— Дай минуту подумать, мне надо тебе сказать что-то очень важное.
   — Даю тебе час, даю тебе всю эту благословенную и прекрасную ночь.
   — Я ждала, что ты это скажешь. Я хотела, чтобы ты это сказал.
   — Что — это? Что полуночные бдения подрывают мое здоровье?
   — Нет, что ты просишь меня выйти за тебя замуж.
   — У меня есть дивная идея, — сказал я, придвигаясь, — давай поженимся на будущей неделе, пока не началась новая война и пока тебе еще неизвестно мое темное прошлое, и отправимся в свадебное путешествие куда-нибудь, где бывает тепло и не бывает юристов. А поскольку это будет первый в моей жизни медовый месяц, меня спокойно отпустят недель на шесть.
   — Да, но меня никто не отпустит на шесть недель, — сказала Кэрол. — И это как раз то самое важное, о чем я хотела с тобой поговорить.
   — Ох, я же совсем забыл про театр. — Я вздохнул и продолжал с оттенком надежды: — А вдруг пьеса в Бостоне провалится и вам придется сматывать удочки? Мы с тобой в тот же день садимся на самолет и улетаем в Сицилию, а…
   — Пьеса не провалится, я думаю, она скорее будет иметь успех, — сказала Кэрол. — Но пусть бы она даже провалилась, я все равно не могу уехать на шесть недель из Нью-Йорка в разгар сезона.
   — Ладно, значит, мы проведем свой медовый месяц на Сорок четвертой улице.
   — Послушай меня, пожалуйста, — сказала Кэрол, — я хочу, чтобы ты отдавал себе отчет, что у нас будет за жизнь, если мы с тобой поженимся.
   — Я уже отдаю себе отчет, это будет потрясающая жизнь!
   — Я хочу, чтобы ты запомнил мои слова. Я на самом деле собираюсь стать великой актрисой.
   — Черт возьми, — ответил я, — меня это нисколько не огорчит. Я вообще человек современный. Будь это в моей власти, я бы распахнул настежь все гаремы!
   Конечно, я не мог знать, как буду себя вести, впервые делая предложение, но я никак не предполагал, что начну отпускать одну сомнительную шуточку за другой.
   — Сначала дослушай меня до конца, — упрямо продолжала Кэрол. — Я могу вступить в брак только на определенных условиях. Тут я должна рассуждать, как мужчина…
   — Напрасно, по-моему, женщины тоже имеют право голоса… К тому же…
   — Я хочу, чтобы ты понял: я не принадлежу к той категории девиц, которые, покрутившись несколько лет возле театра, потом выходят замуж, рожают детей, уезжают в провинцию и до конца дней своих болтают о том, как они были актрисами в Нью-Йорке…
   — Погоди минутку, пока еще, кажется, никто не собирался в провинцию…
   — Главным в моей жизни всегда будет моя работа, а не мой муж, точно так же, как в жизни настоящего мужчины на первом месте в конце концов бывает работа. Тебя это устроит? — спросила она сурово.
   — В высшей степени. Мне это даже нравится.
   — Он еще не пришел, — сказала Кэрол, — но он придет. Мой шанс. И когда он придет, я буду на месте, и я его не упущу. Я должна сидеть и ждать, а не ездить по курортам, нянчить детей или принимать гостей и играть с ними в бридж. И если мне придется уезжать на гастроли сразу на целый год, потому что это есть моя работа, то…
   — Мадам, — взмолился я, — может быть, хватит на сегодня?
   Тогда она, наконец, засмеялась, мы поцеловались и несколько минут сидели молча, прижавшись друг к другу, уже почти забыв о всех ее предупреждениях, и когда я сказал: «Все будет хорошо, очень хорошо», — она кивнула и снова поцеловала меня, и мы отправились в бар отметить это событие, а там мы договорились, что поженимся в июне: к тому времени, по всей вероятности, уже должна сойти их пьеса.
