— Ты ведь знаешь официальную версию, Тора! Это было необходимо, чтобы противник после возведения гравистены не мог выжить в оккупированных им нейтральных странах и спустя много лет, как только мы решимся выйти из укрытия, отомстить нам. Это делалось во имя жизни в Западном полушарии.
   Кин улыбался — той улыбкой, что беззвучным адским смехом сотрясала его лицо на картине.
   — А результат? — Тора передернулась. — Одна мысль, что можно так легко и безнаказанно превратить в порошок миллиарды жизней, лишает нас жизненного стимула…
   . — Но самоубийц ведь нет! — заметил я, вспоминая женщину, которая была довольна всем, кроме огромной скученности.
   Кин засмеялся, на этот раз громко.
   — Пожалуй, на сегодня хватит! — Тора решительно повернула картину лицом к стене. — Я уже выдохлась.
   Я чувствовал, что ей смертельно хотелось продолжать работу. Но еще больше — остаться со мной наедине.
   — Хорошо! — Кин встал. — Я тебя понимаю. Ты не хочешь себя грабить… Но… прости, Тора, это сделаю я. Мне надо поговорить с твоим другом. Через час он вернется к тебе.
   — Нет! Нет! — это звучало почти как крик. — Ты ведь знаешь, Эдвард, как мало мне… — словно чего-то испугавшись, она умолкла.
   — Знаю, Тора! Но это важнее. Пошли, Трид! — Он нажал кнопку, дверь открылась.
   Тора судорожно схватила меня за руку, но я оттолкнул ее и пошел за ним.
   А когда мы сели в лифт, он сказал:
   — Вот мы и встретились, Трид!.. Не узнаешь? Я — Лайонелл Марр, президент Соединенных Штатов Свободного Мира.

7

   Мы пошли в парк. Тут было очень много растений и очень мало людей. Люди успели отвыкнуть не только от искусства, но и от природы. Они жили в благоустроенных городах, почти никогда не покидая их, любуясь постепенно вытеснявшими зелень световыми фонтанами и монументальной уличной светописью. Сады и парки застраивались — Логос считал жилые дома куда более нужными.
   Мы с Лайонеллом легли прямо на траву возле пруда с лотосами. Нлкак не верилось, что это румяное лицо всего лишь пластическая биомаска, а сравнительно молодой голос — результат особой операции голосовых связок. Но сейчас, когда я знал, кто он такой, даже тембр показался мне иным — безнадежным и бесконечно старым.
   Хорошо, что он привел меня именно в это место.
   Лавина XXI века беспрерывно обрушивалась на меня, эта последняя колоссальная глыба была настолько тяжелой, что могла окончательно задавить.
   Меня спасала природа. Я уже не был прежним Тридентом Мортоном — заключенным в бетонно-машинную скорлупу комком нервов. Я стал частью ее и, слушая Лайонелла, одновременно прислушивался к ней. Она говорила со мной тысячами запахов, нежных, горьковатых, сладострастных, я понимал ее язык, и это помогло. При веем высоком уровне медицинского обслуживания, которое почти всецело было доверено кибернетике, при всем низком проценте смертности, пройдет еще немало времени, до того как человеческий муравейник окончательно покроет свободное пространство. А пока существует природа, пережившая взлет и крушение сотен цивилизаций, существует и возможность смотреть ее глазами на мировые трагедии.
   — Как видишь, Трид, я исполнил данное тебе обещание. Пирамида Мортона, моя пирамида, воздвигнута… Помнишь, я говорил о проклятьях, которые мне воздаст человечество. Но моя месть безвкусна — люди слишком худосочны, чтобы что-либо понимать и кого-нибудь проклинать. Я сам проклял себя — вот единственный практический итог шестидесятилетних нечеловеческих усилий.
   — Месть? — спросил я. Приглядываясь к разлегшейся под пальмой парочке. Они были очень далеко, я не видел выражения их лиц, но слышал, как мужчина забавляет женщину, выстукивая двумя кокосовыми орехами незамысловатый джазовый ритм. Едва ли ему приходило в голову, — что эти импровизированные музыкальные инструменты съедобны.
   — Да, месть, какую не придумал бы ни один восточный деспот!
   — Кому?
