– Я аккуратно…
   Даже Стефка вмешалась:
   – Ты что, Федор, ополоумел?!
   Решили в «скорую помощь» сходить, случай ведь с медициной связан. Полотенцем горшок обмотали, позор спрятать. Повел Федя за руку, как слепца, мое дело – ноги переставлять. Зубы сцепил, молчу, как памятник. А Федя долдонит без стопора:
   – Не торопись горшок снимать, тебе к лицу. Помнишь «Железную маску»? Учти, женщины имеют крупный интерес к маскам, липнут на тайну. Горшок тебя красит лучше всякой медали…
   Всю дорогу в таком духе измывается.
   Говорю:
   – От Долинского научился, вижу.
   А ему неймется:
   – Сквозь железо видишь?! Я и говорю: не снимай. Скажи спасибо, что ручка снаружи. Есть за что держаться, когда ноги не держат…
   В «скорой» та же петрушка началась. Раскрутили полотенце, снова – хаханьки да смехуечки. В журнал записывают: где и от чего пострадал. Федя разъяснил: спортом занимаемся. Прыгаем с большой высоты. А горшок – это техника безопасности требует. Только размер плохо подобрали, малый размер.
   Стали врачи крутить-вертеть, пыхтят, мазями пробуют. Федя им советует: а если уши подрезать?
   Медики решили: нет, к медицине это происшествие не относится. Тут нужен специалист другой квалификации: слесарь или жестянщик. Так прямо и сказали. Сами признались, что не специалисты. Чему их учат за народные деньги?! «Помощь» называется…
   Вернул меня Федя домой. Нашел в сарае ножовку, но пилить не стал: ночью по железу скрести – соседи всполошатся, прибегут. Так до утра и просидел, горшком запечатанный.
   А когда освободил меня Федя, от радости сердце размякло. Будто впервой белый свет узнал, и Федину морду, зевало до ушей, и стены родные, и свою стерву рыжую… И, верьте слову, слезы в горле душили и капали, хотя их никто не видел.
   Принес Федя срочно две «Московские» за мое спасение. Весь выходной из дома не отлучались, душевные раны лечили. Даже Стефка слова не сказала.
   Назавтра пошел в «скорую» – бюллетень требовать. Только врачиха уперлась: не дам. Может, говорит, ты по пьяни не тем местом в горшок сел, а сейчас бюллетень просишь. Травма у тебя не производственная, не бытовая, а довольно странная. Больше, говорит, в горшок не ныряй. Опасный спорт. Головой рискуешь.
   И не дала, зараза.

Выборы

   Смотри, у муравьев нет начальства,
   а каждый знает, что делать, – это как?
   Выходит, мы еще до муравьев не доросли…
Василий Бойчук

