Хугава пытался прервать Фраду резким взмахом руки, но захмелевший старейшина не сдавался.
   - Кто здесь главный начальник? - спросил он напористо у сына Томруз. - Ты, храбрый Спар, или этот пугливый умник? Мы, твои воины, хотим подкрепиться едой. Что тут зазорного? А вино... не нравится - не пей. Или я заставляю? В глотку его насильно вливаю кому-нибудь? Тьфу! Ты скажи прямо, начальник: заслужили мы сегодня кусок мяса или не заслужили?
   Спаргапа - важно:
   - Заслужили! И впрямь, куда спешить? - раздраженно обратился он к Хугаве. - Отдохнем - и уйдем. Не горит. Раз в год и верблюд веселится.
   - Не горит - загорится! - твердо сказал Хугава. - Надо уйти сейчас же. Без всякого промедления. Мясо захватите с собою. Поедим в песках. Ну, и вина можно взять немного. Слышите? - немного. Иначе будет плохо. Выводите коней, братья!
   - Э, убирайся ты к бесу! - вспылил Спар. Властный голос Хугавы бил его прямо по буйному, нетерпеливому сердцу. Да тут еще ноющая тоска по Райаде. Да глухое сознание вины перед матерью - быстро забыл он наставления Томруз. И никак не отвязаться от гнетущего чувства вины. Утопить бы его, залить, погасить чем-нибудь... - Провались ты к черным духам, дорогой наставник! И без тебя обойдемся. Правда, Фрада?
   - Ох! Конечно. Пусть катится отсюда, как перекати-поле.
   - Вв... хотите меня прогнать?! - прошептал потрясенный Хугава.
   - Ох! Конечно! Чем скорей ты исчезнешь, тем лучше. И для нас, и для тебя. Ты еще не пробовал вот этой груши? - И Фрада поднес к носу Хугавы небольшой, но твердый, как бронза кулак. Табунщик знал - резкий, точный и мощный удар крепыша Фрады сбивал любого человека с ног не хуже конского копыта.
   Редко сердился Хугава. Но если уж рассердится, то до заикания, до бешенства, до потери памяти. Так заведено у людей - крикливый и шумливый часто отходчив и не опасен, молчаливый и сдержанный - в гневе страшен, как нападающий барс. Не перенес Хугава обиды. Мужчиной же он был, в конце концов. Есть предел всякому терпению.
   - Скоты! - рявкнул Хугава, хватаясь за секиру. - Скоты, а не саки! Прочь, или сейчас сто голов снесу. Уйти Хугаве? Хорошо! Я уйду. Оставайтесь. Пусть жрет вас Пятнистая смерть!
   Хугава уехал. С ним ушли в барханы, хотя и не очень-то хотелось, его братья, племянники, а также юноши из близко родственных ему крупных семейств - всего человек пятьдесят. Толпа улюлюкала вслед:
   - Э-хо-о-ой, брат Хугава!
   - Сала бараньего захвати!
   - Пятки смажь - будет легче бежать!
   Геродот пишет:
   "Увидя приготовленную пищу, массагеты возлегли для трапезы и предались еде и питью. Персы вернулись, многих убили, других взяли в плен..."
   - Как ты посмел оставить его у реки? - прошептала Томруз. - Как ты посмел? Как ты посмел? Для чего я приставила тебя к Спаргапе? А? Для чего я приставила тебя к нему?
   - "Корову украл кузнец в Бактре, а голову отрубили меднику в Хорезме", - пробормотал обескураженный Хугава. Он испугался кричащих очей Томруз. - Я-то при чем? Вини виноватых. Уйдешь, если будут гнать. Фрада ударить меня хотел.
   - Зарезал бы Фраду на месте! Связал бы Спара по рукам и ногам, привез ко мне. Ох, боже мой. Боже мой. Боже мой! Что делать теперь? Что делать? У тебя есть сын? - с горечью спросила она Хугаву, продолжая раздирать ему плечо.
   - Дочь у меня.
   - А! Дочь? Единственная дочь? Красивая дочь? Пригожая дочь, похожая на тебя, да? Как ты поступил бы, несчастный... если бы сейчас, вернувшись домой... узнал, что твою дочь сожрала Пятнистая смерть?