   — Вам, белым! Я не цыган, Трид, как думал ты и многие другие. Я чистокровный индеец. Мой прадед был великим вождем великого племени. Мой дед — вожаком жалкой затравленной стаи, за которой охотились белые. Мой отец — этнографическим экспонатом в индейском резервате. Почти пятьсот лет вы истребляли нас алкоголем, пулями, деньгами, убивали во имя цивилизации и культуры — сначало тело, а затем душу. Я, Лайонелл Марр, мстил вам в обратном порядке. Я начал с Телемортона! И когда с вас после Стены окончательно сползла тонкая кожура ханжеской цивилизации, когда люди перестали читать сентиментальные романы и технические учебники, оставался только один шаг. Чтобы выжить, белые сами истребили бы друг друга.
   В его полупогасших зрачках на мгновение снова зажегся тот пронзительно-черный огонь, что когда-то noразил меня. Сейчас я осознал, почему его внезапное появление на экране телеона мучительно напомнило один момент моей прежней жизни. Вот так же он, новый руководитель Телемортона, неожиданно вырос на стенном экране, чтобы объявить любое политическое выступление платной рекламой, и тем самым — войну правительству.
   Я сказал ему, что он неправ. Индейцев в Соединенных Штатах истребляли правительственные войска и отдельные поселенцы. Нельзя же вину за это перекладывать на всех, мстить им в десятом поколении.
   — Ты говоришь, не виновны? Нацисты говорили то же самое. Неужели ты думаешь, что можно жечь в печах, травить газом, вздергивать на висилицы миллионы без того, чтобы каждый в отдельности нес за это ответственность? Какой-нибудь господин Мюллер мог случайно не знать, что происходит, но все мюллеры вместе могут только уверять себя, что ничего не происходит… У нас, в Соединенных Штатах даже притворяться не считали нужным. Христианская мораль и угрызения совести не имели к краснокожим никакого отношения — для белых времен освоения Америки индеец не был человеком. Я вспомнил молчаливых индейцев, строивших мое анабиозное убежище. Вспомнил моих невидимых телохранителей в Каскадных горах, их ритуальный поклон и оружейный салют, которым они провожали наш вертолет. Возможно, они уже тогда знали, что Лайонелл Марр не только правнук великого вождя, но и долгожданный кровавый мессия, которому духи предков поручили содрать скальп с Белой Америки. Империя Мортона уже тогда была занесенным для смертельного удара боевым топором.
   — Но в Гренландию выслали все-таки не белых, а цветных, — усмехнулся я.
   — Выслали? — его гладкое лицо взрывал изнутри так точно угаданный Торой убийственный смех. На меня повеяло холодом. Так и казалось, что цветущие лотосы превратятся в сосульки. Но они цвели по-прежнему — случайно оказавшиеся в человеческом аду, неподвластные его климату существа из другого измерения.
   — Ты в положении марсианина, которому надо за час преподать всю мировую историю. Времени у нас мало, Тора ждет тебя. Мне не хочется, чтобы она страдала. Моя пирамида уже и так достаточно высока.
   Только сейчас до меня дошло, сколько ему лет. На пять меньше, чем мне. Но на мои полвека ангельского т сна приходилось пятьдесят лет нечеловеческих страстей, уже давно загнавших бы другого в могилу. Я вспомнил Мефистофеля.
   — Когда умер Эрквуд? — почему-то мне показалось смешным называть его в присутствии Лайонелла Мефистофелем.
   — Семь лет спустя после твоего ухода в анабиоз. Я ему сказал об этом. Он по-прежнему верил в твою миссию. Это он перед смертью учредил Государственный совет опекунов под моим председательством. К тому времени Логос уже стал планировать экономику и политику в национальном масштабе. За несколько лет до Стены Мортоновская империя имела такой вес, что ее президент автоматически становился президентом Соединенных Штатов. Я сам мог им стать, но по некоторым соображениям предпочел твоего двоюродного брата.
   — Мне всегда казалось, что ты презираешь его, — удивился я.
   — Кого? Болдуина Мортона? О покойниках плохо не говорят. Он погиб во время атомной бомбежки Вашингтона, царство ему небесное! Вместе со всем правительством, конгрессом, сенатом. К счастью для меня, заодно с этой мразью погиб почти каждый человек, который мало-мальски понимал, куда я веду страну. Как раз в этот день в Вашингтоне происходила огромная антимортоновская демонстрация… — Лайонелл замолчал.
