У няньки из колледжа была еще и летняя работа в одном из ресторанов в Гемптонах, но Эдди туда никогда не захаживал. Она была хорошенькой, а потому Эдди не мог смотреть на нее, не испытывая чувства стыда.
   Вечерней нянькой была замужняя женщина, чей муж работал в дневное время. Иногда она приводила с собой двух своих детишек — они были старше Рут, но уважительно играли с ее бесчисленными игрушками, главным образом куклами и кукольными домиками, которыми пренебрегала четырехлетняя девочка. У нее в детской был профессиональный мольберт с отпиленными ножками. А у единственной куклы, к которой Рут испытывала приязнь, не хватало головы.
   Из трех нянек только вечерняя относилась к Эдди по-дружески, но Эдди по вечерам уходил из дома, а если оставался, то предпочитал проводить время в своей комнате. Его гостевая спальня и ванная располагались в дальнем конце длинного коридора второго этажа; когда Эдди хотел написать письмо матери или отцу или записать что-то в своем блокноте, он почти всегда оставался там в одиночестве. В своих письмах домой он не сообщал, что Тед и Марион расстались на лето, и, уж конечно, помалкивал о том, что регулярно мастурбирует, прижимаясь к обтягивающим одеждам Марион и вдыхая ее запах.
   Тем утром, когда Марион застала Эдди за этим занятием, он очень детально воспроизвел на своей кровати некое подобие Марион. Там была персикового цвета блуза из тонкого полупрозрачного материала (вполне подходящая для душной собачьей будки) и такого же цвета бюстгальтер. Блузу Эдди оставил незастегнутой. Бюстгальтер, который он положил там, где приблизительно можно было предполагать увидеть бюстгальтер, был частично открыт, но в основном был спрятан под блузой, словно Марион начала раздеваться и вдруг остановилась. Это создавало впечатление страсти или, по крайней мере, спешки. Ее трусики (тоже персикового цвета) были положены как полагается (талией кверху, пахом книзу) и на правильном расстоянии от бюстгальтера, то есть как если бы трусики и бюстгальтер и в самом деле были на Марион.
   Эдди, который разделся донага (и который всегда мастурбировал, ухватив свой пенис левой рукой и натирая его о правое бедро), прижался лицом к раскрытой блузе и бюстгальтеру. Правой рукой он поглаживал невообразимо шелковистую гладь трусиков Марион.
   Марион понадобились доли секунды, чтобы понять, что Эдди раздет донага, и догадаться, чем он занимается (и с помощью каких визуальных и тактильных вспомогательных средств!), но, когда Эдди увидел ее, она не входила в его спальню и не выходила из нее — она стояла в оцепенении, словно собственный призрак, и Эдди, вероятно, надеялся, что так оно и есть на самом деле; кроме того, Эдди увидел не саму Марион, а только ее отражение в зеркале спальной. Марион, которая могла видеть Эдди в зеркале и во плоти, получила уникальную возможность видеть, как одновременно мастурбирует и тот и другой.
   Она исчезла в дверях так же быстро, как и появилась. Эдди, который еще не дошел до эякуляции, знал не только, что она видела его, но и что за долю секунды она узнала о нем все.
   — Извини, Эдди, — говорила Марион с кухни, пока он пытался спрятать ее одежду. — Я должна была постучать.
   Он оделся, но так и не осмеливался выйти из спальни. Он надеялся услышать ее шаги вниз по лестнице к гаражу (или — что было бы еще более милосердно — услышать звук отъезжающего «мерседеса»), но она, напротив, дожидалась его. А поскольку он не слышал, как она поднималась по лестнице из гаража, то понимал, что, видимо, стонал, мастурбируя.
   — Эдди, это моя вина, — говорила Марион. — Я не сержусь. Я просто смущена.
   — Я тоже, — промямлил он из спальни.
   — Ничего страшного — это естественно, — сказала Марион. — Я знаю мальчиков твоего возраста…
   Голос ее задрожал и замер.
   Когда он наконец отважился выйти к ней, она сидела на диване.
   — Подойди — по крайней мере, посмотри на меня! — сказала она, но он стоял как вкопанный, опустив голову и глядя себе на ноги. — Эдди, это забавно. Давай скажем, что это забавно, и забудем эту историю.
   — Это забавно, — сказал он несчастным голосом.
   — Эдди, подойди сюда! — приказала она.
   Он медленно поплелся к ней, так и не поднимая глаз.
