— Война многое изменила, — сказала она, продемонстрировав нам свое знаменитое пожатие плеч.
   — Господи Иисусе, — продолжал причитать отец. — Подумай только, чем бы это могло быть! — восклицал он. — Как это можно было — развалить его? Они были недостаточно демократичны, — говорил он нам, расстроенной ребятне. — Можно было придерживаться стандартов, хорошего вкуса и все же не настолько задирать нос. Должен же был быть какой-то компромисс между «Арбутнотом» и дырой наподобие Хэмптон-бич. Господи Иисусе.
   Следуя за ним, мы обходили разбитые здания, изуродованные и дико заросшие лужайки. Мы нашли старый автобус, на котором ездили оркестранты, и грузовик, который использовала бригада, ухаживающая за лужайками; он был полон ржавых клюшек для гольфа. Эти машины чинил и заставлял ездить Фрейд; больше они уже не ездили.
   — Господи Иисусе, — повторил отец.
   Мы услышали, как откуда-то издалека зовет нас Эрл.
   — Эрл! — позвал он.
   Мы услышали два ружейных выстрела. Откуда-то издалека, со стороны причалов на мысу. Думаю, мы все поняли, что стреляли не по тюленям. Это был Эрл.
   — О нет, Вин, — закричала мать.
   Она подхватила меня и побежала; Фрэнк бежал, описывая вокруг нее возбужденные круги. Отец бежал, держа на руках Фрэнни.
   — Штат Мэн! — кричал он.
   — Я застрелил медведя! — кричал мальчишка на пристани. — Я застрелил целого медведя!
   Это был мальчишка в рабочем комбинезоне и фланелевой рубашке; обе его коленки высовывались из штанин комбинезона, а его морковного цвета волосы стояли дыбом и блестели от брызг соленой воды. У него были очень плохие зубы; ему было тринадцать или четырнадцать лет.
   — Я убил медведя! — верещал он.
   Он был очень возбужден, и рыбаки в море, наверное, очень удивлялись, с чего это он так кричит.
   Они не могли слышать его из-за шума моторов и морского ветра и, медленно развернув свои лодки к пристани, всей кучей направились к берегу, чтобы посмотреть, что происходит.
   Эрл лежал на причале, взгромоздив свою большую голову на бухту троса; задние лапы он поджал под себя, одна его передняя лапа всего лишь на дюйм не дотянулась до корзины, где лежала рыба для приманки. Глаза медведя были так плохи, что он, наверное, принял мальчика с ружьем за отца с удочкой. Может быть, он даже смутно вспомнил, что съел на этой пристани целую уйму сайды. Бродя по берегу, старый медведь слишком близко подошел к мальчику и своим еще достаточно чутким носом уловил запах приманки. Мальчик, наблюдающий за морем — за тюленями, — несомненно, испугался медвежьего приветствия. Он был хорошим стрелком, но с такого расстояния даже мазила попал бы в Эрла; мальчик дважды выстрелил медведю в сердце.
   — Ух ты, я не знал, что он чей-то, — сказал моей матери мальчик с ружьем. — Я не знал, что он домашний.
    Конечно, не знал, — успокоила его моя мать.
   — Извините, мистер, — сказал мальчик отцу, но отец его не слышал.
   Он сидел рядом с Эрлом на причале, положив его голову к себе на колени. Он прижал старую морду Эрла к животу и плакал, и плакал. Он, конечно, плакал не только об Эрле. Он плакал об «Арбутноте», о Фрейде и о лете 1939 года, но мы были обеспокоены, мы, дети, потому что в то время мы знали Эрла дольше и больше, чем собственного отца. Нам было совершенно неясно, почему человек, вернувшийся из Гарварда, вернувшийся с войны, должен был распустить слезы и обнимать нашего старого медведя. Мы, все мы, были слишком молоды, чтобы по-настоящему знать медведя, но его присутствие, ощущение его густой шерсти, его резкое, гниловатое дыхание, его запах, отдающий мочой и напоминающий запах мертвой герани, были для нас более памятны, чем, например, тень Латина Эмеритуса и матери моей матери.