   Мимо прошло несколько анабиозников. Чувствовалось, что они в парке впервые. Окинув равнодушным взглядом бамбуковую рощу, парень в ярко-зеленом комбинезоне повернулся к остальным:
   — Палки какие-то растут! Никакой жизни. И запах какой-то неприятный, назойливый… Пойдемте лучше в кинозал “Эрос”. Там сегодня чудесный фильм… Мне говорила Бэсси из 6532 комнаты. Она очень надеялась, что удастся просмотреть его вторично, но как раз сегодня утром ей пришлось закапсуловаться.
   Они ушли из парка, а я думал о том, от каких случайностей иногда зависит история. Состоись тогдашняя антимортоновская демонстрация не в Вашингтоне, а в другом городе, все, возможно, пошло бы иным путем.
   Лишенная антител кровь не в состоянии противиться инфекции.
   — Потом наступил День Стены, — снова заговорил Лайонелл. — Над миром возвышалась Пирамида Мортона. Телемортон — информация и пропаганда. Кредимортон — экономика. Логомортон — планирование и управление государством. И, наконец, самая великая сила — Гравимортон, государственная безопасность. По ту сторону Стены была убийственная радиация, люди считали Стену своим ангелом-хранителем, а мне со званием президента присвоили официальный титул “Спасителя Человечества”… И тут я совершил непростительную ошибку, объявив последней и решающей инстанцией — Логос. Я рассчитывал на то, что его мерка общественной пользы будет работать на меня. Он уже тогда не любил выслушивать советы, но его можно было обмануть, незаметно подталкивая в нужном направлении. Если бы ты видел, с каким энтузиазмом он принялся за полную автоматизацию и одновременное истребление культуры во имя удовлетворения жизненно необходимых человеческих потребностей! Двадцать лет спустя, когда он уже занимал все восемьдесят этажей, редко кто еще помнил о музеях, библиотеках, колледжах. Это была моя месть за гибель великого искусства ацтеков, майя, инков. Никто не знает, чем бы оно стало, не явись белые варвары! Я всегда считал культуру среднего американца скорее голливудским фанерным макетом, чем настоящим зданием, но не ожидал, что он развалится так быстро и почти бесшумно.
   — Что ты хочешь? — Лайонелл пожал плечами. — Диалектический скачок от количества к качеству не требует времени. Я знаю еще один пример. Почти безграмотная в 1917 году Россия имела в День Стены в десять раз больше ученых, чем мы, а людей с высшим образованием больше, чем вся Европа со дня основания первого средневекового университета… И затем — в самой человеческой психике заложен контрольный механизм, 6 котором мы раньше редко задумывались — целесообразность. Кому хочется учиться, если он нигде не может приложить свои знания? Творят машины, думает Логос, а человек… Человек только существует. Систематической местью, вот чем была предложенная мною Система Стабильности… Но мне этого было недостаточно! Дождавшись первых последствий демографического взрыва, естественного для мира, не знающего, что такое война, голод, массовые эпидемии, я натолкнул Логоса на идею уничтожить часть людей, чтобы сохранить жизненный минимум для остальных.
   — И Логос предложил вместо этого гуманный анабиоз? — спросил я с иронией.
   — О, нет, великий мудрец с радостью согласился. Он всегда был очень разумен. Но я-хотел, чтобы уничтожили белых — с согласия самих белых. Это было бы не только справедливой местью за гибель целой расы, но даже разумно — первыми начали вырождаться именно они. Логос думал иначе. И знаешь, почему?
   Я знал. В тот день, когда я решился на анабиоз, Мефистофель прожужжал мне все уши объективностью, справедливостью, неподкупностью будущего гигантского электронного мозга, который тогда еще лежал в пеленках.
   Младенца пичкали, казалось бы, объективной информацией — нашими газетами, радио- и телепередачами, фильмами и книгами. Взрослый Логос тоже полагал, должно быть, что он абсолютно объективен. Но вместе с молоком матери он впитал как непреложную истину — превосходство белого человека.
   — Ты угадал! — подтвердил Лайонелл мертвенным голосом. — Убили полинезийцев, японцев, малайцев, негров. Я был бессилен — вся фактическая власть к тому времени перешла к Логосу. Еще бы! В том “разумном” мире, который я сам из мести навязал людям, диктатором должен был естественно стать восьмидесятиэтажный гигантский разум, а не отдельный человек, будь он даже президентом и “Спасителем Человечества”…
   — Убили? — только сейчас это слово дошло до меня. — Тора ведь рассказывала, что их переселили в Гренландию!