   Стрелок вскрикнул и пошатнулся.
   Томруз с ненавистью оттолкнула Хугаву к порогу шатра.
   - Велика твоя вина передо мной! Уйди. И никогда не показывайся на глаза.
   Три дня и три ночи не выходила Томруз из шерстяного жилища. Ничего не ела. Только жадно и много, как после мучительного перехода по пустыне, пила воду.
   Саки растерялись. Война, персы рыщут в песках. Фрада и Спар погибли. Куруш убил семьсот молодых саков. Надо шевелиться. Надо мстить! Но Томруз ничего не хочет знать. Что будет дальше? Разве так можно?
   - Сюда мерзавца! Сюда наглеца! Сюда подать нечестивца скорей! Я сам сдеру с него кожу. Выколю глаза. Жилы вытяну по одной. Брюхо распорю, внутренности выпущу, вокруг шеи кишки намотаю! Голову отсеку, матери проклятой отошлю - пусть изойдет слезами и кровью, черная собака!
   - Успокойся, государь! Успокойся. В спешке наступают на змею. Не убивай сына Томруз.
   - Как, брат Гау-Барува?! Щенок, у которого едва прорезались зубы, загрыз две с половиной тысячи моих воинов, а я должен его щадить? Привязать дикаря к хвостам сорока лошадей, пусть раздерут на части! В котле с кипящим маслом изжарить! На кол посадить!
   - Успокойся, государь! Образумься. Расправа со Спаргапой не воскресит погибших. Крепись. Не убивай сына Томруз. Он нужен.
   - Для чего?!
   - Видишь ли, государь... Мы вдвоем сейчас. Так? Никто не слышит нас. Так? Я буду откровенен. Утана... хитрец Утана был прав тогда, у чинары помнишь? - а мы ошибались. Да, ошибались! Саки оказались не такими беспомощными и трусливыми тварями, как мы предполагали. Вот эта куча голов говорит лучше всяких слов. И если б юнцы не перепились, нам, свидетель Ахурамазда, не удалось бы взять их голыми руками. Хвала виноградной лозе! Но те, что в пустыне прячутся сейчас, - они-то ведь не пьяны. Они трезвы, жестоки и опасны.
   - Стой! Посмотри-ка мне в глаза. Так. Ты странный человек, Гау-Барува. Или ты - прожженный лукавец, или... не такой уж мудрец, каким тебе хочется выглядеть. Разве не ты сбивал меня с толку? "У них даже панцирей нет, мечей не придется вынимать, разгоним, прогоним..." А теперь куда гнешь? "Опасны, ужасны..." Что это значит?
   - Государь! Неужели ты усомнился в моей преданности? Я верен тебе. Но я допустил ошибку. И обезьяна с дерева падает. И охотник может попасть в западню. Не спотыкается только лежащий в постели. Разве их поймешь, этих проклятых саков? Вкус волчьих ягод узнают, лишь отведав. Благоразумие, государь! Главное - дело. А для дела нужно, чтоб Спаргапа не умер. У меня хорошая мысль. Тот сак, Фрада, не похожий на других саков, говорит Томруз без ума от сына. Любит больше, чем жизнь свою. Так вот... что, если мы снова отправим к Томруз глупца Михр-Бидада?
   - Опять?! Опять разговоры?
   - Но как же иначе, государь? Сам Ахурамазда послал Спаргапу к тебе. Да, сам Ахурамазда! Спаргапа - чудесная находка для нас. Не простит добрый бог, если мы упустим случай, представившийся нам по его премудрой воле.
   - Хм. Коли уж сам Ахурамазда... Ладно. Но если Томруз вновь не согласится на сдачу?
   - Не согласится?! Что ты, государь. Чтоб мать... Невероятно. Я знаю их, матерей. Томруз и себя, и свой народ отдаст на растерзание, лишь бы сыну голову сохранить. А не согласится - что ж? Пусть ей будет хуже. Наша мощь, слава Ахурамазде, не иссякла с потерей каких-то двух с половиной тысяч варварских детей. Фрада покажет место, где скрылась Томруз. Найдем, перережем всех - и делу конец!
