Ирек Грин
Дневник дьявола

   АНИ и МАРИУШУ

Предисловие автора

   Одолеваемый приступом бессонницы, я начал писать эту книгу месяц назад, второго ноября, ночью, более темной, чем остальные. Честно говоря, меня попросили написать прощальную речь, эдакий панегирик в память о человеке, с которым я работал на протяжении двадцати лет. Через два дня ректор Гейдельбергского университета должен был прочесть ее на его похоронах. Мне намекнули, что, даже если в ходе нашей работы покойный обнаружил какие-то черты характера, которые могли не лучшим образом отразиться на его репутации, то упоминать о них не стоит. «Мой дорогой Август, – ректор взял меня под руку, – речь на похоронах должна напоминать предвыборную программу кандидата в президенты. Ничего конкретного. С большим чувством. Самое большее на две страницы». Сам не знаю, почему мне в голову взбрело, будто я смогу написать что-то, выходящее за рамки схемы «занятная история, предваряемая тезисом».
   Несколько раз я подходил к гробу, крышка которого была откинута, и смотрел на ухмылку, с которой он встретил свою кончину. Согласно последней воле покойного, его тело должно было лежать в моем доме до похорон. В центре гостиной, без свечей, с удаленными операционным путем веками – это также было его пожеланием. Он хотел, чтоб его закопали в землю, а не кремировали. Сколько себя помню, он всегда боялся огня. Однажды этот человек пошутил, что, живи он в Средние века, то не подписал бы договора с дьяволом только потому, что за такой поступок мог угодить на костер. Я достаточно хорошо знал его и уверен, что это стало бы единственной причиной. Однако сейчас он лежал в моей гостиной, с открытыми глазами, в огнеупорном, отливающем металлическим блеском гробу, утопая в обивке из пурпурного бархата.
   Когда два чеченских боевика помогали этому человеку сесть в машину, чтобы ехать в горы, на встречу с полевым командиром очередной войны за независимость, ему в голову внезапно пришла какая-то мысль. Нелепо взмахивая руками – глаза у него были завязаны, – он позвал меня. Вытащив из сумки несколько перевязанных бечевкой тетрадей и на ощупь передавая их мне в руки, он пробормотал: «Уничтожь, если я не вернусь». Беспомощный и потому смешной слепец, он произнес эти слова сухо, как приказ.
   Когда тело уже подготовили к транспортировке, а я в ожидании рассвета одиноко сидел в номере захудалой гостиницы в Тбилиси, мне в первый раз захотелось ослушаться этого человека. Я разрезал бечевку. Ровный почерк и лаконичность изложения соседствовали с рисунками, небрежные штрихи которых напоминали всклокоченную шевелюру безумца. Никогда прежде они не попадались мне на глаза. Когда я понял, что это, кровь застыла у меня в жилах.
   Я читал дневник до утра, время от времени бросая беспокойные взгляды на дверь, если в коридоре раздавались чьи-то шаги. Он всегда входил без стука. Откровенность, с которой он доверял бумаге лихорадочно нацарапанные карандашом слова, повергала в шок. Впечатление, которое на меня произвели эти записи, на некоторое время даже затмило зуд пораженной кожи. О многих событиях, упомянутых им в своих записках, я догадывался, в большинстве – принимал участие. Но впервые у меня в руках были доказательства.
   По возвращении в Гейдельберг я дал несколько интервью. Мне сулили круглую сумму за эксклюзивное право напечатать рассказ о последних днях этого человека и за фотографии покойника без век, лежавшего в моем доме. Я даже получил от Би-би-си предложение снять о нем документальный фильм. Кто-то из Штатов сообщил мне по телефону, что вот-вот должны начаться съемки блокбастера, в котором роль моего патрона должен был исполнить Джордж Клуни, а моя досталась Джонни Деппу. Впрочем, радость от этого известия – телосложением я скорее напоминаю Марлона Брандо – была недолгой. Дневник занимал все мои мысли. Для начала я решил сохранить его в памяти компьютера.