   — Ну, разумеется, переселили! — Пластическая маска Лайонелла исказилась гримасой. — Именно такова была формулировка резолюции, за которую на объединенном заседании единодушно голосовали все шесть тысяч сенаторов и конгрессменов. Все, кроме высылаемых. Как видишь, у нас по-прежнему существует полная демократия… Но посмотрел бы ты, какими глазами проголосовавшие провожали своих коллег, когда тех выводил прямо из зала вооруженный автоматами батальон особой полиции. Повторилось точно то же самое, что в гитлеровской Германии: “До тех пор пока не трогают нас, ничего не происходит”.
   Я вспомнил картину Торы — голая черная негритянка на фоне поднимающихся в поднебесье голых белых ледников. Она и на этот раз чутьем настоящего художника угадала правду. В эту минуту я смертельно ненавидел Лайонелла.
   — Глупо, Трид, — он посмотрел на меня прежним всевидящим взглядом. — Зачем? Я сам себя скоро убью. А расплату я уже получил! Сполна! После негров Логос взялся за индейцев. Вот как обернулась моя месть! — Он долго молчал. — Отменить его решения я не мог. Но я обманул его, в последний раз обманул. Я предупредил их, и когда индейцы ушли в бассейн Амазонки, под предлогом готовящегося восстания убедил Логоса послать туда полицейскую армию с самым современным оружием. Я сделал так, чтобы оно попало в их руки. Почти полмиллиарда индейцев! Моя единственная надежда. С их помощью, возможно, еще удалось бы разбить вдребезги чудовищный мир, который я сам построил. Но Логос на этот раз раскусил мою игру. Индейцев окружили магнитно-гравитонной стеной, а мне пришлось бежать…
   Да, Лайонелл, действительно, получил все сполна — даже грависистема вернулась бумерангом, чтобы поразить своего творца.
   — А кто теперь станет президентом? — машинально спросил я.
   — Никто. “Спасителя Человечества” нельзя сместить. Официально объявлено, что я нахожусь на длительном отдыхе и меня временно замещает Государственный секретарь. Название осталось по традиции, в сущности это министр внутренних дел и полиции… Я ждал тебя, Трид! Так я даже не ждал дня, когда сумею явиться к моим предкам и сказать: “Вы отомщены”. Половина человечества гибнет! После всего, что случилось, спасти его мог только ты. Ты, легендарный Тридент Мортон, полубог, чья золотая статуя стоит в золотом храме, венчающем стовосьмидесятиэтажную Пирамиду Мортона. Логос — это разум, нынешние людишки привыкли его почитать. Но обожествляется по-прежнему богатство — в тысячу раз больше прежнего. В прошлом веке американцы тешились волшебной сказкой: “У нас даже нищий может стать миллионером”. Сейчас каждый из почти семи миллиардов нищих знает, что до конца своих дней не станет богаче ни на один мортоновский кредит… И этот последний шанс я задушил собственными руками двадцать лет назад, когда назначил Тристана Мортона на должность Государственного секретаря. Ведь мой девиз был: “Чем хуже, тем лучше”. Сейчас, когда половина фантастического состояния перешла в его руки, у него достаточно власти не только, чтобы объявить тебя умершим, но чтобы действительно убить. Сын Болдуина Мортона способен на это.
   Его глаза снова погасли, он принялся что-то бормотать. Я почти ничего не понимал, только под конец уловил несколько фраз:
   — Какая ирония судьбы — встретить самую, самую последнюю надежду здесь, куда я пришел умирать. Биомортон — последняя ступень моей проклятой пирамиды. Ведь это я подал Логосу идею массового анабиоза. Но для реализации требовалось очень много времени, а избавиться от излишка надо было срочно, поэтому жребий пал сперва на индейцев. Я так ждал тебя, Трид…. Сейчас слишком поздно. Но я умею платить. Пусть история скажет обо мне: “Собака лежит в могиле, которую сама себе вырыла”.
   Голос постепенно становился все пронзительнее, надрывнее. Он как будто забыл о том, что его могут услышать. Мне показалось, что Лайонелл бредит.
   — Называть анабиоз похоронами, пожалуй, немного преувеличено! — Я пытался шуткой привести его в чувство. — Как видишь, я еще не совсем разложился, хотя со дня моей кончины прошло пятьдесят лет.
   — Ты? — он захохотал.
   — Хватит! — резко оборвал я его. — Меня ждет Тора.