   Я по-настоящему запомнил тот день у разрушенного «Арбутнота». Мне тогда было четыре года, но я искренне верю, что это были мои первые воспоминания о самой жизни, в противоположность тому, что было, но о чем мне всего лишь рассказывали, в противоположность картинкам, которые для меня рисовали другие люди: Человек с сильным телом и лицом джентльмена — это был мой отец, который приехал, чтобы жить с нами; он сидел на прогнившей пристани, над опасными водами моря и всхлипывал, держа на руках Эрла. Маленькие лодочки приближались все ближе и ближе. Моя мать прижала нас к себе, так же крепко, как отец — Эрла.
   — Кажись, тупой оболтус подстрелил чью-то псину, — сказал мужчина в одной из лодок.
   На причал вскарабкался старый рыбак в грязно-желтой штормовке; из-под его клочковатой грязно-белой бороды проглядывала задубелая, в рытвинах, кожа. Его мокрые сапоги хлюпали, а рыбой он пропах сильнее, чем корзина с приманкой, к которой тянулся Эрл. Рыбак был достаточно стар, чтобы застать золотые денечки «Арбутнота-что-на-море». Да и сам он тоже явно видал лучшие дни.
   Разглядев мертвого медведя, рыбак стянул свою широкую зюйдвестку лапой тяжелой и корявой, как багор.
   — Бог ты мой, — сказал он, благоговейно обхватывая плечи потрясенного мальчика с ружьем. — Бог ты мой. Хана Штату Мэн.
 

ГЛАВА 2. Первый отель «Нью-Гэмпшир»

 
   Первый отель «Нью-Гэмпшир» родился примерно так: когда школа Дейри поняла, что если не принимать и девочек тоже, школе просто не выжить, Томпсоновская семинария для девиц осталась не у дел. На рынке недвижимости Дейри внезапно появился невостребованный большой кусок — а рынок этот был в постоянной депрессии. Никто не знал, что делать с огромным зданием, бывшим когда-то женской школой.
   — Сжечь его, — предложила моя мать, — а на освободившемся месте разбить парк. Это и было что-то вроде парка: огромный участок земли, может быть около двух акров, в самом центре разрушающегося сердца города Дейри. Старые деревянные домики, когда-то предназначенные для больших семей, а теперь заселенные мирными вдовами и вдовцами и отставными преподавателями, томились среди умирающих вязов, окружавших четырехэтажное каменное чудище — здание школы, названной в честь Этель Томпсон. Мисс Томпсон была епископальным священником, успешно выдавая себя за мужчину до самой своей смерти (преподобный Эдвард Томпсон, пастор дейриского епископального прихода, о котором шла слава, что он прятал у себя дома беглых рабов). Открытие, что это женщина (последовавшее за несчастным случаем, когда она была задавлена, меняя колесо на своей повозке), не стало сюрпризом для некоторых мужчин в Дейри, которые хаживали к ней со своими невзгодами, когда ее слава как приходского пастора достигла высшей точки. И все же каким-то образом она накопила изрядную сумму, из которой ни одного пенни не оставила церкви; она все завещала на создание женской семинарии, «пока, — писала Этель Томпсон, — эта гадкая мужская академия не вынуждена будет принимать девочек».