   Надрывисто, плачуще и стонуще, заскулила где-то собака.
   Спаргапа очнулся. Собака? Нет. Это он сам скулил во сне.
   "Боже! - подумал Спаргапа, холодея. - Неужели правда - то, что происходит со мной? Горе! Горе моей голове".
   Каждое утро задавал он себе страшный вопрос. Едва проснувшись. В те смутные мгновения, когда человек уже не спит, но еще не открыл глаз. Когда мозг пленника переходит от тяжелого забытья к печальному бодрствованию.
   Спаргапе все еще не верилось, что он в плену. Примерещилось!
   Но нет - не могла примерещиться так ощутимо и явственно темнота глубокого колодца, куда его бросили персы. Сырая глина под замерзшим боком. Звякание толстых бронзовых цепей, которыми враги приковали узника к тяжелой, как гранитная глыба, деревянной колоде. Не примерещилась тупая боль, ломота в костях, тошнота.
   В первый день, когда Спаргапу схватили, было легче. Одуревший от вина, он ничего не чувствовал, не помнил, не понимал и не старался понять. Потом бесчувственность прошла - верней, перешла в невыносимую похмельную болезнь, тем более мучительную, что вместе с телом страдала и терзалась душа. Боже! Мать... Что скажет мать? Что скажут саки?
   Он крикнул позавчера стражу, заунывно напевавшему, у края колодца, чтоб тот принес кувшин вина. Лучше опять напиться. Одуреть вконец. Отравиться вновь этой жидкой дрянью, лишь бы не думать. Лишь бы не думать. Не чувствовать. Не вспоминать... Страж заругался.
   - А мочи кобыльей не принести? И глотка тухлой воды не получишь, собака!
   Так и не дал - ни вина, ни воды. Пришлось пленнику сосать мокрый песок, сгребая его горстями со дна колодца.
   "Для чего я взял тебя с собой? - вспомнил Спаргапа слова Белого отца. - Старайся понять. Не поймешь - пропадешь. Скажу напоследок: слушайся Томруз, Хугаву слушайся...".
   Ничего не хотел понимать Спаргапа.
   Никого Спаргапа не хотел слушаться.
   А ведь как терпеливо, как мягко, с какой заботливостью наставляли они его, отговаривали от дурных поступков - и отец, и мать, и добрый друг Хугава!
   Как Пятнистая смерть - дурных собак, изорвал Куруш глупых воинов Спаргапы... Он заскрипел зубами, в бешенстве ударился головой о колоду и потерял сознание.
   Сколько дней он пролежал без памяти?
   Может, день. Может, десять дней. Пришел в себя от потока воды, хлынувшей сверху. Утопить хотят? Нет. Поток иссяк, едва пленник застонал и зашевелился. У края колодца, загораживая плечами светлый круг, сидел какой-то человек. Юный сак не видел его лица, склонившегося к черному провалу - оно было покрыто тенью.
   - Спаргапа! - глухо отдалось в колодце, послышался незнакомый, но добрый голос. - Ты слышишь меня, о сын Томруз?
   - Слышу, - простуженно прохрипел Спар и забился в кашле. В самую жаркую пору ночью в пустыне холодно до озноба. А сидеть вдобавок на дне колодца - все равно, что мерзнуть во льдах. Даже хуже, ибо сырость опасней мороза.
   Человек наверху подождал, когда пленник перестанет кашлять. Спаргапа с трудом прочистил грудь, забитую мокротой, и умолк. Человек вновь подал голос:
   - С тобой говорит Гау-Барува, советник царя царей. Ты помнишь меня? Мы приезжали с Утаной к твоей матери.
   - Помню! - встрепенулся Спаргапа. Так приятно услышать после многодневной тишины человеческую речь. Не назовешь же человеческой речью гнусную ругань стражей.
   - Я хочу тебе добра, юный друг. Сейчас наши люди отправятся к Томруз на переговоры. Не передашь ли ты ей что-нибудь?
   Спаргапа рванулся, цепи зазвенели. Мать! Эти счастливцы увидят его мать. Они будут стоять рядом с нею, беседовать с нею...
   Не понимал он раньше, какая светлая радость - быть вместе с матерью. Слышать ее голос, пусть недовольный. Ощущать на себе ее взгляд, пусть строгий.