   Я так думаю: если человек может, а не пьет – он дурак. Это точно, из собственной биографии знаю.
   Говорят, от пьянки фулиганы и разные ЧП, но тут еще большой вопрос. Водка для всех сорок градусов имеет, но один выпьет – веселый, песни играет, другой – скандалит. В чем загвоздка? А в том, что она, родимая, человека раскрывает, какой ты есть, без прикрас и без придуривания. Так что от водки, если подумать, одна польза круглым счетом. И государству, конечно, прибыль немалая. Другое дело, если организм не принимает. Здесь ничего не попишешь. Судьба такая досталась, носи ее, как горб. А кто водку просто не уважает, то у меня для него слов лишних нет.
   Вот про тот случай, как я пить бросил.
   Ехал однажды с калымом. Пять кубиков досок вез. Половая сороковка. А на душе, как сейчас помню, беспокойство: уж очень все гладко получилось – загрузился быстро, город проехал без заминки и клиент ждал в селе неподалеку.
   Но сердце у меня, надо сказать, как у пса нюх, – на дальнем расстоянии чует. Только вышел на трассу, смотрю – хана! У первой же развилки дневалят два мотоцикла, и их трое, голубчиков, с красными околышами. Пасутся на асфальте. Ждут моей погибели! А я молодой, ни одной отсидки. Вижу – светит мне решетка.
   Что говорить: полные штаны страха. Одному еще можно в лапу дать, а с тремя не столкуешься. И проклял я этот калым, и этих гадов ползучих, и эту жизнь никчемную – ведь сколько ни воруй, все равно не хватает…
   А один уже палку выбрасывает, чтоб я в сторонке встал. Что делать? Притормозил я немного, из кабины высунулся и кричу:
   – Вы здесь прохлаждаетесь, а на семнадцатом километ ре авария, два автобуса – лоб в лоб. Васильев, – кричу (это их начальник), – там ждет вас, велел: кого увижу – сразу прислать!
   Порасспросили они место и покатили, куда их направил. Смотрю, один оглядывается – мой номер запомнить. Но у меня задний борт открыт, и доски так свисают, что номера не видать. Порядок! Вытер я лоб, давлю на газ и молюсь, чтоб мотор не подвел. Слава Богу, в этот раз обошлось.
   А вечером закатился в ресторан и все, что закалымил, подчистую прогулял. Наутро опохмелиться нечем. Вот тогда и дал слово – баста! Не пью! Не пью и – точка!
   Бросил ту автоколонну ко всем чертям, пошел на тихую работу в гараж обслуживания. Никаких тебе хлопот с запчастями, возишь начальников куда надо или книжку читаешь, если спать не хочется, а зарплата идет!
   Выдали мне газик – для начальства помельче. Но порядок должен быть, как для высших, – блестеть все должно. И ГАИ тоже иначе относится. Раньше какой-нибудь лейтенантик в упор тебя не видит, теперь головой кивает, здоровается. Совсем другой коверкот!
 
   Тут как раз праздники подоспели, выборы.
   Все люди как люди: с утрема примут сто грамм, потом и голосовать можно. Отдашь быстренько свой голос и – первым долгом отметиться в буфет. Стоишь в очереди, слова говоришь, а внутри тебя все жилочки подрагивают, чтоб скорее беленькую взять. Оттого на выборах начальный стакан завсегда сладкий.
   Правда, в этом буфете долго не посидишь, неудобно, зато собирается коллектив и можно двигаться дальше. Только мне двигать – некуда. Как чумной потолкался среди людей, послушал треп, а больше что делать? Пригласили знакомые ребята, подсел к столику, не отказался, но в сухое горло ничего не лезет, сидишь будто контуженный, компанию портишь. Ушел я.
   Дома книжку взял, про шпионов. Люблю про шпионов. Это не то что колхоз или любовь: там разговоров много, а какой толк, сами знаем, не маленькие. То ли дело – шпион, с ним как ни крути, он в дамки пройдет.
   Только, значит, освоился с книжкой, смотрю, наш дежурный подкатил. Вызывают в гараж. Я, конечно, на дыбы:
   – Почему меня? – кричу. – Сегодня, – кричу, – всенародный праздник, у трудящихся настроение есть, а меня каждый раз запрягают! Почему такое?
   – А кто ж тебе виноват, – отвечают, – ты человек неполноценный – в хорошем смысле. Начальству известно, сегодня только ты не выпимши. А ехать, братец, надо.
   Сам завгар, в доску свой парень, взял меня ласково за пуговицу, отвел в сторонку, перегаром дышит и говорит:
   – Надо, Федя, надо…
   – Я не Федя, я – Василий.
   – Все равно надо, Василий. У них неприятность крупная Позарез надо ехать. В Грушевке, помнишь, где церковь закрыли, все село бастует, не хотят голосовать, охламоны. Езжай за представителем, он разберется.
   – Пал Петрович, заправщика нет, бензина, – говорю, – не хватит.
   – Езжай, Федя, езжай с богом…
 