   Мой отец был согласен, что школа Дейри — гадка. И хотя мы, дети, любили играть на спортивных площадках, отец постоянно напоминал нам, что школа Дейри не «настоящая» школа. Ведь на месте города Дейри когда-то были молочные фермы 4 — ну а спортивные площадки школы были когда-то пастбищами; а когда в начале 1800-х была организована школа, старые коровники рядом с ней разрешили не сносить, а старым коровам позволялось свободно бродить вокруг школьных зданий — как студентам. Современная перепланировка превратила пастбища в спортивные площадки, но коровники, как и первые школьные здания, по-прежнему стояли в самом центре кампуса, а несколько, если можно так выразиться, символических коров все еще занимали места в коровниках. Это была школьная «стратегия игры», как говорил тренер Боб, предусматривавшая, что школьники будут ухаживать за коровами и одновременно посещать школьные занятия; из-за стратегии этой и учеба шла плохо, и коров плохо содержали, и перед Первой мировой войной от нее отказались. Однако в школе Дейри все еще водились преподаватели, которые твердо верили, что эту комбинацию школы и фермы следует вернуть к жизни — причем многие из них были из числа самых новеньких, самых молодых преподавателей.
   Мой отец сопротивлялся плану возвращения школы Дейри к тому, что он называл «экспериментальным образованием в хлеву».
   — Когда мои ребята будут достаточно взрослыми, чтобы пойти в эту убогую школу, — в ярости говорил он моей матери и тренеру Бобу, — они, уж конечно, получат академический балл за посадку сада.
   — И университетскую благодарность за погрузку навоза! — говорил Айова Боб.
   Другими словами, школа находилась в поисках собственной философии. Она теперь твердо считалась второсортной среди подготовительных школ. Хотя и строила свой курс с опорой на академические знания, преподавательский корпус все менее и менее был способен преподнести эти знания и соответственно не видел потребности в таком умении, а ученики становились все менее восприимчивы. В школу поступало все меньше народа, а потому и условия поступления упростились; школа стала одним из тех мест, куда можно было немедленно поступить, если тебя вышвырнули из другой школы. Некоторые преподаватели, которые, как мой отец, верили, что людей надо учить чтению, письму и даже правилам пунктуации, считали возню с такими учениками пустой тратой времени и готовы были махнуть на них рукой.
   — Бисер перед свиньями, — изрекал мой отец. — Мы с таким же успехом можем учить их косить сено и доить коров.
   — Они и в футбол не могут играть тоже, — сокрушался тренер Боб. — Они не хотят блокировать друг друга.
   — Они не могут даже бегать, — говорил отец.
   — Они не могут никого ударить, — говорил Айова Боб.
   — Еще как могут, — заявил Фрэнк, который всегда встревал в разговор.
   — Они залезли в оранжерею и совершили там акт вандализма. Повредили растения… — сказала мать, которая читала об этом инциденте в школьной газете, которую отец называл безграмотной.
   — Один из них показал мне свою штучку, — сообщила Фрэнни, которая всегда что-нибудь вставляла некстати.
   — Где? — спросил отец.
   — За хоккейным полем, — ответила Фрэнни.
   — А что ты вообще делала за хоккейным полем? — недовольно, как всегда, поинтересовался Фрэнк.
   — Хоккейное поле в полной непригодности, — сказал тренер Боб. — За ним никто не ухаживает с тех пор, как уволился этот человек, не помню как его звали.
   — Он не уволился, он умер, — сказал отец. Теперь, когда Айова Боб состарился, отец часто раздражался, беседуя со своим отцом.
   В 1950 году Фрэнку было десять, Фрэнни — девять, мне — восемь, а Лилли — четыре; Эгг только что родился и по невинности своей не разделял нашего ужаса при мысли о том, что в один прекрасный день нам придется пойти в эту проклятущую школу. Отец считал, что к тому времени, когда Фрэнни настанет пора пойти в школу, туда будут принимать и девочек.
   — Не из каких-то там прогрессивных помышлений, — заявлял он, — а просто, чтобы избежать банкротства.
   Он, конечно, оказался прав. К 1952 году академические стандарты школы Дейри были под вопросом; народу поступало все меньше, а с качеством поступающих дело обстояло и того хуже. Чем меньше учеников поступало в школу Дейри, тем выше становилась плата за обучение, что также лишало школу учеников, и в результате учительский штат приходилось сокращать, а некоторые преподаватели — с принципами и каким-либо независимым доходом — сами подавали в отставку.