   — Да… Тора… Прости, совсем забыл… — забормотал он, не глядя на меня. — Иди к ней! Договорим после! — Лайонелл подернулся и пропал за деревьями.
   Уходя, я окинул парк прощальным взглядом. Сочно зеленели листья, всеми красками мира цвели цветы, над головой голубело вечное небо. Но между ним и мной была крыша. Совершенно прозрачная, и оттого в миллион раз тяжелее обычной. Мы были белками, которым заботливый хозяин положил в клетку иллюзию свободы — веточку с самой натуральной шишкой.
   Внезапно мне стало страшно холодно. Я пытался услышать зеленые голоса растений, но и в шуршании деревьев, и в шелесте цветов чудился замогильный шепот.
   Тора ждала меня в коридоре, перед раскрытой дверью своей комнаты.

8

   На третий день картина была готова. Мы все трое стояли перед ней потрясенные — каждый по-своему. Всю левую половину занимало темное стенное пространство, а на нем совершенно живые, словно приплясывающие, зазывающие, огромные световые буквы “СТЕНА”. И в каждой букве, почти не затеняя ее, оставаясь где-то в глубине, различные сцены термоядерного умирания. А направо, в полумраке, сидит полуосвещенный надписью Лайонелл — с вулканическим смехом под румяным пеплом лица. Полупотухшие черные глаза очень стары и почти совсем мертвы. В них пляшут блики, отсветы пылающих букв, световые пятнышки, в которых, как бы под микроскопом, видны фрагменты того же атомного Апокалипсиса.
   В юности, когда я еще не отвернулся от искусства, казавшегося мне впоследствии не очень нужным фронтисписом в книге человеческих страданий, я имел возможность посетить все лучшие мировые музеи. Полотно такой потрясающей силы я нигде не видел. В прошлом веке Тора могла стать одним из самых больших мастеров. Но такой картины она, по всей вероятности, не написала бы. Тогда не было ни светящихся стереоскопических красок, дающих возможность накладывать одно изображение на другое, ни такой темы — трагический пародокс целой эпохи, выраженный через одного человека — ее творца.
   — А что станет с полотнами? — спросил я, пытаясь прозаическим вопросом вырваться из-под магической власти этого произведения, заставлявшего восхищаться и одновременно страдать.
   — Отошлют Логосу! — Лайонелл ответил не сразу.
   По его пластической румяной маске текли самые натуральные слезы. — Если понравится, прикажет отложить в запасник. Если нет, краски смоют, пропустят через цветолиз и дадут другому анабиознику для той же цели, Логос ведь очень бережлив. Даже глобальное время и метрическую систему ввел ради меньшей нагрузки счетновычислительных систем. А до того, что где-нибудь в Новой Зеландии люди ложатся спать, когда на улице день, ему дела мало.
   — И ты пошла на это, Тора? — сказал я с отчаянием. — Создать такое произведение — и никто его не увидит! Не стоило ради этого… — я не досказалJ но здесь, где каждая минута приобретала неизмеримую цену, смысл был и так ясен.
   — А ради чего стоило бы, Гарри? — Тора мягким движением скользнула рукой по моему лицу. Сквозь меня прошла волна, невесомо и пронзительно.
   — Ну как тебе сказать… В прошлом веке, кажется, говорили — художник творит для народа, — неуверенно сказал я.
   — Если я творю для себя, значит — для народа. Бывают такие катастрофы, когда от целого континента над водой остается один-единственный пик. Представь себе, вся страна под океаном, снаружи только верхушка Пирамиды Мортона. Все равно это не океан, а Америка — то, что от нее осталось. Я — это народ… И неправда, что все пропадет навеки. Ты видел эту картину, Эдвард видел. То, что вы почувствовали, без всяких слов передастся другим. Если хоть один из вас мог бы вырваться отсюда, моя картина в конце концов висела бы в самом огромном музее мира — в человеческом сознании.
   Затем она отослала меня за едой. Мы все трое не ели с самого утра, и я уже давно пошел бы и принес, но невозможно было оторваться от рук Торы с цилиндриками, из которых вместе с каждой тоненькой струйкой красок вырывалось душераздирающее искусство.
   — Теперь уже не имеет смысла, — сказал я. — Пойдем в ресторан!
   — Нет, Гарри! — заупрямилась она. — Поедим втроем в комнате. Это будет очаровательно!