   Всего лишь несколько дней назад Спару казалось, что он так и будет вечно хорохориться, ходить перед матерью задиристым петухом, а она все будет без устали, терпеливо и любовно возиться с ним, уговаривать его, успокаивать его, ублажать его, угождать ему, ненаглядному сыну.
   Но - прошло всего лишь несколько дней, и мать так страшно отдалилась от него, что даже в робких мечтах он уже не надеялся ее когда-нибудь увидеть. Будто она умерла.
   - Ну? - поторопил Гау-Барува.
   - Пусть ей скажут... пусть скажут... - Спаргапа с трудом поднес отягощенную цепями руку к груди, сорвал амулет - круглую золотую пластинку с чеканным изображением парящего кречета. - Пусть передадут ей мой амулет. Спустите веревку, я привяжу. И пусть скажут так: "Юный кречет - в мышиной норе. Спаси, мать". Слышишь, Гау-Барува? "Юный кречет - в мышиной норе. Спаси, мать". Юный кречет... спаси! Спаси, мать!
   - Хорошо, молодой друг. Потерпи еще немного. Я велю, чтоб тебе дали воды и мяса.
   Гау-Барува удалился. Новые терзания. Спаргапа проклинал себя - так мало он передал матери! Надо было сказать, как ему плохо. Сказать, чтобы она вызволила сына любой ценой. Сказать, что... Эх, что теперь говорить? Поздно.
   - Вернулись? - спросил он у стража спустя полчаса.
   - Кто?
   - Люди, посланные к Томруз.
   - Ты что - рехнулся? Они еще не выехали.
   Он не мог есть. Он не мог пить. Ярко-голубой круг высоко над головой сменился сине-черным, с золотистыми точками звезд, затем опять ярко-голубым, и так много-много-много раз... Тысячу раз, быть может. Или это лишь казалось пленнику?
   Невыносимо ожидание на свободе. А в неволе? Ожидание в неволе пытка, сравнимая лишь с вытягиванием жил, с мучениями на остром колу. Время для узника - кратко, точно мгновение, но мгновения - длительны, как годы. Такова несообразность ощущений в темнице.
   - Вернулись?
   - Скоро вернутся.
   Спаргапа чутко прислушивался к тому, что происходило наверху. Застучат ли копыта, заржут ли кони, крикнет ли воин, поднимется ли неведомо почему в лагере шум и гам - встрепенется Спаргапа, забьется в оковах, словно привязанный к насесту, только что пойманный, еще необученный кречет.
   - Вернулись?
   - Отстань, скотина!
   У юнца начинался слуховой бред; порой ему явственно слышался отдаленный плачущий голос матери:
   - Спа-а-ар...
   Он задирал голову, отчаянно глядел на круг света, как волк из волчьей ямы, и спрашивал, спрашивал, спрашивал без конца, донимая стража, допекая стража, прожигая стража своей нетерпеливой настойчивостью до самых почек:
   - Вернулись?
   - Замолчи, болван, или я тебя прикончу!
   Не прикончишь, ослиная кость. Мать выручит Спаргапу. О мать! Разве она оставит сына в беде?
   В детстве Спара ударила копытом лошадь. По самому носу ударила, и нос превратился в кусок окровавленного мяса. Хорошо помнит юнец, как рыдала, как рвала на себе волосы Томруз. Видно, боялась, что сын на всю жизнь останется уродом. Мальчик не мог дышать через разбитые ноздри, рот же во сне закрывался сам собой. Чтоб не задохнулся сын, мать вставляла ему на ночь в зубы палочку. Пользовала рану целебными мазями, настойками из лечебных трав. И добилась своего - выправился нос, только шрамы остались у левого крыла и на кончике. Маленькие шрамы, незаметные.
   Нет, мать не даст Спаргапе пропасть!
   - Твой сын в руках царя царей.
   - Он жив?! - женщина бросилась к послу и прижала его к себе крепко и ласково, как младшего брата.
   Старейшины саков переглянулись.
   С ума сходит Томруз. Три дня и три ночи нетерпеливо ждали кочевые вожди, когда она покинет шатер. Каждый миг промедления грозил бедой, но люди не решались обеспокоить предводительницу. На четвертый день Томруз вышла, порылась в повозке и опять исчезла.