   В 1953 году школьная футбольная команда подошла к концу сезона со счетом 1:9; тренер Боб считал, что школа ждет не дождется, когда он уйдет в отставку, чтобы навсегда покончить с футболом; это было слишком накладно, а бывшим питомцам, которые прежде финансово поддерживали футбол, да и всю физкультурную программу школы Дейри, стало стыдно приходить и смотреть на их игру.
   — Все это из-за чертовой школьной формы, — заявил Айова Боб, отец закатил глаза и постарался с терпением отнестись к надвигающейся старости Боба.
   Отец знал старость по Эрлу. Но, честно говоря, тренер Боб по поводу формы был не совсем не прав.
   Цвета школы Дейри были взяты от ныне вымершей породы коров, подразумевались темно-шоколадный цвет и ярко-серебряный. Но с годами, с увеличением производства синтетических тканей, это насыщенное какао с серебром стало тусклым и мрачным.
   — Цвет глины с облаками, — говорил мой отец.
   Учащиеся школы Дейри, которые играли с нами, ребятами, когда не показывали Фрэнни свои штучки, проинформировали нас, как еще называют цвета, которые были символами школы. Старший ученик по имени Де Мео, Ральф Де Мео, одна из немногих звезд Айовы Боба и звезда весенних и зимних спринтерских забегов у отца, объяснил Фрэнку, Фрэнни и мне, что в действительности эти цвета значат.
   — Серый цвет все равно что цвет лица покойника, — сказал Де Мео.
   Мне было десять, и я его боялся; Фрэнни было одиннадцать, но она вела себя так, как будто была старше его; Фрэнку было двенадцать, и он боялся всех.
   — Серый цвет все равно что цвет лица покойника, — медленно повторил Де Мео для меня. — А коричневый, коровье-коричневый, как цвет испражнений, — сказал он. — Испражнения — это значит говно, Фрэнк.
   — Я знаю, — сказал Фрэнк.
   — Покажи мне это опять, — сказала Фрэнни Де Мео; она имела в виду его штучку.
   Таким образом, смерть и дерьмо были цветами умирающей школы Дейри. Правление школы, пытаясь преодолеть это проклятие, а заодно и другие, тянущиеся от коровьей истории и не слишком изящной старины Нью-Гэмпшира, и решило начать принимать женщин в число учащихся.
   — Это, по крайней мере, поднимет требования.
   — Для футбола это будет конец, — сказал старый тренер Боб.
   — Девочки играют в футбол лучше, чем большинство твоих парней, — сказал отец.
   — Я это и имел в виду, — подтвердил Айова Боб.
   — Ральф Де Мео играет очень хорошо, — заметила Фрэнни.
   — Играет с чем очень хорошо? — спросил я, и Фрэнни пнула меня под столом.
   Фрэнк сидел мрачный, он был больше любого из нас, он сидел в опасной близости от Фрэнни и как раз напротив меня.
   — У Де Мео, по крайней мере, есть скорость, — сказал отец.
   — Де Мео, по крайней мере, умеет бить, — сказал тренер Боб.
   — Это уж будь уверен, — сказал Фрэнк.
   Фрэнку несколько раз доставалось от Де Мео.
   Именно Фрэнни как-то защитила меня от Ральфа. Однажды мы наблюдали, как они красили линии на футбольном поле, — вдвоем с Фрэнни мы прятались от Фрэнка (мы часто прятались от Фрэнка). Де Мео подошел и толкнул меня к бортику. На нем была его футбольная форма: дерьмо-и-смерть номер 19 (его возраст). Он снял шлем, выплюнул загубник на гаревую дорожку и блеснул Фрэнни своими зубами.
   — Вали отсюда, — сказал он мне. — Мне надо круто побазарить с твоей сестрой.
   — Не надо его толкать, — заметила Фрэнни.
   — Ей только двенадцать, — сказал я.
   — Вали, — сказал Де Мео.
   — Не надо его толкать, — сказала Фрэнни Де Мео, — ему всего одиннадцать.