   Я вовсе не находил это очаровательным. Каждый час был нам дорог, сколько из них уже потрачено на портрет Лайонелла, а теперь, когда мы можем наконец вдвоем посидеть в ресторане, она остается с ним, а меня отсылает.
   Я все-таки пошел. Ближайший круглосуточный бар был закрыт на десятиминутную уборку. Глядя на забавных роботиков-пылесосов с почти детскими манипуляторами-щетками, я прислушивался к разговорам анабиозников, вместе со мной поджидавших открытия бара.
   — Интересно, что сейчас происходит по ту сторону Стены? — сказал один из них, лет восемнадцати с виду.
   — Ничего! Даже звери должны были вымереть при таком мегарадиенте. Вот к тому времени, когда мы с тобой выкапсулуемся, он будет равен нулю, — ответил девичий голос, — Логос подсчитал, он никогда не ошибается.
   — А все же было бы интересно посмотреть! — настаивал первый голос. — Вдруг где-нибудь в… — он долго искал в памяти нужное слово — …в Гималаях сохранились люди, и даже какая-нибудь телестанция показывает, как они там живуг в своих звериных шкурах.
   — И что толку? Все равно ничего бы не увидел. Гравистены не пропускают никакие волны, имеющие скорость меньше световой… А насчет зверей я даже довольна. Рассказывают, в Европе водились страшные хищники — тигропарды, или как их там называют…
   Я дождался момента, когда на световом меню вспыхнула надпись “Можете заказывать”! И, выбрав что попало, чтобы не терять времени, с бутылками в карманах комбинезона и сложенньши пирамидкой тарелками, двинулся в обратный путь. Меня провожали удивленные взгляды — зачем этот чудак тащит еду в свою комнату?
   Это ведь так неудобно, а значит, неразумно!
   А мы с Торой радовались, как дети, этому импровизированному обеду. Лайонелл уже ушел, никто не портил мне аппетита. Ножи и ложки я захватил, но вилки забыл, мы ели больше руками, и мне живо вспомнились дикарские пиры в моем анабиозном убежище. Тогда это была колоссальная радость жизни, придававшая такой сказочный вкус каждому проглоченному куску. Но сейчас было куда сказочнее.
   Я хотел отнести тарелки, но Тора сказала, что успеется, и на целых три часа мы ушли в другое измерение. Это было невыносимо — каждый раз стремительное пробивание крыши и вхождение в небо, а потом пробуждение и прекрасное лицо Торы с закрытыми глазами, и смертельная усталость, и новый полет… В своем прежнем веке я не знал, что такое любовь, но и те, которые считали, что знают, не знали ничего. Ибо то, что было у меня с Торой, могло быть только у нас двоих. У меня, воскресшего после полувекового небытия, и у нее, уходившей в это небытие.
   — Давай веселиться! — сказала она, допивая вино прямо из горлышка. — Пойдем в ресторан-кабаре! Эдварда тоже позовем, он так занятно рассказывает о биокуклах…
   И опять, как тогда, когда она тревожилась, придет ли Лайонелл или нет, во мне закипал гнев с примесью непонятной тяжелой горечи. То, когда я предлагаю ей идти в ресторан, она хочет остаться дома! То, когда есть возможность оставаться, хочет обратного! И дело не только в женских капризах — ей непременно был нужен Лайонелл. Я собирался сказать то, что мужчина моего времени говорил в подобном случае женщине, но было уже поздно. Она успела нажать кнопку телеона, и Лайонелл моментально вырос на экране, словно только дожидался вызова.
   Но когда он пришел, ей почему-то расхотелось идти в ресторан.
   — Гарри, я ведь еще ни разу не была у тебя! — сказала она с ангельской улыбкой. — Пригласи меня к себе.
   — Одну? — спросил я хмуро.
   — Ну, разумеется, обоих! Не могу же я бросить Эдварда на произвол судьбы, после того как сама его пригласила.
   Я собирался сказать, что моя комната не дом свиданий, но потом вспомнил, где нахожусь. Пусть она приходит вместе с Лайонеллом, с мальчиком, который интересовался, что происходит по ту сторону Стены с кем угодно. Все равно она будет рядом, значит, со мной. Все равно это будет лишний час, вырванный у судьбы.
   — Пойдемте! — сказал я уже мягче.
   — Нет, так я не хочу! В книге, которую ты принес мне, рассказывается, что в XX веке мужчина, ожидая любимую женщину, украшал комнату цветами, а она специально наряжалась для него… Я хочу, чтобы это был праздник!