   — Сядь! — потребовала она, но самое большее, что он смог себе позволить, это сесть в дальнем от нее конце дивана и замереть там. — Нет, здесь. — Она похлопала по дивану рядом с собой. Он не мог пошевелиться. — Эдди, Эдди… я знаю мальчиков твоего возраста, — снова повторила она. — Мальчики твоего возраста обычно занимаются этим,правда? Можешь ты себе представить, что не делаешь этого? — спросила она его.
   — Нет, — прошептал Эдди.
   Он начал плакать — не мог сдержаться.
   — Нет, не плачь! — сказала Марион.
   Сама она теперь никогда не плакала — она уже выплакала все свои слезы.
   Марион села рядом с ним, и он почувствовал, как подался под ней диван, и вдруг понял, что притулился к ней. Он продолжал плакать, а она все говорила и говорила.
   — Эдди, послушай меня, пожалуйста, — сказала она. — Я думала, что это какая-нибудь из женщин Теда надевает мою одежду — иногда моя одежда была помятой или висела на других вешалках. Но оказалось, что это ты, и ты был такой милый — ты даже складывал мое белье! Или пытался. Я никогда не складываю своих трусиков или бюстгальтеров. Я знала, что уж Тед-то к ним точно не прикасается, — добавила она под рыдания Эдди. — Ах, Эдди, я польщена. Правда, польщена! Это далеко не лучшее лето в моей жизни, и я счастлива, что кто-то думает обо мне.
   Она замолчала; внезапно она вдруг показалась более смущенной, чем он. Наконец она скороговоркой произнесла:
   — Нет, я не считаю, что ты думал обо мне. Боже мой, какая это с моей стороны самоуверенность, да? Может, все дело в моей одежде. И все же я польщена, даже если дело только в моей одежде. У тебя, наверное, много девушек, о которых ты можешь думать…
   — Я думаю о вас! — выпалил Эдди. — Только о вас.
   — Тогда не смущайся, — сказала Марион. — Ты сделал старушку счастливой!
   — Никакая вы не старушка! — воскликнул он.
   — Ты делаешь меня все счастливее и счастливее, Эдди. — Она быстро встала, словно собираясь уходить. Наконец он набрался смелости взглянуть на нее, а она, увидев выражение его лица, сказала: — Эдди, ты только поосторожнее со своими чувствами ко мне. Я хочу сказать, ты береги себя, — предупредила она его.
   — Я люблю вас, — храбро сказал он.
   Она села рядом с ним с таким волнением, как если бы он снова начал плакать.
   — Не надо меня любить, Эдди, — сказала она, и голос ее прозвучал куда мрачнее, чем он ожидал. — Думай лучше о моей одежде. От нее тебе не будет вреда. — Наклонившись к нему поближе (но в этом движении не было ни малейшей кокетливости), она сказала: — Скажи мне, есть что-то такое, что тебе особенно нравится… я говорю о моей одежде. — Он недоуменно уставился на нее с таким выражением, что ей пришлось повторить: — Лучше думай о моей одежде, Эдди.
   — То, что было на вас, когда я впервые вас увидел, — сказал ей Эдди.
   — Боже мой! — воскликнула Марион. — Я не помню…
   — Розовый джемпер… на пуговицах спереди.
   — Ах, это старье! — вскрикнула Марион.
   Она готова была расхохотаться; Эдди вдруг понял, что никогда не видел, как она смеется. Она целиком завладела им.
   Если он поначалу не мог поднять на нее взгляд, то теперь — не мог отвести от нее глаз.
   — Если тебе нравится это, — сказала Марион, — то, может, у меня будет для тебя сюрприз!
   Она снова встала — снова быстро. И теперь он готов был расплакаться оттого, что видел: она собирается уйти. У двери на лестницу она перешла на более жесткий тон.
   — Давай только без этой безысходности, Эдди… ладно?
   — Я люблю вас, — повторил он.
   — Не надо меня любить, — напомнила она ему.
   Не стоит и говорить, что день этот прошел у него как в тумане.
   Вскоре после этого разговора он как-то раз вернулся вечером из кинотеатра в Саутгемптоне и, войдя к себе в спальню, увидел, что там стоит Марион. Вечерняя нянька уже ушла домой. Сердце у него сразу же упало, потому что он понял: она здесь вовсе не для того, чтобы соблазнить его. Она начала говорить о некоторых фотографиях в его гостевой спальне и ванной; она просит прощения, что вторгается к нему, но (уважая его личную жизнь) она позволяет себе заходить в его комнату и смотреть на фотографии, только когда его нет дома. Чаще всего она вспоминает об одной из этих фотографий (она не пожелала ему сказать, о какой), а потому задержалась чуть дольше, чем хотела поначалу.