   Что делать? Поехал. Повез представителя.
   У нас райкомовские все – гладкие, розовые, а этот – ни кожи ни рожи. Хоть молодой, а спина согнута, и глаза, заметьте, желтые. Не люблю, когда глаза желтые. Не к добру, говорят.
   Час едем, молчим. Я свое думаю: вот стараешься как лучше, а выходит наоборот. Черт меня попутал оставить водку. Да что там водку! – хоть бы паршивого пива стакан принял, и то не поехал. Тащи меня на экспертизу, там видно – могу я за баранку сесть или нет. Я из-за вас, сказал бы, не желаю прав лишаться.
   А эти артисты тоже сообразили – не голосовать. Вот уж действительно дурни. Голосуй, не голосуй – что изменится? Свет станет другим? Чего добьются, блаженные? Того же, что и я. Ишачить будут больше…
   Думаю я так потихоньку, вдруг представитель больной вопрос трогает – бензином интересуется. Я ему, конечно, про заправщика, про то, что праздник сегодня. Посмотрел он на меня сбоку и вслух сообщает – мол, его это все не касается. Ему, главное, в Грушевку срочно добраться.
   – А если, – говорит, – поедем степью, напрямки? Быстрее будет?
   Я отвечаю в том смысле, что иногда у нас, шоферов, чем ближе, тем дольше. А он мне на это голосом: чтоб не рассуждал, а делал, как велят. Что ж, думаю, не рассуждать – это мы умеем. Этому обучены.
   Съехал я, значит, аккуратно с дороги и попер ковыли приминать. А степь там, к слову сказать, ровная, как стол. Ехать – одно удовольствие: ни тебе инспекторов, ни велосипедов, ни встречных лихачей. А как ветер задует, ковыль волнами колышется, смотреть отрадно, прямо кино.
   Едем дальше. Вдруг чувствую – машина тяжелее пошла. Что за чертовщина, думаю, неужели скат спустил? Этого еще не хватало… Остановился, постучал по скатам – целые. Смотрю, мать его так! – стоим на песке. Мне, конечно, надо бы с ходу проскочить опасное место, знаю, на плешинах песок открывается, да задним умом крепок.
   Начал трогаться на малых оборотах – пробуксовывает. Попробовал назад – колеса как в воду уходят. Еще раз переключил, дал газу и – амба! – сидим на заднем мосту.
   А тут желтоглазик спрашивает, зачем было переключать?
   – Ты что, – говорит, – специально, что ли? Ведь знаешь, я спешу.
   Посмотрел я на него, ничего не сказал. Известное дело: начальству возражать – все равно, что против ветра ссать.
   Взял лопатку, колеса откопал со всех сторон. Травы насек, подложил. Сухой земли сверху насыпал. Газую, а она буксует. Я уже и комбинезон под колеса бросил – не помогает. Инструктор нервничает, старый бурьян собирает, сам в будяках. На часы посматривает, матюкается на законном основании.
   Устал я как последняя собака, толку никакого. К счастью, нашел в загашнике пару дощечек, приладил их к педали газа, машину поставил на скорость. Начали мы с инструктором сзади ее толкать, в раскачку. Глаза пот заливает, а мы толкаем. Чую, вот-вот пуп развяжется, но упираюсь.
   Наконец выскочила машина из ямы. Смотрю – глазам не верю. Покатилась она по твердой земле, дальше – больше, и пошла, милая, по степи. Мы с инструктором на песке сидим. А степь, я говорил, ни бугорка, ни колдобины, будто утюгом проглажена. Значит, машина шпарит собственным ходом, я – за ней, сколько могу, инструктор – за мной.
   Слышу за спиной его голос:
   – Стой! Стой!
   И матом, разумеется.
   Я бегу, не пойму, кому он велит стоять? Мне ж, наоборот, шибче бежать надо. А ежели машине кричит, так ведь она, бедная, его языка не понимает. Видать, это он с перепугу. Бывает такое…
   Одно плохо: трава выше пояса, не разгонишься. Зато машина наяривает, в ус не дует. Вот, думаю, будет потеха, если она настроится на пару километров…
   А инструктор вовсе в уме тронулся:
   – Расстреляю! – вопит.
   Но меня на понт не возьмешь, да и времена прошли, чтоб сразу к стенке. Было б за что, а то – выборы. Может, для него эти бумажки что-то значат, а по мне, с ними и без них – один хрен. Да и с каких пор мы выбираем? У нас – назначают.
   А голос в спину толкает: «Расстреляю!»
   Замечаю, вроде я резвей побег, догонять начал. Откуда силы берутся – не пойму. Вот уже совсем близко, метров шесть-семь, – только тут она возьми и остановись: мотор заглох. Осмотрел я машину, все ли на месте, скорость, на всякий случай, выключил. Поджидаю инструктора.
   Он язык вывалил, еле ноги волочит, но спешит. Отдышался, командует:
   – Поехали! Там разберемся…
   Смотрю на него и думаю: может, он с детства такой недоумок, – машина-то стоит, поскольку бензин кончился… Не хотелось его огорчать, но сказать надо. Я ведь упреждал, что заправщика нет, праздник сегодня…
   Слушает он и белым становится. Только глаза желтые. Чувствую, не повезло ему в этот день. Побрызгал он слюной и выдохся. Пыхти не пыхти, а двигаться надо. Машину закрыл, и потопали мы пешедралом.
   В Грушевку добрались затемно.
   Я ждал: вот сейчас начнется разнос, завертится балаган. Но нежданно-негаданно все обошлось в лучшем виде, даже не царапнуло. В общей суматохе про меня забыли.
   Эти пентюхи, что выборами ведают, без нас сообразили: сложили бумажки и сами в красный ящик побросали. Считай, что выборы прошли на высоте. Девяносто девять с мелочью.
   Вот и вся петрушка.
   А я, когда с представителем до Грушевки топал, чего только не передумал! Между прочим, снял с себя зарок. Нет, решил, лучше пить, как все порядочные люди. А то беды не оберешься. Затаскают.