   Мы попрощались у подъезда, я поцеловал ее, пожелал спокойной ночи, но задержал в последнее мгновение и сказал серьезно: «Один последний вопрос, Кэрол…».
   — Да?
   — Что будет, если ничего так и не будет? Если своего шанса ты так и не дождешься?
   Она помедлила с ответом, потом сказала спокойно: «Я буду разочарована на всю жизнь».

 
   Она дождалась своего шанса всего три с небольшим недели спустя, в Бостоне; пришел он с той стороны, откуда его никто не ждал, и шанс этот нас доконал.
   Мы говорили с ней по телефону почти каждый вечер, в предпоследний раз я звонил ей около часу ночи, и она была у себя в отеле, в номере. За два дня до этого состоялась премьера, и Кэрол рассказывала, что об ее игре появился похвальный отзыв в одной из вечерних газет, что Эйлин Мансинг, голливудская звезда, которая играла главную роль в их пьесе, тоже получила прекрасные отзывы и теперь больше не устраивает истерик на репетициях. Она мне также сообщила, что она меня любит, что очень ждет субботы, когда я утренним поездом приеду к ней на уик-энд.
   Двенадцать часов спустя, выйдя из конторы перекусить, я купил газету, и там на первой полосе я увидел фотографию Кэрол. Рядом была помещена фотография мужчины по имени Сэмуэль Боренсен, рядом по той простой причине, что в четыре тридцать утра Сэмуэль Боренсен был обнаружен мертвым в постели Кэрол Хант, в ее номере в бостонском отеле.
   Изображение Сэмуэля Боренсена не раз появлялось на первых полосах газет и раньше: смеющееся — он улыбался с самолетных трапов по пути в Европу на очередную конференцию; патриотическое — он произносил речи на званых обедах, среди отцов промышленности; торжественное — ему вручали почетные степени в университетских аудиториях. Он был один из тех людей, которые все время на виду, они разъезжают с места на место, произносят речи и ворочают делами — иначе их и не мыслишь. Я не встречал его ни разу в жизни и не знал, что Кэрол с ним знакома.
   Я внимательно посмотрел на фотографию. На фотографии он был массивный, дюжий и представительный, и видно было, что он знает себе цену. Я прочел заметку под фотографией и узнал, что ему пятьдесят лет и что в Палм-Бич живут его жена и двое почти взрослых детей. Кэрол, по словам газеты, была привлекательная юная блондинка, которая в данный момент участвовала в спектакле под названием «Миссис Ховард» и должна была через две недели появиться с этим спектаклем в Нью-Йорке.
   Я отшвырнул газету, пошел к себе домой и позвонил в Бостон.
   К моему удивлению, меня почти мгновенно соединили с номером Кэрол, я говорю — к удивлению, ибо у меня почему-то было такое чувство, что теперь, когда Кэрол заняла собой первые полосы газет, дозвониться до нее будет почти невозможно.
   — Да? — голос у нее был тихий и мелодичный.
   — Кэрол, это Питер.
   — О!
   — Хочешь, чтобы я приехал? — Я старался, чтобы в голосе моем не было ни обвинения, ни осуждения.
   — Нет, — ответила она.
   — Ты не хочешь мне ничего объяснить?
   — Нет, — ответила она.
   — Ну что ж, — сказал я, — до свидания.
   — До свидания, Питер.
   Я повесил трубку. Потом я немножко выпил, позвонил в контору и сообщил, что на десять дней уезжаю из города. Я рассказывал в конторе о том, что мы обручены, а газеты они уже успели прочитать сами, поэтому они сказали: «Разумеется, езжай».
   Я сел в машину и поехал в Коннектикут, в маленький городишко, где был прелестный отель, в котором я как-то останавливался перекусить прошлым летом. Во всем отеле я был один, я читал, бродил по окрестностям или глядел из окна на голые деревья, на мертвенный зимний пейзаж.