   Когда она ушла, пожелав ему спокойной ночи, он почувствовал себя самым несчастным из людей. Но перед тем как лечь, он обнаружил, что она сложила его валявшуюся повсюду одежду. А еще она сняла полотенце с его обычного места на шторке в ванной и аккуратно повесила на его надлежащее место — на вешалку для полотенец. И наконец, хотя это должно было броситься в глаза в первую очередь, Эдди заметил, что его кровать аккуратно застелена. Он никогда не стелил ее, да и Марион (по крайней мере в съемном доме) не стелила свою!
   Два дня спустя он, вывалив почту на кухонный стол в собачьей будке, начал готовить кофе. Пока кофе закипал, он зашел в спальню. Поначалу ему показалось, что это Марион лежит на кровати, но это был всего лишь ее кашемировый джемпер. (Всего лишь!) Пуговицы она оставила незастегнутыми, а длинные рукава были закинуты наверх, словно невидимая женщина в джемпере закинула за свою невидимую голову невидимые руки. Там, где пуговицы были расстегнуты, виднелся бюстгальтер; все это выглядело куда более соблазнительно, чем любые комбинации с ее одеждой, которые придумывал сам Эдди. Бюстгальтер был белым, как и трусики, положенные Марион именно туда, куда бы их положил и сам Эдди.

Входите сюда…

   Текущая молодая мать Теда Коула тем летом 58-го года, миссис Вон, была маленькой, темноволосой, пугливой и диковатой на вид. В течение месяца Эдди видел ее только на рисунках Теда. А видел Эдди только те рисунки, для которых миссис Вон позировала со своим сыном — тоже маленьким, темноволосым и диковатым; Эдди не мог отделаться от мысли, что эта парочка может броситься на человека и покусать его. Миниатюрные черты миссис Вон и ее слишком молодежная, почти мужская стрижка не могли скрыть какую-то ожесточенность или, по крайней мере, неуравновешенность в характере молодой матери. И, глядя на ее сына, можно было подумать, что он сейчас плюнет или зашипит, как загнанный в угол кот; впрочем, может, он просто не любил позировать.
   Когда миссис Вон впервые пришла позировать одна, ее движения (из машины в дом Коулов, а потом назад в машину) были в особенности пугливы. Они кидала взгляд в направлении любого звука, во все стороны, как животное, готовящееся отразить нападение. Миссис Вон опасалась, конечно же, появления Марион, но Эдди, который еще не знал, что миссис Вон позировала для ню (не говоря уже о том, что он — и Марион — на подушке в собачьей будке почуял сильный запах именно миссис Вон), ошибочно пришел к выводу, что эта маленькая женщина — психованная до безумия.
   И потом, Эдди был слишком поглощен мыслями о Марион, чтобы обращать внимание на миссис Вон. Хотя Марион больше не повторяла своей проказы с созданием собственной копии, столь соблазнительно разлегшейся на кровати в съемном доме, собственные манипуляции Эдди с розовым кашемировым джемпером Марион, сохранявшим ее восхитительный запах, продолжали удовлетворять шестнадцатилетнего мальчишку в такой степени, какой он не знал никогда прежде.
   Эдди О'Хара обитал в некоем мастурбационном раю. Ему бы следовало остаться там, ему бы следовало навсегда там поселиться. Потому что Эдди скоро предстояло узнать: если он и будет обладать Марион в большей степени, чем теперь, это не насытит его до конца. Но Марион держала их отношения в своей власти; если что-то еще и должно было случиться между ними, то это могло случиться только по ее инициативе.
   Началось этого с того, что она пригласила его на обед. Она сама вела машину, не спросив, хочет ли он сесть за руль. К собственному удивлению, Эдди был благодарен отцу за то, что тот заставил его взять с собой рубашки, галстуки и пиджак «на все случаи жизни». Но, увидев его в этом традиционном экзетерском одеянии, Марион сказала ему, что он может оставить что-нибудь одно — галстук или пиджак, а в обоих нет необходимости. Ресторан в Ист-Гемптоне был не такой модный, как он предполагал, и он сразу же понял, что официанты видели здесь Марион далеко не в первый раз — они приносили ей вино (выпила она три бокала), даже не спрашивая.
   Она оказалась разговорчивей, чем Эдди знал о ней прежде.