   Вожди встревожились. Жаль, конечно, что юный Спар погиб. Но разве у семиста остальных нет матерей, сестер, подруг? Есть. Однако они не прячутся по шатрам - плачут, голосят, зато вместе. Отсидкой в шатре убитых не воскресить, убивающих не отразить.
   Старейшины смело вошли в шерстяное жилище Томруз - и остолбенели.
   Она сидела на корточках и молча раскачивалась из стороны в сторону, спрятав лицо в детскую рубаху Спаргапы. Она не плакала. Закрыв глаза, она вдыхала запах ветхой, расползшейся, пожелтевшей от времени ткани.
   Ясно, не цветами песчаной акации могла пахнуть детская рубаха.
   А для матери, видишь, мил и дорог был ее аромат.
   Вожди понурились, не зная, что сказать. И вдруг явился перс Михр-Бидад.
   - Пока... живой, - смущенно пробормотал Михр-Бидад, поспешно высвобождаясь из объятий хозяйки степей.
   Объятия пожилой сакской женщины не вызвали в персе брезгливого чувства, нет - наоборот, давно оторванный от родных, он был, к своему удивлению, даже рад исходившей от рук Томруз сестринской теплоте. Но телохранители за спиной. Донесут Курушу и Гау-Баруве.
   - Почему - пока? - Томруз подалась назад и рванула с груди медную гривну.
   - Мой светлый государь, - хмуро объявил Михр-Бидад, избегая виноватыми глазами пристального взгляда Томрузовых глаз, - велел передать тебе: "В последний раз я обращаюсь к мудрой Томруз со словами дружбы и привета. Я уничтожил твоих воинов, коварно напавших на мой лагерь у реки. Но Спаргапе я временно сохранил жизнь. Сдайся, покорись, или ты больше никогда не увидишь сына. Он умрет в таких мучениях, что лучше б на свет ему не родиться". Вот возьми. - Михр-Бидад протянул женщине амулет. - Твой сын просил сказать: "Юный кречет - в мышиной норе. Спаси, мать". Он сидит в оковах на дне колодца. Ему не дают ни еды, ни воды.
   По кругу сакских вождей прокатился грозный рокот.
   Все дружно проклинали Спаргапу за легкомыслие и своеволие, укоряли Томруз за материнскую слабость, за то, что доверила глупому юнцу пятьсот жизней. Они имели на это право. Судить саков - дело сакское. Но перс, чужак - как смеет он измываться над сыном их предводительницы?
   - О Анахита... - Томруз схватила амулет, опустилась на белый войлок. Голова ее упала на грудь. Чтобы не повалиться лицом вниз, женщина уперлась правой рукою в пол; левую руку, с амулетом, она прижала ко лбу.
   Молча топтался перед нею Михр-Бидад.
   Не издавали ни звука сакские вожди.
   Безмолвно сидели у входа на корточках персы, телохранители посла.
   Где-то далеко-далеко-далеко, за сыпучими барханами, уныло прозвенел переливчатый, грустный и болезненный крик заблудившегося жеребенка. И тотчас же у шатра во весь голос, пронзительно и страшно, с отчаянной тревогой, тоскливо и зовуще заржала кобылица.
   Вздрогнул Михр-Бидад. Испуганно переглянулись телохранители. Стиснули зубы сакские вожди. Томруз медленно подняла голову:
   - Отдыхайте. Я подумаю. Ответ получите завтра.
   ...Наступила ночь. В пустыне было черным-черно, как всегда в эту пору, когда на барханы только что опустилась темнота, луна еще не взошла и звезды не разгорелись в полную силу.
   Свита Михр-Бидада уснула. Он сидел у порога шатра и думал. Про жизнь. Про разное. Про себя и Томруз. Несчастная женщина. Он представил свою мать. Каково было бы ей, если б саки заточили в темницу Михр-Бидада?.. Все люди - и саки, и персы. Всем одинаково больно и трудно лишаться родных. Почему же люди вечно грызутся между собой?
   По песку разлился желтоватый свет.
   "Луна всходит", - догадался Михр-Бидад.