   Большую часть времени я думал о Кэрол. Я перебирал эти наши три месяца день за днем в поисках хоть какого-нибудь ключа к происшедшему, чего-то, что я раньше, по глупости, или по влюбленности, не заметил, но не обнаружил ничего. Имя Боренсена за это время не упоминалось ни разу — тут не было никаких сомнений. И каковы бы ни были ее прежние связи, они решительно прервались, когда появился я, потому что я не мог вспомнить ни одного случая, когда бы она отказалась встретиться со мной, стоило мне только об этом попросить.
   Это может показаться странным, но я не злился. Конечно, мне было больно, конечно, я был потрясен и даже некоторое время подумывал о том, чтобы уехать из Нью-Йорка и начать все сначала где-нибудь в другом месте. Но в конце концов я обнаружил, что беспокоюсь больше о ней, чем о себе. Я представлял себе Кэрол, хрупкую, беззащитную, прелестную, в окружении докторов, полицейских и репортеров, вынужденную каждый день выходить на сцену под пристальными, любопытными, пожирающими ее взглядами публики, и это не давало мне спать по ночам. Карьеру ее я считал конченой. И через пять дней один в пустом отеле я уже думал только о Кэрол, пытаясь сообразить, чем же я могу ей помочь.
   Любовь, как я обнаружил, не прекращается просто так, оттого, что в один прекрасный день, идя обедать, ты берешь газету и видишь на первой полосе фотографию своей возлюбленной.
   Я уже готов был сесть в машину и отправиться в Бостон, чтобы выяснить, не могу ли я чем-нибудь помочь Кэрол, когда меня осенило, что Чарли Синклер тоже занят в этой пьесе. Я позвонил в контору Гарольду Синклеру, взял у него номер телефона Чарли и заказал разговор с Бостоном. Чем являться туда как снег на голову, куда полезнее сначала выяснить, что там делается с Кэрол и как я могу ей помочь. Я, разумеется, не собирался снова поднимать вопрос о женитьбе, это будет спасательная операция, а не восторженное жертвоприношение, мрачно сказал я самому себе.
   — Питер, ты? Каким ветром? — спросил Чарли, когда меня с ним, наконец, соединили. — Ну, что скажешь? — Он был очень удивлен моим звонком.
   — У меня все в порядке. Как вы там, в Бостоне?
   — До позавчерашнего дня стоять было и то негде, — сказал Чарли.
   — Я не об этом, — нетерпеливо перебил его я: Чарли Синклер вообще человек несерьезный, у него дурацкая привычка отвечать невпопад. Подозреваю, что именно поэтому он и стал актером.
   — Как там Кэрол?
   — Цветет! — сказал Чарли. — Она так мужественно переживает понесенную утрату, что одним своим видом может из статуи выжать можжевеловую слезу.
   А я всегда думал, что Чарли к ней хорошо относится. Только тут я, наконец, понял, почему, бывая среди людей, связанных с театром, Кэрол так старалась не говорить о себе.
   — Как они к ней относятся? — спросил я, стараясь на него не злиться. — Ну, те, кто заняты в пьесе?
   — Все так чертовски предупредительны, точно у нее умер папа, — сказал Чарли.
   — Они попросили ее подать заявление об уходе?
   — Ты что, сдурел? Они рвут на себе волосы, что не написали ее имя лампочками над входом. А ты думаешь, почему у нас каждый вечер ни одного свободного места?
   — Ты правда не шутишь? — я все еще не мог ему поверить. Я знал, что в театре случаются странные вещи, но это было уже чересчур.
   — Шучу? — переспросил он. — Да когда она появляется на сцене, по залу пробегает какой-то странный булькающий звук, а потом становится так тихо, как будто их всех придушили в креслах. Просто физически ощущаешь, как они следят за каждым ее движением, так, словно целый вечер на нее направлен персональный прожектор. Когда она уходит со сцены, в зале творится что-то невообразимое. Эйлин Мансинг того и гляди взорвется.
   — Это меня мало волнует, — сказал я. — Как на ней все это сказывается?