Батя

   Батя был говорливый, не по сезону. Война уже на носу, а он живет без оглядки, как на льдине.
Саша Долинский

   Брось мозги пудрить: культ личности, жертвы… Знаешь, как говорили: кому война, а кому мать родна. С культом та же картина получается. Батя мой, уже старый был, нальет, бывало, полстопки, больше не мог, и скажет:
   – За Сталина!..
   Вот и выходит, на этот колючий вопрос нет общего согласия – каждый свое понимание в кармане держит.
   Так испокон: чужая боль – она чужая. В тепле по холоду не плачут. У моего бати, к примеру, тоже была биография с подмоченным боком, а он долдонит в одну струю: «За Сталина!» – и прочие слова по этому поводу.
   Мы до войны в Вапнярке жили, узловая станция, может, слыхали. Неплохо жили, как понимаю. Батя в начальниках тогда ходил, ГОРПО заведовал, как выдвиженец, что-то с продуктами связано. Дома – от меда до селедки – всё в наличии. У матери в шкафу шуба котиковая висела, мех гладкий, искристый. Я у той шубы пуговицы срезал, обменял на рогатку, за что потом собственной задницей поплатился.
   Шахматы железные помню, фигурки – как солдаты в старину, с мечами, в кольчугах. У соседей на стене радио – тарелка черная, у нас – приемник, по тем временам редкость. Батя вечерами шторку задернет и ухом к приемнику жмется.
   Но часто, как стемнеет на дворе, клал он в портфель поллитровку, огурцы соленые в газету паковал, первая у него закуска, и шел в контору. Там четверо их собиралось, местные тузы. Каждый с широким портфелем приходил. До ранних петухов в преферанс трудились. Интеллигентная игра, между прочим, ума требует и терпения.
   Начальнички в ту пору долго на одном месте не держались. Кресло нагреть не успел, уже в другое перекинули, по лозунгу: «Кадры решают всё!». Но от перемены работы личная дружба у них не линяла. Из года в год вместе пульку раскручивали. И хоть карты – дело азартное, но не было случая, чтоб приятели держали зуб друг на друга.
   Должен признать, что папаня у меня был языкатый, шалый по натуре. Даже удивительно, как он чистки партийные миновал, не обжегся. Никакие платформы и кампании его не загребли, – слепое счастье вело. Самые острые времена проскочил, а когда затишье настало, весной сорок первого, на пустяке споткнулся. Лопнула удача, как скат на полном ходу.
 