   — Я уже была беременна Томасом, когда вышла замуж за Теда, а мне тогда было всего на год больше, чем тебе, — сказала она ему. (Она постоянно возвращалась к этой разнице в их возрасте.) — Когда ты родился, мне было двадцать три. Когда тебе будет столько, сколько мне теперь, мне будет шестьдесят два, — продолжала она. Два раза она упомянула о своем подарке ему — о розовом кашемировом джемпере. — Ну, как тебе понравился мой маленький сюрприз?
   — Очень, — заикаясь, произнес он.
   Быстро переменив тему, она сказала ему, что Тед на самом деле не бросил учебу в Гарварде. Его попросили взять академический отпуск…
   — …в связи с «неисполнением обязанностей студента» — так, кажется, это называлось, — сказала Марион.
   На каждом заднике в сведениях об авторе сообщалось, что Тед Коул бросил учебу в Гарварде. Эта полуправда явно доставляла ему удовольствие: из нее вытекало, что он был достаточно умен, чтобы поступить в Гарвард, и достаточно оригинален, чтобы бросить его.
   — На самом же деле он просто был ленив, — сказала Марион. — Он никогда не хотел трудиться в поте лица. — Помолчав несколько секунд, она спросила у Эдди: — Ну а как тебе твоя работа?
   — Особо-то мне делать нечего, — признался он ей.
   — Да и как могло быть иначе, — ответила она. — Тед нанял тебя просто потому, что ему нужен водитель.
   Марион еще не закончила школу, когда встретила Теда и забеременела. Но пока Томас и Тимоти подрастали, она заочно сдала школьные экзамены, а потом в различных студенческих городках Новой Англии слушала курсы лекций и за десять лет сумела получить образование, защитившись в университете Нью-Гемпшира в 1952 году — всего за год до гибели ее сыновей. Слушала она в основном курсы по истории и литературе, и в гораздо большем объеме, чем требовалось для получения степени; ее нежелание слушать другие обязательные курсы затянуло получение ею диплома.
   — И вообще, — сказала она Эдди, — я хотела получить степень только потому, что ее не было у Теда.
   Томас и Тимоти гордились тем, что она получила образование.
   — Я как раз собиралась стать настоящей писательницей, и тут они погибли, — призналась Марион. — На этом с моим писательством было покончено.
   — Вы были писательницей? — спросил ее Эдди. — И почему вы бросили писать?
   Она сказала ему, что не может обращаться к своим сокровенным мыслям, когда все ее мысли только о гибели ее мальчиков; она не могла позволить своему воображению разыграться, потому что это игра непременно приводила ее к Томасу и Тимоти.
   — А ведь раньше быть наедине со своими мыслями мне нравилось, — сказала она Эдди.
   Марион сомневалась, что Теду когда-либо нравилось быть наедине с его мыслями. Поэтому-то все его рассказы такие короткие, и пишет он для детей. Вот почему он рисует, рисует и рисует.
   Эдди, не отдавая себе отчета в том, как ему надоели гамбургеры, теперь налегал на еду.
   — Даже любовь не может испортить аппетит шестнадцатилетнему мальчишке! — заметила Марион.
   Эдди вспыхнул. Он ведь не должен был говорить, как любит ее. Ведь ей это не нравилось.
   А потом она сказала ему, что, разложив для него на кровати свой кашемировый джемпер, а в особенности выбрав сопутствующие трусики и бюстгальтер и разместив их в надлежащих местах («для воображаемых действий», по ее формулировке), она вдруг поняла, что это ее первый созидательный порыв после смерти сыновей; еще это был первый и единственный момент того, что она назвала «чистым дурачеством». Предполагаемая чистота такого дурачества сомнительна, но Эдди никогда бы не осмелился оспаривать искренность намерений Марион; чувства его страдали: то, что для него было любовью, для нее — всего лишь дурачеством. Даже в шестнадцать лет ему бы следовало лучше прислушаться к ее предостережениям.
   Когда Марион познакомилась с Тедом, тот представился ей как бывший студент Гарварда, недавно бросивший учебу и пишущий роман. На самом деле он уже четыре года как не учился в Гарварде; он брал уроки в Бостонской школе искусств. Но рисовать он всегда умел — он называл себя «самоучкой». (Уроки в школе искусств были для него не так интересны, как натурщицы.)
   В первый год их брака Тед поступил работать к литографу и сразу же возненавидел эту работу. «Тед возненавидел бы любую работу», — сказала Марион Эдди. Тед возненавидел и литографию, не интересовала его и гравировка. («Я не медник и не каменщик какой-нибудь», — сказал он Марион.)
