Он остановился возле Дюгона, разинул пасть, будто собирался сказать нечто важное, и тут на дороге появился преследователь.
   На нем были штаны мехом наружу и жилетка. Вместо левой руки – сморщенная культяпка, левый глаз скрыт под черной повязкой, волосы грязными прядями свисают до плеч.
   Дон Дюгон не успел опомниться, как юнец поднял тяжеленную булыгу, запустил ею в зверька и размозжил бедняге голову. Дюгон, с младых ногтей любивший кошек, мало что не подскочил, когда мертвое тело упало у его ног.
   – Ты что творишь?! – возопил он и потряс кулаками, вознамерившись хорошенько поколотить малолетнего негодяя. А мальчишка присел, широко расставив ноги и ощерившись, свирепо выдохнул:
   – Шааааа!
   Это было неожиданно и дико, Дюгон даже задохнулся от негодования – мальчишка же отпрыгнул в кусты и пропал, как не бывало.
   Опечаленный и раздосадованный, наш герой двинулся к дому не привычной дорогой, то есть узкой тропинкой вдоль лесной опушки, но напрямик, через поле, и путь этот вывел Дюгона к амбару, строению громоздкому, обветшалому, мрачному, которое в других обстоятельствах он всегда обходил стороной.
   И надо же было такому случиться, чтобы, как раз когда Дюгон приблизился к стене, облепленной диким мхом, хляби небесные разверзлись. И так-то было темновато, а тут в мгновение ока пала ночь. Тьма водворилась кромешная, небо стало черным, и лишь быстрые вспышки молний тончайшими ветвистыми расколами прочерчивали его – а иных источников освещения более не осталось.
   В этих стремительно возникающих и тут же гаснущих адовых всполохах амбар напоминал не строение, воздвигнутое человеческими руками, но замшелую, вросшую в землю каменную глыбу. С трудом открыв перекошенную дверь, мотая лысой головой и бранясь, дон Дюгон втиснулся внутрь.
   Здесь было тихо. Перед доном открылся высокий сеновал, к нему приставлена была хилая лесенка. Когда, дрожа от холода, Дюгон взобрался по ней, влажный липкий воздух окутал его лицо, будто платок, вымоченный в застоявшейся воде. Поразмыслив, дон решил переждать бурю и зарылся в сено под стеной. Он замер в роскошном прелом тепле, лежа на спине так, что лишь лицо его не было скрыто, вперив взгляд в наклонную крышу. Под ней залегли глубокие тени, расчерченные узором стропил и обрешетин, коих там было великое множество. Дюгон прикрыл глаза, вспомнил о супруге своей, достойной Мари-Анне, коя, без сомнения, не ложилась спать в ожидании мужа; подумал о том, что она, верно, изрядно в эту минуту тревожится, – и заснул.
   А вернее будет сказать, не заснул, но впал в полудрему, от которой очнулся вскоре. Пробуждение не сопровождалось никаким случайным жестом, глубоким вздохом или поворотом головы, тело Дюгона пребывало в неподвижности, лишь глаза его раскрылись.
   Причиной же того, что они раскрылись, стал блеклый свет, проникший под Дюгоновы веки, принудивший их вначале затрепетать, а после приподняться. Свет, природа коего так и осталась для дона непостижимой, растворил тени, наполнявшие ранее неясную область над стропилами, – темно-золотистый, почти янтарный, он был подобен свежему меду, растворенному толикой теплого молока.
   Озаренные им, по стропилам шли кошки.
   Они двигались грациозно, мягко переступали лапками. Здесь были все масти, от черных до палевых. Завидев их, дон чуть было не вскочил, но что-то удержало его. В мерном движении зверьков присутствовало нечто завораживающее.
   Лишь лоб да глаза Дюгона были видны сейчас, все остальное скрывало сено. Кошки ходили по стропилам, густой медовый свет ленивыми волнами омывал их. Ощущение сладкой жути наполнило Дюгона.