   Две ночи я трудился над этим жизнеописанием, словно монах, заточенный в скриптории с мощами святого за спиной. Подчеркивал важные фрагменты, сканировал рисунки. Сам не знаю, когда – рассердившись – я начал комментировать, объяснять и пересказывать некоторые события. Именно тогда у меня впервые возник замысел этой книги. Ведь я был единственным, кто мог поведать миру всю правду.
   Кроме дневника, он приготовил для меня еще один сюрприз: назначил меня своим душеприказчиком. И завещал мне все. Все свое имущество, все эти проклятые фотографии!
   Я долго с ненавистью всматривался в его синие глаза и в конце концов захлопнул крышку гроба, как раздосадованный любовник – дверь. Я начал исступленно писать, яростно повторяя слова, которые проступали на стенах и проникали в мозг, вызывая боль и слабость: «Тебя уже нет. Твоя игра закончилась. Теперь моя очередь. Полжизни я лгал ради тебя, пришла пора рассчитаться».
   И вдруг я понял, что именно это он и задумал. Поэтому оставил мне свой дневник. Ну что ж, хорошо, Адриан Фишман, получи то, что хотел! Поехали!
   Итак, моя кузина Вальпургия смазала странные раны, напоминающие ожоги и постепенно расползающиеся по всему моему телу, мазью, прописанной дерматологом (несмотря на все старания, ему не удалось установить происхождение этих гноящихся язв), и я приступил к работе, с благодарностью принимая ласку от своей единокровной сестры, время от времени расчесывавшей кожу на моем торсе.

Дневник дьявола

   Лишь раз в дневнике Адриана Фишмана я наткнулся на упоминание о себе. Я возьму этого Августа на работу. Он паяц, но знает иностранные языки. Фотограф из него педантичный, хотя и довольно посредственный. Самого главного не замечает. Композицию выстраивает правильно. По всей видимости, умеет держать язык за зубами. Им легко манипулировать. Вот и все, что он мог сказать о человеке, с которым проработал двадцать лет и который посвятил ему свою жизнь!
   Родился я, кажется, в Гейдельберге, в конце холодных пятидесятых, в доме на углу улиц Гёте и Манна, которым моя семья владела на протяжении двух столетий. Отец был врачом-психиатром. Мать вела хозяйство и время от времени писала скучные акварели. В средней школе я был отличником и проявил необыкновенные способности к иностранным языкам. Вступая в ворота Гейдельбергского университета, я бегло говорил по-английски и по-французски. Тогда же я начал учить русский. В университете мой выбор пал одновременно на иберийскую и арабскую филологию. Первый курс я сдал на «отлично», поэтому отец, которому было известно о моем увлечении фотографией, купил мне «Никон» и четырехнедельную экскурсию в Мексику. В течение всей поездки я не расставался с фотоаппаратом. После моего возвращения друг отца, издатель крупнейшей местной газеты, опубликовал два моих снимка. На них был изображен пьяный в стельку мужчина, с наполовину пустой бутылкой текилы в руках, лежащий на деревянном помосте перед баром, и женщина, положившая на этот помост младенца и спешащая прочь. Кроме того, я снабдил фотографии коротким комментарием о том, как догнал женщину, убедил ее вернуться за ребенком и сам проводил пьяницу к ним домой. Это была ложь, на самом деле я дал проходившей мимо мексиканке пять долларов, чтобы она положила младенца рядом с каким-то голодранцем и отошла на минуту. В дневнике Фишмана есть такая фраза: Сюжет для снимка нельзя создавать искусственно. Можно фотографировать все что угодно при условии, что это случится и без твоего вмешательства. Этот человек – последний, кто мог бы поучать других. Поэтому я не чувствую никаких угрызений совести. Мексиканские снимки произвели должное впечатление. Ко мне стали поступать заказы. Я старательно изучал культуру, искусство и языки людей, которые когда-нибудь могли оказаться перед моим объективом. Дело в том, что, вопреки желанию отца, я хотел стать фоторепортером. Все каникулы я проводил в путешествиях, используя любую возможность, которую мне предоставлял солидный банковский счет моего отца и собственные, довольно приличные – учитывая возраст – доходы. Пару раз мне даже удалось отличиться, например, когда я оказался в центре беспорядков в секторе Газа. Молодые парни бросали камни в израильских солдат, те в ответ стреляли им по ногам. Вот что разворачивалось перед моим объективом: юноша в арафатке падает на землю. Его товарищи поднимают его, он кричит. Поодаль двое вооруженных до зубов мужчин в камуфляже целятся в эту группу из автоматов. Несколько раз я взводил затвор, как вдруг – все произошло за долю секунды – заметил перед собой покрышку. Я вырвал бутылку с бензином из рук палестинца, упавшего на колени рядом со мной, и швырнул ее в центр покрышки. «Подожги ее, ну же, подожги!» – кричал я по-арабски. Когда покрышка наконец загорелась, в клубах черного дыма и раскаленном воздухе прямо на меня уже бежали боевики с юношей на руках. Моя работа была отмечена на всемирном конкурсе фотожурналистики «World Press Photo». Согласитесь, это был прекрасный снимок.