   И тут по сердцу молодого посла больно ударил странный звук.
   Он начался с чуть слышного визга. Вылился в глухой стон, похожий на мучительный вздох. Потом, набирая силу, медленно и плавно, с упругой дрожью, заскользил кверху, перешел в долгий рыдающий вопль, постепенно снизился, сгустился, затих и замер в пустоте.
   Михр-Бидад вскочил и побежал от шатра.
   Перед ним, в широкой низине у подножья холма, виднелась черной грудой валунов толпа спешенных саков. Кочевники, плотно примкнув друг к другу, сидели на песке, выставив кверху короткие копья. Они не разговаривали и не шевелились.
   - Что это было? - шепотом спросил Михр-Бидад.
   Один из саков протянул руку в сторону холма - довольно крутого, с песком по склонам и с зубчатой оголенной вершиной.
   Прямо над вершиной, в мареве ядовито-зеленого сияния, зловеще всходила луна - огромная, круглая, в красноватых пятнах, как медный щит, забрызганный кровью.
   На медном щите луны, сливаясь в один черный силуэт, как бы нанесенный чернью, отчеканились четко очертания скалистого выступа и двух неподвижных существ, занимавших выступ. Сверху, сгорбив спину, упираясь локтями в колени и опустив лицо на ладони, сидела женщина с распущенными волосами, Чуть ниже по склону, у ног женщины, спиною к ней, вытянув шею и запрокинув голову к небу, приютилась большая собака.
   До слуха Михр-Бидада вновь донеслись визг и приглушенные всхлипывания, и тут же к небу, холодеющему в лучах все ярче разгоравшихся звезд, опять взлетел громкий, на всю пустыню, надрывистый вой.
   - Что это?! - Михр-Бидад схватился за голову. - Что?
   - Тихо, не кричи, - остановил его сак. И пояснил угрюмо: - Собака плачет.
   - Собака? - Михр-Бидад облегченно перевел дыхание. - Но почему она... так жутко?
   - Щенка украли.
   - Кто?
   - Пятнистая смерть.
   Опять он слышит об этой диковинной "смерти".
   - Какая такая Пятнистая смерть?
   Сак помолчал, потом сказал нехотя:
   - "Черная родинка". Пустынная рысь.
   Михр-Бидад подумал: видимо, все, что связано с враждой, убийством, кровью, саки называют Пятнистой смертью.
   Вновь над пустыней раскатился дрожащий вопль.
   То был голос самой природы, потерявшей созданное ею живое существо.
   То был голос тысяч и тысяч матерей, долетающий из глубин туманных веков от лесных логовищ, от сумрачных пещер, от заснеженных круч, от первобытных костров - голос безутешных матерей, оплакивающих детей.
   Страшное оно, должно быть, материнское горе, если в рыданиях разумного существа - плачущей в голос женщины звучит животный стон ее четвероногих, диких сестер, а надрывистый вой убитых тоской собак, волчиц, шакалов пронизан невыносимой человеческой болью.
   Всю ночь плакала собака.
   Всю ночь неподвижно сидела женщина с распущенными волосами на вершине холма.
   Всю ночь не смыкал воспаленных глаз Михр-Бидад. Он не мог найти себе места. Уходил в шатер, возвращался к подножью холма, бегал по барханам, потрясая кулаками. Стонал, ругался, плакал отчаянно, как собака на холме.
   Горестный вой обезумевшего животного - то бессильно стихающий, то раздающийся с невероятной мощью - острой болью отдавался в затылке. От него тяжко и трудно сжималось сердце, мелко дрожали колени, по ладоням струился холодный пот.
   Саки не разговаривали и не шевелились. Они терпеливо ждали. И понял Михр-Бидад, какой железной выдержкой, силой и выносливостью обладают эти мужественные люди.
   Нет, напрасно хлопочет Гау-Барува! Если Томруз, по женской слабости, и согласится, ради сына, покориться Курушу, то не захотят склониться перед царем царей и никогда не дадутся врагу живыми вот эти простые люди, соплеменники Томруз.
   Утром собака умолкла - она умерла.
   Но женщина - женщина осталась жить. Утром женщина с распущенными волосами спустилась с холма и пришла к Михр-Бидаду.