   Удивительное дело – кошки перемещались вроде бы беспорядочно, но в то же время их движение подчинялось скрытому ритму. Никакого смысла в кошках, марширующих по стропилам старого амбара, дон Дюгон, хоть убей, не видел, и все же некая эманация, рябь значительности исходила от одной точки среди них. Именно это незримое средоточие резонанса, медленно смещаясь от дальней стены амбара к той, у которой возлежал дон, и придавало подобие упорядоченности, создавало таинственную ритмичность в движении зверьков. Дюгон вглядывался: ему казалось, что если он сумеет хорошенько рассмотреть, вычленить эту точку, то поймет, в чем тут суть. Источник, от коего пульсациями расходился ритм, подобно деревянной пробке на волнах, то погружался, исчезая в неупорядоченном движении кошек, то выныривал к поверхности, более явно обозначая свое присутствие среди хаоса. Глаза Дюгона заслезились от напряжения.
   И вдруг он понял, в чем дело.
   Странным образом кошки не встречались на пересекающихся балках, каждый раз ухитряясь проскользнуть одна перед другой… но вот, на дальнем стропиле, пара кошек сошлась. Зверьки приостановились, один ткнулся мордочкой в ухо другого, словно нашептывая что-то, после чего они разошлись. Та кошка, что будто бы получила некое послание, была черной. Дюгон вперил в нее взгляд, стараясь не упустить из виду омываемый медовыми волнами силуэт. Брюнетка преодолела извилистый путь и ткнулась в ухо еще одной кошке, передавая послание дальше. Затем все повторилось: соприкосновение двух зверьков, этот фокус тайного смысла, медленно плыл в ряби света, приближаясь к Дюгону. Тишайший шелест пушистых лапок, то делавшийся чуть громче, то почти совсем стихавший, призрачной вуалью висел над сеновалом; в такт ему, то угасая, то разгораясь, колебался медовый свет. Дон лежал недвижимо, лишь зрачки его исподволь смещались, будто незримой нитью соединенные с источником ритма. Внутренний трепет нарастал, руки Дюгона под сеном дрожали. Колебания света усилились, янтарный оттенок его поблек, свет набух подобно грозовой туче, утратив свою медовую консистенцию, сделался темно-коричневым. Вот две кошки на стропилах сошлись ближе, вот – еще ближе, а вот одна из них приблизила мордочку к уху третьей… и настал тот миг, когда средоточие ритма настигло Дюгона. Прямо над ним палевая красавица ткнулась в ухо изящной блондинки, и тишайший, нежнейший, напрочь лишенный чего-либо человеческого голос молвил:
   – Передайте Дандарелу, что Дарандел мертв.
   Тут какое-то умопомрачение снизошло сверху, от стропил, на Дюгонов рассудок. Медовый свет обуглился, загустел, сделался черен, померк; и не помня себя от необычайной, умопомрачительной дивности происходящего, дон вскочил, минуя лестницу, свалился на пол, распахнул дверь и вывалился из амбара.
   Дождь перестал; небо, распахнувшееся вширь и вглубь, зияло над полем прекрасной, крапленной звездами чернотой. Дюгон несся вперед, меся сапогами грязь, бежал, спотыкаясь, чуть не падая, через поле – и остановился, лишь когда из тьмы выступил его дом. Только здесь к нему вернулась способность мыслить связно. Мыслей, впрочем, никаких не было, лишь удивление, необъятное, подобное океану, волнами прибоя билось в брега его рассудка.
   Сквозь окошко лился уютный свет. Дюгон встал под дверью, отряхнулся. Несколько раз он, вздрагивая, глядел назад – дону чудилось, что во тьме за ним идут кошки; но нет, там не было никого. В конце концов, более или менее приведя в порядок одежду и мысли, Дюгон открыл дверь и вступил в свой дом.
   Родное жилище встретило его покоем и привычным уютом. Супруга дона, достойная Мари-Анна, женщина дородная и несколько задумчивая, чтобы не сказать – бездумная, сидела с вязаньем в большом кресле посреди комнаты. Россыпь углей алела в зеве камина, на столе достывал ужин. Услыхав стук двери, Мари-Анна положила вязанье на укрытые пледом полные колени и медленно подняла голову.