   — Кто ее знает, — сказал Чарли холодно, — как и что сказывается на этой девчонке. Если тебе интересно, могу сообщить: режиссер сказал, что она сейчас играет раз в двадцать лучше, чем когда бы то ни было.
   — Что ж, — сказал я не очень уверенно, — это хорошо.
   — Ты так думаешь? — спросил Чарли.
   — У меня еще есть вопрос, — сказал я, игнорируя его замечание. — Как ты думаешь, она после всего этого сможет найти работу?
   — Работа сама ее найдет, — сказал Чарли. — Два импресарио из Нью-Йорка уже были здесь. Так ты приедешь?
   — Нет, — сказал я.
   — Люди умирают каждый день, — сказал Чарли. — Одни отдают свое тело науке, другие — искусству. Хочешь что-нибудь ей передать?
   — Нет, — сказал я, — спасибо, Чарли.
   — Ты образцовый друг, — сказал Чарли. — Хотя бы для приличия спросил у меня, как мои дела.
   — А как твои дела, Чарли?
   — Так себе, — и он холодновато засмеялся. Даже поверить трудно, что он вырос в той же семье, что и его брат. — Ладно, увидимся в Нью-Йорке, — и он повесил трубку.
   После этого уже не имело смысла дальше торчать в пустом маленьком отеле в Коннектикуте посреди зимы, и я вернулся в город и снова начал работать. Первые несколько дней это было нелегко, и каждый раз, когда я входил в комнату, у меня было ощущение, что люди, сидящие в этой комнате, только что говорили обо мне. Даже теперь, через два года после того, как все это случилось, мне кажется подозрительным, если при моем появлении кто-то внезапно прерывает разговор, и я ловлю себя на том, что всматриваюсь в лица, боясь обнаружить в них любопытство или сочувствие.

 
   Я не собирался больше встречаться с Кэрол, но в день их первого нью-йоркского спектакля я сидел в одиночестве на балконе, вобрав голову в плечи, словно надеясь, что так меня никто не узнает. До пьесы мне не было никакого дела. Я ждал выхода Кэрол, и, когда она появилась на сцене, я понял, что Чарли Синклер говорил правду. Сначала по залу пробежал зыбкий, глухой шепоток, а затем наступила напряженная тишина. Тут я понял, что Чарли имел в виду, когда сказал, что на нее словно направлен персональный прожектор; казалось, каждое ее движение аккумулирует внимание зрительного зала, любая ее реплика, любой простейший жест приобретали значение, никак не соответствующее роли, которую она исполняла.
   И играла она — как никогда, это тоже была правда. Она прекрасно смотрелась и вела роль с такой незнакомой мне раньше уверенностью и безмятежностью, как будто внезапный взрыв всеобщего внимания открыл в ней неведомые ей самой глубины ее таланта.
   Когда дали занавес, ей аплодировали почти так же, как Эйлин Мансинг, ведущей актрисе этого спектакля, а когда я пробирался к выходу, люди вокруг непрестанно повторяли ее имя.
   На следующий день я купил все газеты, какие только были: ее не только заметили, о ней писали куда больше, чем ее роль того заслуживала. Критики настоящие, те, что не опускаются до сплетен, ни словом не обмолвились о том, что случилось в Бостоне, двое из них посвятили свои статьи ей одной, предсказывая блестящее будущее. А один, которого в это утро Кэрол наверняка считала самым проницательным человеком в Нью-Йорке, даже употребил в своем панегирике слова: «хрупкая», «задумчивая», «романтическая» и «оживленная».
   Что до моих собственных чувств, то я не ощущал ни боли, ни радости. Я словно оцепенел, но при этом я испытывал странное любопытство; подозреваю, что и на спектакле и в газетах я искал какой-нибудь ключик, который помог бы мне открыть, где я ошибся.