   В одну из суббот вечером играли, как всегда, по копейке, пустые бутылки в сторону откладывали. Только вчетвером, чужих ушей не было. И то ли карта не пошла, нервы взбузыкались, может, закусили слабовато, градус им языки развязал: завели разговор о близкой войне.
   Это потом в газетах писали, мол, немец из-за угла напал, оттого мы и драпали. Звон и треп! Той весной через Вапнярку по ночам военные эшелоны гремели, «зеленая улица» в сторону границы. Люди-то не слепые, соображали, к чему идет.
   Конечно, дружкам лучше бы не трогать эту деликатную тему, за километр обойти. Лучше бы о бабах потрендели, оно безопасней и приятности больше. Но водка, видать, мозги разжижала. Стали военный вопрос мусолить. Про договор вспомнили, грош ему цена, про то, как нас финны уделали…
   Батя с пол-оборота завелся, говорит:
   – Если воевать придется, за Ольгу воевать буду, за Сашку моего – пойду, а за него, – пальцем на портрет усатого показал, – за него свою голову сложить отказываюсь, не просите…
   Допили дружки остаток, бутылки в портфели спрятали, окурки в поддувало, и разошлись по сонным улицам, мирно, без фокусов, каждый, как положено, к своей законной.
   В выходной, понятно, никто в контору не заглядывал, и какие разговоры говорили – ветром в печку выдуло. Тишь да гладь, воскресная благодать.
   А следующей ночью пришли за папашей.
   Помню, свет повсюду горел, даже в кладовке. Ящики комода вынуты, на полу белье и разная дребедень. У дверей сосед переминался, пуговицы теребил, его понятым поставили. Еще запомнилось: эти, с петлицами, книги листали, искали что-то, сапоги хромовые хряско поскрипывали, будто по наждаку ступали.
   Батя сидел на стуле посередке комнаты. На чужих не смотрел, только на мать. Она перед ним на корточках, шнурки ему завязывала, сам не мог.
   Когда уводили, еще надеялся, тешил себя:
   – Это ошибка, Оля, завтра вернусь…
   А руки уже за спиной держал. Мать, разумеется, в слезы, и я, вслед за ней.
   Судили быстро, без волокиты, по 58-й статье. Дали десять лет без права переписки, «чирик» одним словом. И укатили батю скорым порядком в другой климат.
   А с дружками ничего интересного не приключилось. Место пребывания не сменили, только работу. Кто на повышение, кто по новой отрасли пошел. Чего им жительство менять? У каждого дом с верандой, вишни цветут, у крыльца смородина кустится, – от таких облюбованных радостей кто самовольно уедет?
   Нас не тронули, случались тогда и такие чудеса, – только из дома попросили. Мать мебель распродала, приемник с обыском уплыл, и мы с прочим скарбом в область перебрались, к суду поближе.
   Мать не унималась, прокурору писала, дежурила у тюрьмы, свидание просила. Но ей сказали: не хлопочи, не надо… Ты молодая еще… Квартиру снимали в клоповнике. На общей кухне шесть примусов гудели, окна закоптелые, из цинковой выварки пар под потолок. Мать наставляла: ходи, Саша, бочком, на мозоли никому не наступи…
 
   А в июне – война.
   И пошло: сирены, очереди за солью и мылом, фугаски по крышам, жильцы во дворах щели роют против бомбежек. Фронт, по сводкам, в нашу сторону идет.
   Народ – бежать, особо те, кто из активных. На вокзале людей не счесть. Чемоданное море и крики. Тетки со справками комсостава к коменданту рвутся, а мы… От нас тюрьмой разит, до нас никому дела нет. Остались под немцем.
   Я в школу ходил. Читать с шести лет начал, но тогда, в оккупации, больше наизусть учили, с тетрадками туго, да и чернил не было. А карандаш на веревочке привязывали, чтоб не утерять. Я даже стал по-немецки немного шпрехать.
   Мать при больнице устроилась, кастеляншей. Паек приносила. Врача, еврея, расстреляли, и мы по закону военного времени в его квартиру перебрались – хоть в этом смысле зажили по-людски. Там, помню, книгу нашел с картинками, «Гаргантюа» называлась, про короля, – обжора, каких свет не знал. У меня, бывало, кишки воем воют, а читаю, как толстяк сливочное масло бочками заглатывал…
 