   – Мари! – сказал Дюгон, делая шаг к ней. – Вы не поверите, что сейчас приключилось. Дождь заставил меня укрыться в амбаре – помните тот старый амбар посреди поля? Я забрался в сено и заснул, а когда пробудился, надо мной были кошки. Они ходили по стропилам туда-сюда, туда-сюда… – Дон запнулся, осознав, что никакими словами не сможет передать необычайность картины, свои ощущения от сокровенного ритма, что владел движением зверьков. – И внезапно… Мари, слышите меня? Внезапно одна из них сказала другой… Я разумею, как дико звучит это, но вы только подумайте, она сказала ей: «Передайте Дандарелу, что Дарандел умер».
   Дон умолк, заново изумляясь произошедшему в амбаре. В продолжение его слов супруга медленно, как только она и умела, перебирала пальцами нити вязания на своих коленях, теперь же ее бездумные глаза уставились на Дюгона. Под ней что-то шевельнулось, качнулся свисающий до пола плед, и домашний кот четы Дюгонов выбрался наружу.
   – Ох! – только и смог вымолвить дон, ибо вид кота ошеломил его. Толстый, неповоротливый лентяй, отродясь не ловивший мышей, всю жизнь проспавший под креслом хозяйки, переменился необычайно. Обрюзгшее тело словно иссохло, отощало, лапы вытянулись, серая шерсть встала дыбом. Зверь прыгнул в камин, подняв алую завесу искр, взлетел, скребя когтями, в трубу, и клокочущий безумным восторгом голос донесся оттуда:
   – Умер?!! Так теперь я кошачий король!
   Вслед за этим кот, уподобившись клубу серого дыма, взвился по дымоходу. Говорят, никто из смертных более не видел его.

Племя воздушных шаров

   Ночью в таких местах хочется умереть.
 
   Растущие вдоль железнодорожной насыпи пыльные кусты, гниющий кривой овраг, чахлое редколесье, весь этот мертвый пейзаж, похожий на выцветшую фотографию, – он появляется, лишь когда, грохоча колесами, мимо проносится поезд и пассажиры со скуки глядят в окна. Днем здесь летают птицы, бегают одичавшие собаки, а иногда к насыпи забредают пьянчужки из колхоза, называемого теперь фермой… Днем, конечно, этот пейзаж есть. Но не сейчас, не ночью. Ночью поезда проезжают редко, птицы не летают и собаки спят, а потому здесь все исчезает.
   Возьмем Эйфелеву башню. Она высится посреди города, как длинная свеча, поставленная в центре блюдца, у всех на виду. В дождь, грозу или бурю, глухой ночью или ясным утром – всегда с разных сторон к ней обращено множество взглядов, которые укрепляют ее, пригвождают к стене реальности. Или пирамида Хеопса, Стоунхендж, Колосс Родосский: это такие значительные, оставившие след в истории постройки, они стабильны уже сами по себе, явственны и незаурядны; множество людей помнят о них, думают о них, рассматривают фотографии и открытки с ними, а потому Стоунхендж и пирамида не могут не быть всегда – и если вокруг полно зевак, и если пусто. Но кривой овраг и пыльные кусты вдоль старой железнодорожной насыпи… Нет-нет, это же несерьезно, они слишком обыденны, слишком дурны и безобразны в своей мертвой бессмысленности. Никто никогда не рассматривал этот пейзаж, чтобы запомнить его. Эйфелева башня расположена словно на шумном, ярком перекрестке, на столбовом пересечении магистральных дорог реальности, а места вроде этого – будто в дальних, затянутых блеклой паутиной закоулках пространства, и когда их никто не видит, они сами собой накрываются густыми тенями, цепенеют, впадают в спячку, растворяясь в теплом сумраке. Овраг, кусты и редколесье теряют свой смысл, поглощаются небытием и становятся аморфной субстанцией неопределенного цвета, которая лишь под чьим-нибудь взглядом может вновь обрести суть и форму оврага, кустов, редколесья; ночной пейзаж есть, только когда его видят, а когда не видят – его нет как нет.