   Больше я Кэрол не видел, но по театральным страницам газет я следил за ней и не удивился, когда наткнулся на сообщение, что она уходит из состава «Миссис Ховард» и начинает репетировать главную роль в новой пьесе. Я пошел и на эту премьеру; в первый момент я изумился, увидев имя Кэрол, набранное на афишах гигантскими буквами, а потом почувствовал удовлетворение. Ведь, несмотря на то, что мы так прочно расстались, я все еще не избавился от не знающей сомнений веры в ее талант, и мне было приятно, что надежды мои сбылись так скоро.
   В выборе пьесы сказалась проницательность постановщиков. Она играла роль девушки, которая два с половиной акта кажется всем воплощением доброты и трогательности, и только в самом конце выясняется, какая это стерва. Они использовали не только свойства ее таланта, но и ее репутацию, и лучше подать ее зрителю было просто невозможно.
   Но вот странно: что-то у нее не заладилось. Не знаю почему, но, хотя все она делала вроде бы верно, играла с таким спокойствием и уверенностью, какие не часто встретишь у начинающей актрисы, в итоге вы испытывали все-таки разочарование. Публика принимала ее вполне мило, и рецензии на следующий день были неплохие, однако ее партнер по этому спектаклю и уже немолодая характерная актриса, которая появилась на сцене только в середине второго акта, занимали рецензентов куда больше, чем Кэрол.
   Я думал, что это ей ничем особенно не грозит, что в следующей пьесе или через одну она возьмет свое. Но Чарли Синклер объяснил мне, что я ошибаюсь.
   — Пустой номер, — сказал Чарли. — Это был ее шанс, и она его упустила.
   — Я бы не сказал, что она так уж плохо играла.
   — Она играла не плохо, но дело не в этом, — она не тянет на главную роль. И теперь все об этом знают. Будьте здоровы, разрешите откланяться.
   — Что теперь с ней будет? — спросил я.
   — Эта пьеса продержится недели три, потом, если ей хватит ума, она быстренько вернется на вторые роли. Если ей их дадут играть. Но только ей не хватит ума — никому не хватает, поэтому она будет болтаться в ожидании еще одной главной, потом какой-нибудь дурак даст ей сыграть эту главную роль, и уж тогда они сдерут с нее шкуру и повесят на стенку, а ей останется или записаться на курсы стенографии и машинописи, или найти себе мужа.
   Дальнейшее развитие событий заставило меня более высоко оценить умственные способности Чарли Синклера, ибо все произошло в точности так, как он предсказал, впрочем, от этого он не стал мне симпатичнее. В следующем сезоне Кэрол действительно сыграла еще одну главную роль, и критики действительно разделали ее под орех. Я не ходил смотреть ее в этом спектакле, потому что к тому времени познакомился с Дорис и чувствовал, что не стоит лишний раз бередить раны.
   Больше я ее не видел ни нарочно, ни случайно, имя ее совершенно исчезло со страниц театральных новостей, а знакомство с Чарли Синклером я просто прервал, так что в тот день, когда Кэрол позвонила мне утром в контору, я даже понятия не имел, чем она теперь занимается. Когда мне случалось вспомнить о ней, я чувствовал, что память моя отзывается на это грозной болью, и старался больше об этом не думать.

 
   Я пришел к Стэтлеру чуть-чуть раньше времени, заказал выпить и стал смотреть на дверь. Она явилась ровно в два тридцать. На ней была отороченная бобром шубка, которой я не видел в те времена, когда мы встречались каждый вечер, и скромный, но изящный, дорогого вида синий костюм. Она была такой же красивой, какой я ее помнил, и, пока она шла через зал к моему столику, я видел, как все остальные мужчины в баре бросали на нее горящие взгляды.
   Я не поцеловал ее, не пожал ей руку, я, кажется, улыбнулся и сказал «хелло», наверняка я помню только, что думал я в этот момент об одном: она не изменилась — и неуклюже помогал ей снять пальто.
   Мы сели рядом, лицом к залу, и она заказала чашку кофе. Она никогда много не пила, и, как бы ни повлияли на нее события двух последних лет, к вину они ее не пристрастили. Я повернулся на сиденье, чтобы лучше ее видеть, и она слегка улыбнулась, зная, что я на нее смотрю, зная, что я ищу на лице ее след провала, тень сожаления.