   Потом наши вернулись.
   Но я на другой год школу оставил. Никакая учеба в голову не лезла. Забросил учебники за шкаф. На улице жизнь вольготная, базарная. Сначала по чужим сараям поклевывал. Потом дружками обзавелся. После войны на шпану особенный был урожай… Правда, по мелочам щипали, в трамваях да очередях.
   Мать, бедная, глаза выплакала, как ни билась, в школу меня вернуть не смогла. Но от кодлы все же ей удалось оторвать. Пристроила в ФЗО. Форму дали, столовка там, какая ни есть, лишь бы поесть…
   А в пятьдесят третьем я, уже парень, слышу однажды, звонят к нам. Стоит в коридоре мужичок – доходяга, под нулевку стрижен, в руках кепку ломает. Я подумал – попрошайка, хотел дверь захлопнуть, но смотрю – стриженый заволновался, силится сказать, а горло не пускает. Глаза таращит. И вдруг меня как мороз по телу. Испугался. Поверить боюсь. А губы сами:
   – Батя?..
   Он тоже затрясся.
   – Сашка?..
   А у самого щеки мокрые…
   Он по справочному нас нашел. Долинских в городе немного. Потом признался: из всех страхов самый тяжкий – когда у порога ждал, не мог звонок тронуть, боялся, что у матери кто другой есть… Но увидел в комнате на стенках свои фотографии, все понял. Когда вернулся, ему сорок семь лет минуло, а выглядел хилым стариком.
   Мать старалась подкормить, чтоб окреп: самое вкусное, жирное – для него. Надеялась, может, хоть немного пойдет на поправку. Но батя не изменился, таким и оставался: впалые щеки, глубокие морщины, будто порезы, вдоль лица, а ноги вообще без мяса – им впору носить наколку: «Мы устали»…
   Я в то время к чтению пристрастился, запоем читал.
   Батя не одобрял. Порой даже злость наружу плескала, особо на подпитии. Выкатит два глаза, как восемь, пальцем грозит:
   – Книги все надо сжечь! – поучал. – Лучше зимой жечь… греться можно.
   Мать отмахивалась на его слова. Наоборот наставляла:
   – Не слушай, Саня. Книжки читай, понимать будешь.
   О прошлом батя не любил вспоминать.
   – Двенадцать лет, три месяца и восемь дней. На кромке… ноги в яму свисали… О чем говорить?.. Главное – что вы ждали…
   Правда, иной раз, случалось, откровенничал:
   – Одно могу сказать, дурак был. Законченный. Вот пример: что такое МОПР знал назубок, КИМ или там ВЦСПС – ночью разбуди – скажу. Конечно, знал ГОРПО. А про гестапо – не слышал, не встречалось. На допросе сказали подписать. А я мокрый, морда разбита, подняли с пола, ну я и расписался. Там все подпишешь. Потом в камере грамотные люди объяснили…
   Бывало даже, смеха ради, по собственному почину рассказывал какой-нибудь лагерный случай:
   – На работу нас не погнали, мороз за пятьдесят. Один очкарик, не наборзел еще, новичок, значит, выскочил из барака похезать. Не рассчитал, дурашка, даже плевок на лету замерзает. Вернулся враскорячку, мотня спущена, вопит истошно. А у него из зада ледяной кол торчит. Так и прозвали – «Дермокол». Привык он к своей кликухе. Когда обращался к начальству, докладывал: «Заключенный Дермокол, номер такой, статья такая…»