   Тед Коул опубликовал свой первый роман в 1937 году, когда Томасу был год, а Тимоти еще не было и в помине; рецензии на роман были преимущественно благоприятные, а продажи — выше средних для первого романа. Тед и Марион решили родить второго ребенка. Рецензии на второй (в 39-м году, через год после рождения Тимоти) не были ни благоприятными, ни многочисленными; продажи второй книги были в два раза ниже, чем первой. Третий роман Теда, изданный в 1941 году («за год до твоего рождения», — напомнила Марион Теду), практически не рецензировался, а те рецензии, что все же появились, были исключительно неблагоприятными. Продажи были такими мизерными, что издатель даже отказался сообщить Теду, сколько экземпляров продано. А потом, в 42-м году (когда Томасу и Тимоти было соответственно шесть и четыре) из печати вышла «Мышь за стеной». Война задержала издание ее переводов на множество других языков, но еще и до их появления стало ясно, что Теду Коулу больше не надо ненавидеть какую-нибудь работу или снова писать роман.
   — Скажи мне, — спросила Марион у Эдди, — у тебя не бегут мурашки по коже, когда ты думаешь, что «Мышь за стеной» и ты родились в один год?
   — Бегут, — признался Эдди.
   Но почему так много университетских городков? (Коулы исколесили всю Новую Англию.)
   Сексуальное поведение Теда не отличалось разборчивостью. Тед убедил Марион, что университетский городок — лучшее место для воспитания детей. Уровень местных школ обычно был довольно высок; спортивные и культурные мероприятия в студенческих городках оказывали положительное влияние на жизнь сообщества. А кроме того, Марион может продолжить образование. И с точки зрения общения, сказал ей Тед, лучше преподавательских семей не найти; поначалу Марион не понимала, сколько молодых матерей может быть среди преподавательских жен.
   Тед, чуравшийся всего, что напоминало настоящую преподавательскую работу (к тому же для этого у него и диплома-то не было), тем не менее каждый семестр читал лекции, посвященные рисованию и детской литературе; нередко эти лекции спонсировались совместно факультетом изящных искусств и факультетом английского языка и литературы. Тед всегда начинал с того, что изготовлять книги для детей — это, по его скромному мнению, никакое не искусство; он предпочитал называть это ремеслом.
   Но истинным «ремеслом» Теда, как заметила Марион, был систематический поиск и соблазнение самых хорошеньких и самых несчастных молодых матерей среди преподавательских жен; иногда его жертвой становились и студентки, но более легкой добычей были молодые матери.
   — Поэтому-то мы все время и переезжали с места на место, — сказала Марион Эдди.
   В университетских городках жилья внаем было предостаточно; всегда кто-нибудь из преподавателей находился в академическом отпуске, и разводы случались довольно часто. Единственным обиталищем Коулов, в котором они задержались сколь-нибудь долго, был фермерский дом в Нью-Гемпшире, куда они приезжали на школьные каникулы, на лыжные прогулки и на месяц или два каждое лето. Этот дом, сколько Марион себя помнила, принадлежал ее семье.
   Когда мальчики погибли, Тед предложил уехать из Новой Англии и от всего, о чем Новая Англия им напоминала. Восточная оконечность Лонг-Айленда была главным образом летним пристанищем и местом проведения уик-эндов для ньюйоркцев. Для Марион будет легче не общаться с ее старыми друзьями.
   — Новое место, новый ребенок, новая жизнь, — сказала она Эдди. — По крайней мере, так это задумывалось.
   Марион вовсе не удивилась тому, что любовные приключения Теда не прекратились, после того как они уехали из Новой Англии с ее университетскими городками. Напротив, его измены даже стали чаще чисто количественно, хотя страсти в них не прибавилось. Для Теда любовные приключения были своего рода наркотиком, на котором он «сидел». Марион заключила сама с собой пари: что в конечном счете окажется сильнее в Теде — его потребность соблазнять или его приверженность к алкоголю. (Марион делала ставку на то, что Тед с большей легкостью откажется от алкоголя.)
   У Теда, рассказала Марион Эдди, соблазнение всегда длилось дольше, чем сам любовный роман. Начиналось все с обычных портретов — обычно матери с ее ребенком. Потом мать позировала одна. Потом она позировала для ню. И в самих ню обнаруживалась предопределенная динамика: невинность, застенчивость, развращение, позор.