   — Ну как? — спросила она.
   — Так же.
   — Так же. — Она засмеялась коротко и беззвучно. — Бедный Питер.
   Мне было не по душе такое начало.
   — Что будешь делать в Сан-Франциско? — спросил я.
   Она беспечно пожала плечами. Этого жеста я раньше за ней не замечал.
   — Не знаю, — сказала она. — Искать работу. Охотиться за женихами. Размышлять о совершенных ошибках.
   — Мне жаль, что все так получилось, — сказал я.
   Она снова пожала плечами.
   — Издержки производства, — сказала она. Она посмотрела на часы, и мы оба подумали о поезде, который ждет, чтобы увезти ее из этого города, где она прожила семь лет.
   — Я пришла сюда не для того, чтобы поплакать тебе в жилетку, — сказала она. — Я кое-что должна рассказать тебе о той ночи в Бостоне, чтобы не было никаких недомолвок, а времени у меня очень мало.
   Она заговорила, а я сидел, тянул свое виски и не смотрел на нее. Она говорила быстро и хладнокровно, ни разу не сбившись, словно все то, что случилось с ней в ту ночь, до последней маленькой черточки было так надежно уложено на полочках памяти, что до конца дней своих она ничего не сможет забыть.
   По ее словам, в ту ночь, когда я звонил ей из Нью-Йорка, она одна сидела у себя в номере; поговорив со иной, она еще раз повторила свою роль
   — в нее были внесены кое-какие изменения. Потом легла спать.
   Когда ее разбудил стук в дверь, она некоторое время лежала неподвижно, сначала подумала, что ей это почудилось, потом решила, что просто кто-то ошибся номером и сейчас уйдет. Но стук раздался снова, ошибиться было уже невозможно, негромкий, сдержанный, настойчивый стук.
   Она зажгла свет и села на постели.
   — Кто там? — спросила она.
   — Откройте дверь, Кэрол, прошу вас, — голос был женский, требовательный и низкий, слегка приглушенный дверью. — Это я. Эйлин.
   «Эйлин, Эйлин, — тупо повторяла про себя Кэрол. — Не знаю я никаких Эйлин».
   — Кто? — переспросила она, все еще не в силах проснуться окончательно.
   — Эйлин Мансинг, — послышался шепот из-за двери.
   — Ой, мисс Мансинг, — Кэрол соскочила с кровати босиком, в ночной рубашке, с накрученными волосами бросилась открывать дверь. Эйлин Мансинг шмыгнула из коридора, в спешке едва не сбив Кэрол с ног.
   Кэрол закрыла дверь и обернулась: Эйлин Мансинг стояла возле смятой постели в крошечном номере, и лицо ее в резком свете единственной лампочки над кроватью было похоже на черно-белый набросок портрета. Это была красивая тридцатипятилетняя женщина, которая выглядела красивой и тридцатилетней на сцене и красивой, но сорокалетней вне ее. На сцене она выглядела на пять лет моложе благодаря четкой лепке лица и головы, а также поразительному запасу животной энергии, которую она источала. Довеском в пять лишних лет вне сцены она была обязана спиртным напиткам, часто ущемляемому честолюбию и, если верить рассказам, многочисленным любовным треволнениям.
   На ней была та же черная юбка джерси и свитер, которые Кэрол заприметила, когда они возвращались со спектакля, поднимались вместе на лифте и желали друг другу спокойной ночи в коридоре. Апартаменты мисс Мансинг находились в нескольких десятках футов от комнаты Кэрол, наискосок по коридору и окнами выходили на площадь перед отелем. Кэрол почти машинально отметила про себя, что Эйлин Мансинг трезва, что чулки у нее слегка перекручены, а рубиновая булавка, которая была приколота на плече несколько часов назад, исчезла. Кроме того, губы у нее были только что накрашены, и накрашены наспех, неровно и слишком жирно, отчего в резком свете ее большой рот казался почти черным и как-то неуверенно сползал на сторону.