   — Я хотел тебе сказать, что очень жалко, — сказал ей Де Мео. — Когда ты сюда поступишь, меня уже здесь не будет. Я уже окончу школу.
   — Что ты хочешь этим сказать? — спросила Фрэнни.
   — Они собираются принимать сюда девчонок, — ответил Де Мео.
   — Знаю, — сказала Фрэнни. — Ну и что с того?
   — Просто жаль, вот и все, — сказал он ей. — Меня здесь не будет, когда ты наконец достаточно подрастешь.
   Фрэнни пожала плечами; это было мамино пожатие плечами: независимое и симпатичное. Я поднял с гаревой дорожки загубник Де Мео — скользкий и облепленный песком — и запустил в него.
   — А не запихать ли тебе его обратно в рот? — спросил я его.
   Я мог быстро бегать, но не думал, что сумею бежать быстрее Де Мео.
   — Вали, — сказал он.
   Он швырнул загубник мне в голову, но я увернулся. Тот куда-то улетел.
   — А что это ты не играешь? — спросила его Фрэнни.
   За серым деревянным забором, который окружал «стадион» школы Дейри, начиналось футбольное поле, и оттуда доносился стук наплечников и шлемов.
   — У меня в паху травма, — сказал Де Мео Фрэнни. — Хочешь посмотреть?
   — Надеюсь, у тебя это отвалится, — сказал я.
   — Я ведь могу тебя и поймать, Джонни, — сказал он, продолжая глядеть на Фрэнни.
   Никто не называл меня Джонни.
   — С твоей травмой тебе меня не поймать, — сказал я.
   Я оказался не прав; он нагнал меня на сорокафутовой отметке и ткнул лицом в свежую краску. Он как раз встал коленями мне на спину, когда я услышал, как он резко выдохнул; он свалился с меня и лежал на боку на гаревой дорожке.
   — Господи, — сказал он тихим слабым голосом. Фрэнни ухватилась за жестяную чашечку в его бандаже и резко ее крутанула вокруг его интимных органов, как мы это тогда называли. После этого мы оба смогли убежать.
   — Откуда ты знала? — спросил я ее. — Про эту штуку у него в бандаже? Я хочу сказать, про чашечку?
   — Он мне как-то показывал, — мрачно сказала она.
   Мы тихо лежали в сосновых иголках глубоко в лесу, который простирался за спортивным полем; мы слышали свистки тренера Боба и столкновения игроков, но мы были укрыты от них от всех.
   Фрэнни никогда не возмущалась, когда Де Мео колотил Фрэнка, и я спросил, почему она вмешалась, когда Ральф попытался намять мне бока.
   — Ты не Фрэнк, — свирепо сказала она.
   Она намочила юбку в мокрой траве на краю леса и вытерла с моего лица известь, она задрала край юбки так, что был виден ее голый живот. К животу у нее прилипли сосновые иголки, и я их стряхнул.
   — Спасибо, — сказала она, собираясь стереть с моего лица всю известку до последней капли; она подтянула юбку еще выше, плюнула на нее и продолжила тереть. Мое лицо начало саднить.
   — Почему мы друг друга любим больше, чем Фрэнка? — спросил я ее.
   — Просто любим, — сказала она, — и будем любить. А Фрэнк зануда, — сказала она.
   — Но он наш брат, — заметил я.
   — Ну и что? Ты тоже мой брат, — сказала она. — Я тебя люблю не поэтому.
   — А почему? — поинтересовался я.
   — Так просто, — сказала она.
   Какое-то время мы в лесу боролись, пока Фрэнни не попало что-то в глаз. Я помог ей вынуть соринку. Фрэнни была потной и пахла как чистая грязь. У нее были очень высокие груди, казалось, слишком широко расставленные на грудной клетке. Но Фрэнни была сильной. Обычно она легко могла со мной справиться, если только я не оказывался полностью сверху; тогда она начинала щекотать меня так, что, если бы я с нее не слезал, я мог бы описаться. А когда она оказывалась на мне, то сдвинуть ее уже не было никакой возможности.