   Это была темнокожая и худая, сгорбленная и совершенно седая старуха с глубоко запавшими спокойными очами и крепко сжатыми губами.
   Пораженный Михр-Бидад с трудом признал в ней хозяйку степей Томруз.
   С томительным нетерпением ждет промерзшая зимою земля, с лежащими в ней зернами, клубнями, луковицами, корнями, прихода весны, но весны - нет и нет.
   С томительным нетерпением ждет голодное стадо в загоне веселого пастуха, но пастуха - нет и нет.
   С томительным нетерпением ждет узник, закоченевший в темнице, солнечного восхода, но солнца - нет и нет.
   Человек, которого ты ждешь с тем же изнуряющим нетерпением, с каким земля ждет весну, стадо - пастуха, узник - солнце, приходит чаще всего не тогда, когда ты пристально, до ноющей боли в глазах, смотришь на дорогу, а тогда, когда ты вконец устал и ждать давно перестал.
   И весна, и пастух, и солнце, и человек приходят вовремя, но таково уж свойство ожидания - собственное нетерпение кажется чьим-то промедлением.
   Долго пришлось будить Спаргапу, безнадежно махнувшего рукой на белый свет. Он впал в тупое безразличие, сходное с оцепенением черепахи, зарывшейся в песок перед летней или зимней спячкой. Очнулся Спаргапа лишь наверху, после того, как стражи, отомкнув от колоды цепь, сковывавшую пленника, вытащили его на веревках из колодца.
   Слабый от истощения, слепой от солнечных лучей, плелся узник, гремя цепями и покачиваясь, меж вражеских палаток туда, куда его вели. Персы, поругиваясь, поддерживали юнца под локти, иначе он упал бы, не сделав и пяти шагов.
   - Ага. Хм. Вот ты какой, - услышал он сердитый голос и разлепил веки.
   Он находился в огромном белом шатре.
   Перед ним сидели на багровых коврах чистые, важные, бородатые персидские мужи. Спар узнал Гау-Баруву и Утану. В стороне как-будто мелькнуло еще чье-то знакомое лицо, но чье - пленник не мог припомнить.
   - Дайте ему вина, - сказал Гау-Барува. - На ногах не стоит.
   Спар медленно покачал головой.
   - Не хочешь? - усмехнулся Гау-Барува. - Не понравилось? Хе-хе-хе. Дайте ему сакского напитка.
   Спар жадно выпил большую чашку кобыльего молока. Глаза кочевника прояснились. Он облегченно вздохнул, распрямился. Наверное, посланцы Куруша вернулись от Томруз. Сейчас решится судьба Спаргапы.
   Молодой воин расправил плечи и смело взглянул на Гау-Баруву. Мать не оставит сына в беде!
   - Слушай храбрый сак, - медленно, с расстановкой, произнес Гау-Барува. - Томруз... отказалась от тебя. Она велела передать: "Юный кречет сам стремился в мышиную нору - так пусть же останется в ней навсегда". На, возьми.
   И советник кинул Спаргапе половинку амулета. Золотой кружок, разрубленный надвое, сказал Спаргапе, что между ним и Томруз нет больше родственных уз.
   Спаргапа растерялся.
   Недоуменно раскрыв рот, он огляделся вокруг, бессознательно надеясь уловить хоть один сочувственный взгляд. Но персы были угрюмы, холодны и неприступны.
   Юноша наклонился, звякнув цепями, подобрал пластинку, изучающе провел пальцем по свежему излому. Зажал амулет, утративший силу, в потном кулаке, понурился, повесил голову, как хворая овца в знойный полдень.
   - Ты овца или человек? - гневно крикнул Гау-Барува. - Почему не вопишь, не скрипишь зубами? Родная мать отвергла тебя ради кучки вшивых сородичей, которым ты нужен, как чума и холера. Лишь бы самим уцелеть, а ты пропадай, как хочешь. Что для них какой-то Спаргапа? Пусть персы его на куски разрубят, да на вертела насадят, да на жаровне изжарят, да с луком съедят - сакам все равно. Дырявые шатры им в тысячу раз дороже, чем гордец Спаргапа. Не так ли?