   — В чем дело? Что случилось, мисс Мансинг? — спросила Кэрол спокойным и ободряющим, насколько это было возможно, тоном.
   — У меня беда, — пробормотала женщина. Голос у нее был хриплый и испуганный. — Большая, большая беда… Кто живет в соседнем номере? — Она подозрительно взглянула на стенку, у которой стояла кровать.
   — Не знаю, — сказала Кэрол.
   — Кто-нибудь из наших?
   — Что вы, мисс Мансинг! Из всей труппы на этом этаже только мы с вами.
   — Хватит называть меня «мисс Мансинг»! Я вам еще не гожусь в бабушки.
   — Эйлин.
   — Это уже лучше, — сказала Эйлин Мансинг. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, и не спускала пристального взгляда с Кэрол, словно приходила к какому-то важному решению относительно нее. Кэрол прижалась к двери, чувствуя, как дверная ручка давит на позвоночник.
   — Мне нужен друг, — сказала Эйлин. — Мне нужна помощь.
   — Если я могу быть хоть чем-нибудь…
   — Любезность оставьте при себе. Мне нужна настоящая помощь.
   Кэрол внезапно почувствовала озноб, только сейчас она заметила, как ей холодно босиком, в одной ночной рубашке. Она мечтала только б том, чтобы эта женщина ушла.
   — Накиньте что-нибудь, — сказала Эйлин Мансинг так, словно она, наконец, приняла решение. — И очень вас прошу, пойдемте ко мне в номер.
   — Но сейчас так поздно, мисс Мансинг…
   — Эйлин.
   — Да, да, Эйлин. А мне завтра так рано вставать, и…
   — Чего вы боитесь? — спросила Эйлин Мансинг хрипло.
   — Я ничего не боюсь, — соврала Кэрол. — Только мне кажется, нет никакой причины…
   — Причина есть, — сказала Эйлин Мансинг. — И еще какая причина! В моей кровати — мертвец.

 
   Человек лежал на широкой постели поверх одеяла, голова его, лежавшая на подушке, была слегка повернута в сторону двери, глаза открыты, а на лице застыла удивленная полуулыбка. Рубашка и пиджак его висели на спинке стула вместе со строгим галстуком темно-синего цвета, одна нога была босая. На другой болтался носок с прицепленной к нему резинкой. Пара черных аккуратно сдвинутых туфель выглядывала из-под кровати. Это был величественных размеров мужчина с жирным вздымающимся животом и зеленовато-серой кожей, даже для большой двуспальной постели он казался слишком огромным.
   Ему было под пятьдесят, волосы у него были седые и жесткие, и, хотя он лежал мертвый и полуголый, он тем не менее был похож на удачливого, занимающего высокие посты деятеля, привыкшего всеми командовать.
   И тут Кэрол его узнала. Сэмуэль Боренсен. Она и раньше видела его фотографии в газетах, а два дня назад в холле гостиницы кто-то показал ей его самого.
   — Он только-только начал раздеваться, — заговорила Эйлин Мансинг, с горечью глядя в сторону кровати, — потом вдруг сказал: «Что-то мне не по себе. Я, пожалуй, прилягу на минутку», — и умер.
   Кэрол отвернулась от кровати. Она не хотела больше смотреть на этот дряблый и высокомерный труп. Теперь на ней поверх ночной рубашки был ночной халатик, на ногах ночные туфли, отороченные мехом, и все-таки ей было, как никогда, холодно. Ей хотелось выбраться из этой комнаты, залезть в свою постель, укутаться одеялом, согреться и напрочь забыть, что кто-то стучался в ее дверь. Но Эйлин Мансинг стояла, загораживая проход, а в открытую дверь за ее спиной можно было рассмотреть ярко освещенную гостиную большого двойного номера, уставленную цветами, бутылками, корзинами фруктов, усыпанную телеграммами, — Эйлин Мансинг была звездой в новой постановке, которой все предрекали большой успех.