   — Когда-нибудь я смогу победить тебя, — сказал я ей.
   — Ну и что? — ответила она. — К тому времени ты этого уже и не захочешь.
   Толстый футболист по имени Пойндекстер вошел в лес, чтобы облегчиться. Заметив его, мы спрятались в папоротниках. Уже годами футбольные игроки гадили в этом лесу, прямо у футбольного поля — кажется, толстяки особенно. До гимназии бежать было далеко, а тренер Боб начинал отчитывать их за то, что они не опорожнили свои животы перед занятиями. Почему-то толстяки никак не могут опорожнить свои животы до конца, думали мы.
   — Это Пойндекстер, — прошептал я.
   — Конечно он, — ответила Фрэнни. Пойндекстер был очень неуклюжим; он всегда с трудом спускал свои тесные штаны. Однажды ему пришлось при этом снять наколенники и всю нижнюю часть формы, кроме носков. На этот раз он выдержал схватку только со штанами и трусами, которые слишком близко стянули его колени — так, что он еле удержался на ногах. Он поддерживал равновесие, слегка наклонившись вперед, положив руки на шлем (который стоял на земле перед ним). На этот раз он запачкал свои футбольные бутсы, и ему пришлось вытирать не только задницу, но и их. В какой-то момент мы с Фрэнни испугались, что он для этой цели воспользуется папоротником, но Пойндекстер всегда спешил, вечно был запыхавшимся, и он, как мог, проделал эту работу с помощью пригоршни кленовых листьев, которые прихватил по дороге и принес с собой в лес. Мы услышали свисток тренера Боба, Пойндекстер тоже его услышал.
   Когда он побежал обратно на поле, мы с Фрэнни начали хлопать. Как только Пойндекстер останавливался и прислушивался, мы прекращали хлопать, и бедный толстяк стоял в лесу и удивлялся, что за аплодисменты почудились ему на этот раз; немного постояв, он снова побежал играть дальше, а играл он так плохо — и всегда это сопровождалось какими-нибудь унижениями.
   Затем мы с Фрэнни пошли по тропинке, по которой игроки обычно возвращались с футбольного поля. Это была узкая тропинка, вся в отметинах их бутс. Мы слегка беспокоились о том, где сейчас Де Мео, но я подошел к краю футбольного поля и «постоял на стреме», пока Фрэнни стянула трусики и присела на тропинке; потом она постояла на стреме для меня. Мы оба прикрыли наши неприглядные следы небольшими кучками листьев. Затем мы вернулись в папоротники, чтобы подождать, пока закончится тренировка, но там, в папоротниках, уже была Лилли.
   — Иди домой, — сказала ей Фрэнни.
   Лилли было семь лет. Как правило, она была слишком маленькой для меня и Фрэнни, но дома мы с ней обращались хорошо; друзей у нее не было, и она, похоже, была очарована Фрэнком, который любил с ней нянчиться.
   — Незачем мне идти домой, — заявила Лилли.
   — Лучше иди, — сказала Фрэнни.
   — А почему у тебя такое красное лицо? — спросила меня Лилли.
   — Де Мео налил на него яду, — сказала Фрэнни, — и он ищет, кому бы еще натереть.
   — Если я пойду домой, то он меня увидит, — серьезно сказала Лилли.
   — Если пойдешь прямо сейчас, то не увидит, — сказал я.
   — Мы посмотрим для тебя, — сказала Фрэнни и высунулась из папоротников. — Все чисто, — прошептала она.
   Лилли убежала домой.
   — У меня действительно красное лицо? — спросил я у Фрэнни.
   Она подтащила мое лицо поближе к своему и лизнула меня раз по щеке, раз по лбу, раз по носу, раз по губам.
   — Я больше ничего не чувствую, — сказала она. — Я все стерла.