   — Миссис Вон! — оборвал ее Эдди, вспомнив пугливые повадки маленькой женщины.
   — Миссис Вон в настоящее время проходит стадию развращения, — сказала ему Марион.
   Миссис Вон оставляла на подушке непропорционально сильный по сравнению со своими размерами запах, подумал Эдди, а еще он подумал, что с его стороны было бы неблагоразумно, даже нескромно сообщать Марион его мнение о запахе миссис Вон.
   — И вы все эти годы оставались с ним, — с отчаянием в голосе сказал шестнадцатилетний парень. — Почему же вы не ушли от него?
   — Мальчики любили его, — объяснила Марион. — А я любила мальчиков. Я собиралась уйти от Теда, когда мальчики закончат школу и разлетятся из дома. Ну, или после того, как они закончат колледж, — добавила она с меньшей уверенностью.
   Эдди заел свое сочувствие к Марион огромным количеством десерта.
   — Вот что мне нравится в мальчишках, — сказала ему Марион. — Что бы ни происходило, вы о своем деле не забываете, правда?
   Марион позволила Эдди вести машину до дома. Она опустила окно со своей стороны и закрыла глаза. Вечерний воздух трепал ее волосы.
   — Приятно, когда тебя везут, — сказала она Эдди. — Тед слишком много пил, и за рулем всегда сидела я. Ну… почти всегда, — прошептала она.
   Потом Марион повернулась к Эдди спиной; наверно, она плакала, потому что плечи ее сотрясались, но она не производила ни звука. Когда они добрались до дома в Сагапонаке, следов слез на ее лице не было — либо их высушил ветер, либо она вообще не плакала. Эдди знал только — с того дня, когда он плакал перед ней, — что Марион не одобряет слез.
   Отпустив вечернюю няньку, Марион налила себе четвертый бокал вина из открытой бутылки, стоявшей в холодильнике. Убедившись, что Рут спит, она позвала за собой Эдди, шепча, что, хотя теперь это и трудно представить, когда-то она была хорошей матерью.
   — Но я не буду плохой матерью для Рут, — все так же шепотом добавила она. — Лучше уж я не буду для нее никакой матерью, чем плохой.
   В то время Эдди еще не понимал, что Марион уже знает: она уйдет и оставит дочь Теду. (В то время Марион не понимала, что Тед нанял Эдди не только потому, что ему нужен был водитель.)
   Свет ночника из хозяйской спальни так слабо ощущался в комнате Рут, что разглядеть при нем несколько находившихся здесь фотографий Томаса и Тимоти было затруднительно, но Марион настояла, чтобы Эдди посмотрел на них. Она хотела рассказать ему, что делали мальчики на каждой из фотографий и почему именно их выбрала она для комнаты Рут. Потом Марион повела Эдди в хозяйскую ванную, где свет ночника позволял рассмотреть фотографии немного лучше. Здесь преобладала тема воды, которую Марион сочла подходящей для ванной: каникулы в Тортоле, еще одни — в Ангуиле, летний пикник на пруду в Нью-Гемпшире, Томас и Тимоти, когда они оба еще были младше Рут, вдвоем сидят в ванночке, Тим плачет, а Том — нет.
   — Ему мыло попало в глазки, — прошептала Марион.
   Экскурсия продолжилась в хозяйской спальне, где Эдди никогда еще не был, не видел он и этих фотографий, каждая из которых напоминала Марион соответствующую историю. И так они прошли через весь дом. Они переходили от фотографии к фотографии, и Эдди в конечном счете понял, почему Рут так взволновали клочки бумаги, прикрывавшие голые ножки Томаса и Тимоти. Рут совершала эту экскурсию в прошлое много-много раз, возможно, на руках то отца, то матери, и для четырехлетней девочки истории этих фотографий были, несомненно, не менее важны, чем сами фотографии. А может быть, даже еще важнее. Рут росла не только в обстановке постоянного, давящего на душу присутствия мертвых братьев, но и с мыслью о беспрецедентной важности их отсутствия.
   Фотографии были историями — и наоборот. Изменить фотографию, как это сделал Эдди, было столь же немыслимо, как и изменить прошлое. Прошлое, в котором жили мертвые братья Рут, было закрыто для пересмотра. Эдди поклялся себе, что постарается загладить свою вину перед девочкой, заверить ее, что все, известное ей о мертвых братьях, нерушимо. В нестабильном мире с неопределенным будущим ребенок мог опереться хотя бы на это. Или и это было иллюзией?