   Телеграмма о том, что я получил должность ассистента фотографа, была краткой. Фишман сообщал, куда и во сколько мне следует явиться, а также, что мы немедленно выезжаем в Польшу. Я был счастлив. Мое резюме он выбрал из четырехсот подобных, которыми молодые фотографы завалили его, узнав, что известный фоторепортер ищет помощника. До сих пор для меня остается загадкой, что повлияло на его решение. Как вы уже видели, дневник дает этому довольно туманное объяснение, поэтому можно предположить, что Фишман не был до конца искренен даже с самим собой.
   Шел 1981 год. Возможны два варианта развития событий. Вторжение Советов или гражданская война. И то и другое вполне меня устраивает. Ставлю тысячу марок на военное положение. Он часто заключал пари сам с собой. Если ошибался, то сжигал всю сумму, бросив пачку банкнот в пламя костра или камина. Если же оказывался прав – проматывал ее за одну ночь. Я сопровождал его всегда, когда он того желал. Но платить мне приходилось самому за себя. Он никогда никому ничего не давал просто так. Не любил делиться, ему нравилось обладать. А если уж и делал кому-то подарки, то, как правило, со злости. Обычно он выигрывал пари; тот случай не был исключением.
   На следующую ночь после того, как в Польше объявили военное положение, на проспоренные деньги мы пытались найти для него какую-нибудь женщину, однако наши поиски не увенчались успехом. Вероятно, мы просто не слишком старались, потому что уже через две недели за ту же сумму в его распоряжении оказалась целая комната в общежитии медсестер. Я нашел упоминание об этом. Польки лучше всех на свете делают минет. Я тоже был там, но не по своей воле, вовсе нет! Он приказал мне остаться. Я и остался – потому что меня мутило от польского самогона и хотелось спать. Ну, и к тому же минула лишь половина ночи, а значит, комендантский час был в самом разгаре. Помню, что он даже не прикрыл глаза, когда девушки забавлялись с ним. Он смотрел на меня и издевательски ухмылялся. Даже его дыхание оставалось ровным, как у спящего.
   Тогда, в Руанде, я неправильно оценил ситуацию. Черные вытаращили глаза, увидев, как я жгу деньги. Может, они думали, что смогут их сожрать? Да, я тоже помню ту историю. Он поспорил с собой о какой-то ерунде и проиграл. На виду у нескольких десятков беженцев он сжег всю нашу наличность. Африканской деревне таких денег хватило бы года на два.
   За год до встречи с этим человеком я побывал в Польше. Снимок, который я там сделал, опубликовали в «Ду»[1]. Вообще-то все произошло случайно. В августе я приехал в Гданьск. Следуя за толпой, дошел до верфи имени Ленина. В воротах показался человек с пышными усами, которого несли на руках какие-то мужчины. Меня сильно толкнули, когда я по-русски спросил, что происходит. Сначала я подумал, что они несут труп, забрался на дерево и сфотографировал эту сцену. Все радовались, а мужчина на руках уже не напоминал покойника. Он даже не выглядел испуганным. Просто человек, плывущий по морю человеческих голов, словно лодка.
   Валенсу наверняка арестуют. Я должен это снять. Та к писал он год спустя. Однако в тот раз он так ничего и не сфотографировал, да и я ему не особенно пригодился, хотя изо всех сил старался произвести на него впечатление своим знанием этого региона.