   Мы вместе залегли в папоротниках, это было не скучно, но пришлось подождать, пока закончится урок и первый футболист появится на тропинке. Первый проскочил, и второй проскочил, а вляпался третий — хафбек 5 из Бостона, который учился в школе Дейри дополнительный год после своего выпуска — главным образом, чтобы чуть повзрослеть, прежде чем он сможет играть в футбол в команде колледжа. Он поскользнулся, но сохранил равновесие, затем увидел этот ужас на своих бутсах.
   — Пойндекстер! — завопил он.
   Пойндекстер — бегуном он был плохим — трусил в самом конце цепочки игроков, бегущих в душ.
   — Пойндекстер! — заорал нападающий из Бостона. — Твое дерьмо, Пойндекстер!
   — Что я такого сделал? — спросил Пойндекстер, вечно задыхающийся, толстый («генетически толстый», скажет потом Фрэнни, когда узнает, что такое гены).
   — Это ты наделал там, на тропинке, засранец? — спросил Пойндекстера нападающий из Бостона.
   — Это не я, — запротестовал Пойндекстер.
   — Ну-ка очищай мои бутсы, гаденыш, — велел нападающий.
   В такой школе, как Дейри, лайменами всегда становились слабаки помладше и потолще, зачастую приносимые в жертву ради нескольких хороших спортсменов, — тренер Боб доверял вести мяч хорошим.
   Несколько крепких игроков Айовы Боба окружили Пойндекстера на дорожке.
   — Девчонок здесь пока что нет, Пойндекстер, — сказал нападающий из Бостона, — так что вытирать дерьмо с моих ботинок, кроме тебя, некому.
   Пойндекстер сделал то, что ему сказали, — по крайней мере эта работа была для него знакома.
   Мы с Фрэнни пошли домой, мимо символических коров в полуобвалившемся школьном сарае, мимо заднего крыльца дома тренера Боба, где для вытирания ног на ступеньке была прибита решетка от «Индианы» 1937 года выпуска. Мотоциклетная решетка — это все, что снаружи напоминало об Эрле.
   — Когда наступит время нам идти в школу Дейри, — сказал я Фрэнни, — надеюсь, мы будем жить где-нибудь в другом месте.
   — Я-то не буду никому вытирать дерьмо с башмаков, — сказала Фрэнни. — Ни в коем случае.
   Тренер Боб, который ужинал с нами, стенал над своей ужасной командой.
   — Вот клянусь вам, это последний год, — говорил старик, но он это говорил всегда. — Сегодня Пойндекстер во время тренировки взял и навалил прямо на тропинку.
   — Я видела Фрэнни и Джона без одежды, — сообщила Лилли.
   — Не видела, — сказала Фрэнни.
   — На тропинке, — настаивала Лилли.
   — И что они делали? — спросила мать.
   — То, что сказал дед Боб, — объявила всем Лилли.
   Фрэнк с возмущением фыркнул, а отец изгнал нас с Фрэнни в наши комнаты.
   — Видел? — прошептала уже наверху мне Фрэнни. — Только нас с тобой. Ни Лилли. Ни Фрэнка.
   — Ни Эгга, — добавил я.
   — Дурачок, Эгг еще никто, — сказала Фрэнни. — Эгг еще не человек.
   Эггу было только три года.
   — Теперь эти двое ходят за нами следом, — сказала Фрэнни. — Лилли и Фрэнк.
   — Не забывай еще Де Мео, — сказал я.
   — Что мне его помнить, — сказала Фрэнни. — У меня будет куча таких Де Мео, когда я вырасту.
   Эта мысль встревожила меня, и я замолчал.
   — Не беспокойся, — прошептала Фрэнни, но я ничего не ответил.
   Она прокралась по холлу в мою комнату и забралась в мою кровать. Мы оставили дверь открытой, чтобы можно было подслушать, о чем говорят за обеденным столом.
   — Она для моих детей не подходит, эта школа, — сказал отец. — Точно говорю.