   Мы с мамой этим байкам не слишком верили. Батя подмечал наши сомнения, не обижался:
   – Ладно… Я и сам не верю. Про то в газетах не печатают… значит, не было…
   Но плохое настроение у него долго не держалось, отходчив стал, как малолетка. И вообще молчун, смирный, новым зубам радовался. Любил на солнышке посидеть, пустой мундштук сосал, – курить ему врачи запретили.
   Тут как раз о реабилитации шумок пошел. Мать тоже всполошилась, чтоб судимость сняли.
   – Иди, – говорит, – авось пенсию дадут как пострадавшему при режиме.
   Уломала.
   Подняли в органах его бумаги, говорят: нет, братец, правильно тебя засудили.
   – Может, меру наказания превысили – это вопрос другой. Тут изменить уже нельзя, обратный ход не включишь. Но засудили, в принципе, верно. Заслужил: в канун войны о высшем руководстве выражаться надо было аккуратнее. Так что извиняться не будем. Гуляй дальше.
   Батя таким ответом остался доволен. Не зря, выходит, от звонка до звонка на северах загибался, по заслугам. И сердце грызть не надо, если не ошибка. Закон нарушил – плати.
   Одно огорчало: не хотели сказать, кто на него донес. Это, мол, тебя не касается. Служебная тайна. Засекречено. Мура, конечно. Какая тайна, цап-царапычи? Хвастунишки! Микрофонов в стенках тогда еще не держали, техника не доросла. Ясно, один из дружков настучал. А кто именно – штатный сексот или самоучка, что за разница? – хрен редьки не слаще.
   Только, батя никого слушать не хотел. Запало ему дружков проведать, посмотреть, у кого из них моргалки забегают. Хотя мало верилось, что дружки на старом месте ошиваются. Не такие рюхи – в Вапнярке вековать, в гору должны были пойти. Но начинать от печки надо, с тех краев, где их знали. Может, родичи остались или знакомые, наведут на след.
   И нашел! Правда, долго искал. По домам расспрашивал, к прохожим, что постарше, приставал. Никто про этих деятелей не помнил, плечами пожимали, будто сроду не было таких личностей в городе.
   Да и город изменился, все вокруг чужое, ни одного похожего лица, ни деревьев прежних, ни домов, даже улицы стали иные, с тротуарами.
   Батя вовсе надежду потерял. Но вдруг встретил в буфете бывшего военкома. Дряхлый старикан, в кителе, но ходит еще на своих, и память трезвая. Обрадовались, конечно. За пивом тот и рассказал о дружках. Про двух точно известно – похоронки прибыли. А третий, были слухи, в окружение попал, где-то к братской могиле приписан без имени. Вечная слава и так далее…
   Как в той песне: темная ночь, только пули свистят…
   С тех пор батя себе тост придумал. Нальет полпорции[21] и скажет:
   – За Сталина! Он мне, ирод поганый, лагерем жизнь продлил. На фронте чаще убивали, чем в лагере… Ладно… Поехали…