   Кем же был Адриан Фишман, когда я познакомился с ним? Он был легендой. Помните снимок, на котором занимаются сексом Андреас Бохманн и Георг Вентцль, два палача «Баадер-Майнхофф»[2], на которых власти объявили настоящую охоту и которых ненавидели сильнее, чем саму великую Ульрику? Изогнувшись, Андреас стоит на коленях на краю кровати. Ее голова запрокинута, она кричит в экстазе. Нерезкие, разметавшиеся волосы закрывают половину кадра. Вентцль стоит за ней, его бедра подались вперед, глаза полуприкрыты, а язык слегка высунут. Фотографии черно-белые, размытые, неконтрастные. На напряженных мышцах – безупречно ровные тени. Художественное изображение животной страсти. Наконец-то они согласились! Тот ирландец был страшно подозрителен. Но самое главное – он все же устроил эту встречу. Двое, завязав мне глаза, возили меня по всему городу. Полночи в кромешной темноте. Зато явились и он, и она. Их лица были закрыты чулками.
   – Что вы хотите?
   – Снимите маски. – Они без колебаний сделали это. Я всматривался в лица убийц. Они были прекрасны. – И покажите, как вы трахаетесь…
   Мир словно обезумел. За право на публикацию снимков предлагали бешеные деньги. Не выдержали даже «Тайм» и «Вашингтон пост». Разумеется, завистники твердили, что фотографии сфабрикованы. Фишман дважды подавал в суд и оба раза выигрывал. Личности людей на снимках подтвердили несколько анонимных офицеров ФБЗК[3] и полиции. Ко мне наведались двое. Хорошо, что мне не страшны кошмары (пока я только замечу, что он лжет, а дальнейшее содержание этой книги подтвердит мои слова). Я вышвырнул их за дверь. Ха-ха. Вот теперь у них начались проблемы. Два террориста, за которыми охотится весь мир. А с некоторых пор – и вожделеет. В течение следующих нескольких лет нас часто навещали говорившие с иностранным акцентом сотрудники различных спецслужб. Я всегда докладывал ему о таких визитах. Фишман шутил, что если мне когда-нибудь вскружит голову женщина – «ну, ты понимаешь, необыкновенная, словно фея из сказки» – разговаривающая без акцента, то я должен быть начеку: это может быть только «Моссад».
   А вот фотография из Чили. Пиночет приходит к власти, хунта объявляет, что судьба страны находится в руках военных. После похорон Неруды террор усиливается, исчезают люди, солдаты Пиночета жестоки и беспощадны, они верят в своего капитана и в угрозу со стороны марксизма. Я нигде не нашел даже намека на то, каким образом Фишман мог попасть в окрестности концлагеря Писагуа. Солдафон протянул мне руку. Я отказался и без посторонней помощи вскочил в кузов грузовика. Опустился на лавку рядом с ним. Машина тронулась. Под моими ботинками виднелась чья-то голова. Сумку я положил на связанную женщину. Ступая по спинам людей, испытываешь интересные ощущения. Ты словно идешь по воде. Взглядом он спросил солдата в нацистском шлеме, можно ли его сфотографировать. Просьба подкреплялась купюрой. Тот согласился, при условии, что Фишман не будет снимать лежащих внизу заключенных, связанных словно скот. Глупец! В «рыбий глаз»[4] я видел не только его, но и дно кузова. Открытый, без брезентового тента, грузовик. Закругляющаяся линия горизонта. Надутый, словно индюк, охранник улыбается в объектив, стоя на поверженном человеке. На дне больше десятка тел, их руки связаны за спиной. Для создания такой композиции ему пришлось наступить на кого-то. В Германии самый большой резонанс вызвал шлем, стилизованный под каску солдата вермахта. Подумать только, из-за одного-единственного человека разгорелась бессмысленная общенациональная дискуссия о том, должны ли мы чувствовать себя виновными!
   Мы встретились в его студии на окраине Берлина. Я решительно вошел и протянул ему руку. Чуть помедлив, он протянул мне свою. Мне показалось, что я прикоснулся к губке. Отвратительное ощущение. Я чуть не сломал его длинные тонкие пальцы. Мы пожали друг другу руки – в первый и последний раз. Он не выносил этого и держал остальных людей на почтительном расстоянии, поэтому даже те, кто видел его впервые, интуитивно воздерживались от рукопожатия. Я немного уступал ему в росте. Сутулый, неторопливый, он был старше меня от силы лет на десять, однако его лицо избороздили морщины, а в волосах мелькала седина. Две вещи в его облике особенно привлекали внимание. Первой бросалась в глаза татуировка вокруг рта. Контур губ, очерченный крошечными синими точками, делал его и без того красивое лицо чертовски привлекательным. (Одна из его любовниц в будущем позабавит меня замечанием: «У Адриана такое замысловатое лицо!») Еще одна загадочная особенность, которую вы, впрочем, могли и не заметить на десятках опубликованных после его смерти фотографий, – отсутствие кончика большого пальца на левой руке. Как ни странно, этот недостаток делал его облик человечнее. Потом я часто, украдкой, словно загипнотизированный, смотрел на его кисть.
   – Вы будете моим секретарем.
   Сколько раз впоследствии я слышал из его уст этот приказной тон! И никогда не мог воспротивиться. Однако в тот раз его самоуверенность вывела меня из себя.
   – Мне казалось, что речь идет о должности ассистента фотографа. – Я старался, чтобы мой ответ прозвучал решительно.
   – Вы будете моим секретарем, – устало повторил он. – Нужно содержать в порядке документацию. Организовывать натурные съемки. Бронировать места в отелях и билеты. Готовить справочные материалы об истории конфликтов. – Он говорил бесстрастно, на литературном немецком, так, словно в сотый раз читал Гёте. Его взгляд блуждал где-то поверх моей головы, а цвет глаз менялся от светло-голубого до зеленоватого. – Вас это не устраивает, – наконец подытожил он.
   – Я думал, что это работа для фотографа.
   – Вы пока еще не фотограф.
   Мне хотелось развернуться и уйти. С другой стороны, так или иначе, я стоял перед Адрианом Фишманом, человеком, который имел право на прихоти. И перед фоторепортером, рядом с которым было легко пробиться наверх. «Пока не фотограф? Ну что ж, посмотрим!» Постепенно на смену обиде пришла злость на этого шута. Мое самолюбие было задето, потому что, как у каждого молодого человека, у меня было множество амбиций.
   – Я согласен, – ответил я самым официальным тоном, на какой был способен.
   – Прекрасно. Вот договор. – Он не сказал «проект договора»! – Пожалуйста, ознакомьтесь.
   Жестом он велел мне сесть на голубом, как мне показалось четырехметровом, диване и вышел. Вернулся он сразу после того, как я закончил читать.
   – У вас есть какие-то вопросы?
   Боже милостивый, что за фарс!
   – В договоре указано, – я положил бумагу рядом с собой, потому что у меня тряслись руки, а мне, разумеется, хотелось казаться бесстрастным, – что в мои обязанности входит вести переговоры с новостными агентствами и СМИ. Но я не специалист по маркетингу.
   – Не важно. Они сами звонят мне всегда, когда что-то происходит, и буквально выстраиваются в очередь. Нужно только уметь торговаться. Подпишите, пожалуйста.
   Я не фотограф! Моя успеваемость снизилась на третьем курсе. Во-первых, потому что я уже все знал, во-вторых, потому что влюбился. Барбара была американкой и изучала в Гейдельберге философию. После ее отъезда я страдал и тосковал. Когда она перестала отвечать на письма, у меня случился нервный срыв. Отец пытался мне помочь, но я не мог открыться ему. Я был не в силах сосредоточиться на чем-то, просто слонялся по городу и фотографировал осень. За несколько дней до гибели Фишман записал в дневнике: Когда-то мне на глаза попался такой снимок. Дерево, уже почти голое, ствол которого раздваивается примерно посередине. Две толстые ветви вновь соединяются высоко вверху, образуя крону. В развилке видно солнце и птичье гнездо. Понятия не имею, почему он мне запомнился. Не знаю даже, кто его сделал. Не знаешь? А ведь именно он был в той папке, которую я прислал тебе, вместе с автобиографией и резюме. Я его сделал, Адриан, я! Осенним вечером положил гнездо на дерево и сфотографировал. Я СОЗДАЛ тот образ, который ты помнил на протяжении двадцати лет.
   Поезд из Восточного Берлина в Варшаву опаздывал на пять часов. Была зима, и это никого не удивляло. Адриан решил, что мы направимся в Лейпциг, а оттуда, на поезде, – в Краков. Он очень спешил. Так мы и сделали. Между Катовицами и Краковом находится маленький городок, название которого известно всему миру. Освенцим. Наш поезд не останавливался там, но мы проезжали совсем рядом – буквально на расстоянии выстрела. В Лейпциге уже не было свободных спальных мест, и мы уже тринадцатый час толкались в грязном купе первого класса[5]. Он спал. Беспокойно. Может, ему приснилось то, о чем я тогда размышлял? Будучи подростком, я отчаянно завидовал этому человеку, который сделал снимок, вызвавший один из первых скандалов в его карьере. Мужчина в светлом костюме (его лицо скрыто от нашего взгляда) склонился над кроватью и гладит покойника по лысеющей голове. На рукаве неизвестного видна свастика. Усопший – это Йозеф Менгеле[6]. Белоснежная постель отражает лучи яркого утреннего солнца, пробивающиеся сквозь открытое окно. Лицо Менгеле наполнено светом. Оно спокойно и безмятежно. Из дневника я узнал, что Фишман подобрался к врачу-убийце из Освенцима с помощью Вальтера Рауффа[7]. Вероятно, эта встреча и была главной причиной поездки Адриана в Чили. Рауфф скрывался в Сантьяго под защитой хунты от людей, которые не могли забыть, что именно он создал машину, где выхлопные газы направлялись в кузов, после того как ее заполняли достаточным количеством евреев. Фишман долго пытался выйти на него. Я раздавал взятки направо и налево. Даже пустил слух о своем родстве с Эйхманом[8]. В конце концов они поверили. Кто-то обнаружил, что жена Эйхмана проживала в Аргентине под фамилией «Фишман». Какой-то нацист убедил Рауффа в том, что я прошел все проверки. В результате бывший эсэсовец согласился встретиться с Фишманом и пригласил его к себе домой. Меня тщательно обыскали. В течение всей беседы в комнате находились два телохранителя. Он успокоил меня, сказав, что они не говорят по-немецки.
   – Я слышал, у вас кое-что есть для меня? – Преступник чем-то напоминал птенца.
   – Я хотел бы поговорить с доктором Менгеле.
   – Менгеле? Встретиться с фотографом? Разве что он согласится сняться в рекламе нового лекарства? – Он засмеялся, но сразу же вновь посерьезнел. – Я не знаю, о чем вы говорите.
   – У меня есть для него предложение.
   – Мне жаль, но я не знаю, где он сейчас находится. А что вы хотели ему предложить?
   – Я хочу, чтобы он умер.
   – Вы не единственный, кто этого хочет.
   – Разница в том, что я не убийца. Я фотограф. Вы понимаете?
   – Не уверен.
   – Я могу умертвить его для всего остального мира. Мне поверят.
   – Вы хотите инсценировать смерть Менгеле?
   – Я хочу сфотографировать его с закрытыми глазами. Этого будет достаточно.
   Он кивнул и проводил меня до дверей, спросив напоследок:
   – Зачем вам это?
   – Затем, что если кто-то умрет для меня, он умрет по-настоящему.
   Так он понимал силу, таящуюся в фотографии. Воистину, дьявольская идея. После публикации снимка Фишман отказался давать какие-либо комментарии. Его официально допрашивали в полиции. Там ему пригрозили, что заставят рассказать, где был сделан этот снимок. Его пытались запугать, хотели подкупить. За ним по пятам ходили израильтяне, замаскированные под поляков, и болгары, выдававшие себя за израильтян. Однако на все вопросы он отвечал – в дневнике я этого не нашел: «Зачем вам знать, откуда, где, почему? Этот парень мертв. Вы же видели фотографию». Я обнаружил фрагмент, касавшийся встречи с Менгеле. Краткая характеристика преступника: Подыхающий с голоду мегаломан[9]. О месте жительства доктора из Освенцима – ни слова, кроме: Наконец-то! Выезжаю в Б.