Армянский коньяк Шевцова

   Мы никогда не достигнем Будущего.
   Как только в него вступим, оно
   сразу становится Настоящим.
Вася Бойчук

1

   Поехал я в Горький машину получать, неделю тому. Не для себя, у меня новая, для Вани Шевцова. Его за машиной посылать – риск большой. Я характер Шевцова насквозь знаю. Вместе в армии служили, он у нас во взводе телефонистом числился. Сколько лет прошло, а помню, будто вчера.
   Были мы все салажата, кругом зеленые, особенно кто из деревни. Гонор, конечно, имелся, мол, не хуже прочих, но сноровки ни на грош: ни на турнике, ни в драке, ни в самоволку сбегать. А по второму году, глядишь, не узнать – обкатала служба, один другого ловчее. Культуры городской набрались, девкам письма шлем, в парке на танцах отираемся.
   Только Ваня Шевцов до самого дембеля остался полоротым. Офицерам выпала морока с ним: ничему научить не могли. Карабин на плече как лопату держал. На стрельбище, понятно, ни одного попадания, все в землю. И – слава Богу! У такого всегда – мишень далеко, а сосед – близко.
   Когда из автомата стреляли, у Шевцова, конечно, заклинило. Повернул он дуло к лейтенанту, на курок давит и спрашивает:
   – Чё это оно?
   Лейтенант – с ходу белый, ладошку выпятил, шепчет нежно:
   – Забери… забери к черту…
   Шевцов в нашу сторону направил, курок дергает. Мы разом на траве распластались, носы в грунт ввинчиваем, кто-то про мать пищит. Добро, лейтенант очухался, заорал:
   – Ложись, Шевцов!.. Ложись, холера!..
   Ваня ноги по земле раскидал. А мы головы подняли, когда он без автомата остался.
   Ростом он с добрую жердину, но в строю был замыкающим, рядом с недомерками, поскольку ходить, как положено, не умел. Не получалась у него эта наука.
   По территории разгуливал вразвалочку, не спеша. А в строю вышагивал как заводной: какой ногой ступает – той рукой машет, будто рука к ноге пришита. И ложка из голенища торчит. Когда он на плацу, считай, маршировки нет, вся рота корчится со смеха.
   Послали его уборную чистить. Думали, такая работа большого опыта не требует. Но Шевцов доказал, что и начальство ошибается.
   В сортире под ним доска хрястнула. Он глазом моргнуть не успел – очутился на три метра ниже настила. Еще счастье, что сооружение новое, только до пояса утоп. Осмотрелся по сторонам – ни души. Ни поговорить, ни посоветоваться. Стоит Ваня в нехорошем положении, голову задрал и тихо думает, как выбраться, пока живой.
   На тот момент старшина заявился – просто зашел, без посторонних мыслей, по личной потребности. И встал старшина, между прочим, не над Ваниной макушкой, а у соседнего очка. Все равно Шевцову это соседство не понравилось. Он так и сказал об этом в полный голос. Может, грубым тоном сказал или обратился не по форме – тем более что звания снизу не разберешь.
   Только старшина сразу перестал брызгать. Пошел по кабинам искать, кто там выражается. А на весь длинный объект – никого. Тишина как на кладбище. Страшновато, даже мухи подозрительно умолкли, Вернулся старшина к своей прежней нужде, только настроился, а рядом голос опять:
   – Здесь я, здесь!
   Старшина с опаской заглянул в провал, а там, внизу, из темноты на него лицо человечье смотрит, зубами улыбается.
   Старшину в госпиталь отправили. Нервное что-то. Говорили, что вообще отливать перестал. Замыкание, видимо.
   А Шевцова вытянули, целого, правда, без кирз, но в портянках. Портянки он хорошо заматывал. Два дня харчи в котелке получал, двойную порцию давали, лишь бы в столовке не появлялся.
   Начальство решило: ответственную работу ему доверять нельзя. Армия урон терпит по комсоставу. Определили дневальным, на постоянно, меньше вреда будет. Нас целый день муштровали, ног не чуем, а Ваня у дверей на табурете дремал.
   Иногда как спросонья оживал, потянется:
   – Эх… у нас сейчас на Десне…
   И опять кемарит, табуретку греет.
   Ночью дежурный офицер заглянет, Шевцов на всю храпящую казарму орет:
   – Взвод, встать! – и докладывает, мол, все в порядке.
   Мы его не били, знали, что не со зла.
   Но главный цирк возникал на политзанятиях. Не любил он эти часы. Сам признавался:
   – Мне легче в нужнике стоять, чем в красном уголке.
   В красном уголке тогдашнее правительство в полном составе висело на стене. Старлей указкой водил по всем портретам, интересовался:
   – Кто это? А это кто?
   Шевцов одного Ворошилова в лицо знал. И еще – что маршал он.
   – А должность какую имеет?
   – Маршал, – отвечает.
   – Пойми, Шевцов: по должности товарищ Ворошилов – Председатель Верховного Совета. Понял?
   – Чего ж тут не понять.
   – Кто же товарищ Ворошилов по должности?
   – Маршал.
   Старлей на Шевцова смотреть не может.
   – Слушай сюда, Шевцов. Маршал – это воинское звание. Председатель Совета – это должность. Вот ты, Шевцов, по званию рядовой, а по должности – телефонист, ясно? То же самое и с маршалом Ворошиловым. Так кто же маршал Ворошилов по должности? Думай!
   Шевцов подумал и говорит:
   – Телефонист.

2

   Так что Ваню Шевцова я дотошно изучил. Его за машиной послать, он или Горький не найдет, или машину потеряет.
   Вот заместо его и поехал. Начальство упросило. Сам завгар в курсе, что мне на заводе все ходы-выходы знакомы. И дружок в городе имеется, по снабжению служит, давно не видались.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента