- И ты затаил на него злость?
   - Не знаю...
   - Езжай домой, Сафар. Ты сделал черное дело. Постарайся отмолить свой грех, если это возможно... Но и я виноват. Этот пастух не дурак. Он понял, что учитель отвечает за своего ученика, и потому послал тебя ко мне. Езжай, езжай, я виноват, как и ты...
   Князь Сафар, не поднимая головы, сел на своего коня и уехал. Учитель мрачно дочистил ружье и стал собираться на охоту. Он {162} терпеть не мог менять решение на ходу. Он собирался поохотиться на зайцев недалеко отсюда на опушке леса.
   Сорок лет назад он, сын богатого помещика, решил посвятить свою жизнь просвещению своего народа. У себя дома он организовал первую абхазскую школу и сам преподавал в ней все предметы. И вдруг сейчас после истории с Сафаром ему показалось, что рухнуло все, на чем стояла его жизнь. Его гордость, его лучший ученик, блестяще окончивший Московский университет, оказался обыкновенным мерзавцем. И почему склонность к этому мерзавству он никогда за ним не замечал? Почему он думал, что знания сами по себе усиливают в человеке склонность к нравственной жизни? Как он не понимал, что шаг, сделанный в сторону знания, должен сопровождаться совестью, шагнувшей вместе со знаниями? Соблазн знания не является ли для большинства людей тем же, чем и соблазн чинов и неожиданно свалившихся богатств, ради которых человек забывает свою совесть, как бедного родственника?
   А что, если душа от природы уже устроена так, что в одном случае она готова плодоносить, все равно где - на крестьянской ли ниве или на ниве знания, а в другом случае она пустоцветом родилась и пустоцветом умрет, и знания только расширяют разлет пустоцвета? И какая горькая, может быть, неосознанная ирония в словах пастуха: "А звезды знают, что они так называются?"
   Учитель покинул свой двор, прошел мимо дома соседа-крестьянина, который в это время чинил свой табачный сарай. Они поздоровались, и он, неожиданно почувствовав свой возраст, тяжело ступая, пошел дальше. Он вошел в лес и у самой лесной поляны влез на сильно склоненный карагач, сидя на ветке которого можно было наблюдать за лесной полянкой, куда иногда выскакивали из леса зайцы попастись и поиграть. Это было его любимое место.
   Он продолжал думать о том, что рассказал ему Сафар, и все больше и больше мрачнел. Пока он думал, из лесу выскочили два зайца, поиграли, попрыгали на полянке, а он, не в силах {163} оторваться от своих мрачных мыслей, просто следил за ними, забыв, что пришел охотиться. Кстати, Сафар ему сказал, что его молочный брат хочет прийти к нему и поговорить с ним. Понятно было, о чем он хочет с ним поговорить. Но что он ему мог ответить? Он думал, думал, но не находил достойного, убедительного ответа.
   Он пробыл здесь часа два, но зайцы больше не появлялись. Слезая с наклоненного ствола карагача, он уже в метре от земли вдруг потерял равновесие и, вынужденный спрыгнуть со ствола, чтобы не упасть, оперся прикладом о землю. Он с такой силой, с таким раздражением ткнул прикладом в землю, словно пытался вернуть не только телесное равновесие, но и равновесие подкосившейся жизни. Ружье от сотрясения выстрелило. Пуля попала в живот и резанула огненной болью в сторону груди.
   -
   На следующее утро, поручив коз своей юной жене, Бата отправился в село Анхара к учителю. Жена его отговаривала, боясь каких-нибудь столкновений, но Бата был непреклонен.
   - Я хочу узнать, передал Сафар учителю все, что здесь было, или нет, - отвечал он, - а от учителя мне ничего не надо. Я только хочу, чтобы мы друг другу в глаза посмотрели. Мне это интересно. Мне интересно, зачем человеку запоминать сотни выдуманных названий звезд, если он в доме брата ведет себя, как озверевший гяур? Меня очень интересует, не пропустил ли учитель чего здесь, на земле, по дороге к звездам.
   Он вышел на тропинку, ведущую в село Анхара. Минут через двадцать он встретил путника, идущего оттуда. Поздоровались, остановились, закурили.
   - Что нового у вас? - спросил Бата.
   - Я горевестник, - сказал путник. - У нас вчера на охоте случайно погиб наш учитель! Сорок лет учил наших детей грамоте и погиб на охоте. Хоть бы охота была настоящая! {164}
   - Как было? - спросил Бата, весь похолодев от волнения, но не подавая вида.
   - Я его ближайший сосед, - сказал путник, - я видел, как вчера к нему заезжал князь Сафар, его бывший ученик. Я в это время перекрывал дранью крышу табачного сарая, и мне весь двор учителя виделся как на ладони. Так вот, Сафар заехал к нему во двор, спешился посреди двора и остановился. Учитель подошел к нему и обнял его. Князь Сафар, склонив голову, начал ему что-то говорить. И чудно как-то мне показалось: стоят посреди двора, а учитель его в дом не приглашает. Потом Сафар уехал, а учитель пошел на охоту. Он с ружьем прошел мимо моего дома и мимо табачного сарая. Мы поздоровались, и он пошел дальше. Клянусь моими детьми, я почувствовал, что предстоит что-то плохое. У учителя было черное лицо. Готовый мертвец. Я так думаю, что разговор с Сафаром был очень неприятный. Я же знаю: он его раньше всегда хвалил, а сейчас даже в дом не позвал. Я так думаю, что Сафар казенные деньги проел. Он же в городе какая-то шишка. Может, он у учителя деньги просил. Не знаю. Но только в том, что ему учитель ничего не дал, могу поклясться своими детьми. Мне же все сверху видно было как на ладони. Так и уехал ни с чем, свесив голову.
   - Свесив голову, говоришь? - в нетерпении переспросил Бата.
   - Да, голову свесил. Наверное, думал, к кому же поехать за деньгами, если учитель и денег не дал и так рассердился, что даже в дом не пригласил.
   - Рассердился, говоришь? - переспросил Бата.
   - Сильно осерчал. Я даже так думаю, что Сафар в карты большие деньги проиграл и теперь на нем долг. А учитель осерчал: мол, этому ли я тебя учил, чтобы ты в карты играл? Этому ли тебя учили в Москве?
   И вот прошло не знаю сколько времени, в лесу раздался выстрел. Наш учитель слегка баловался охотой. Ну, какая {165} там охота! Выйдет здесь рядом на лесную полянку и подстрелит зайца.
   Но я вспомнил его лицо, когда он проходил мимо, и мне как-то стало не по себе. Выстрел какой-то глухой, нехороший. И я все оглядываюсь на лесок. И вдруг вижу... Чтоб твоему врагу такое привиделось! Учитель, шатаясь, выходит из леса. Идет как пьяный. Ружье волочит за ствол. Иногда остановится возле дерева или большого камня и колошматит по нему ружьем. Пройдет еще немного, увидит дерево и давай молотить о него свое ружье. Я понял, что дело плохо. Прыг с крыши сарая, бегу к нему. Подбежал. К этому времени он свое ружье совсем измолотил.
   "Что с тобой, учитель?" - крикнул я ему.
   Он посмотрел на меня. Не сразу узнал, но потом признал и говорит: "Спрыгнул с кривого карагача. Случайно ударил прикладом о землю. Ружье выстрелило, и пуля попала в живот". Вот, думаю, отчего такой глухой, нехороший выстрел был. Он же дулом ружья уперся себе в живот. Я отшвырнул ружье его, которое сейчас не стоило хорошей палки, взвалил учителя на плечи и приволок к нему во двор. Тут собрались родные, соседи. Дети плачут, женщины ревут. Послали в город за доктором.
   Учитель то придет в сознание, то помертвеет. Когда был в сознании, велел родным постелить ему постель под яблоней, которую он сам когда-то посадил. Там и умер. Доктор к нему не успел.
   - Ничего перед смертью не сказал? - спросил Бата.
   - Он бредил. Иногда ясность к нему возвращалась. В бреду мы несколько слов разобрали: "Оставьте звезды... Займитесь собой..." Он это несколько раз повторил, но никто ничего не понял.
   - Он так и сказал: "Оставьте звезды, займитесь собой"? - переспросил Бата.
   - В точности так и сказал. Но никто ничего не понял. Да и кто у нас звездами занимается? Есть гадалка в селе Тамыш, она иногда по звездам гадает. Но он всегда смеялся над гадалками, дурным глазом и прочей нечистью. А теперь вдруг про звезды вспомнил. Но никто ничего не понял. {166}
   Потом он пришел в себя и в ясной памяти сказал, чтобы подвели его к стволу яблони. Несколько раз повторил - очень ясно и разумно. Мы, двое мужчин, осторожно приподняли его и поднесли к яблоне. Он обхватил ее руками и так простоял, наверное, с час. Казалось, что он по стволу хочет взобраться на макушку дерева или куда повыше.
   Но он только стоял и обнимал яблоню, которую тридцать лет назад сам посадил. И яблоня эта, надо сказать, плодоносила, как ни одна яблоня в нашем селе. Потом он ослаб, стал сползать по стволу, хотя изо всех сил цеплялся за кору, обнимая яблоню. Мы снова уложили его в постель под яблоней. Потом он опять потерял сознание. Снова пришел в себя, но про яблоню не забыл.
   "Здесь, под яблоней, похороните меня, если умру, - сказал он, - мне приятно будет знать, что осенью спелые яблоки будут падать на землю вокруг меня".
   Женщины ревут. Ученики плачут. Одним словом, умер наш учитель, так и не дождавшись доктора. Да и доктор потом сказал, что рана была смертельная.
   Будут большие похороны. Горевестников разослали по многим селам, где живут его родственники и ученики. Шутка ли, учил наших детей грамоте сорок лет и ни с кого копейки не взял.
   - Яблоня его и в самом деле хорошо плодоносила? - спросил Бата, углубляясь в какую-то свою мысль.
   - В жизни не видел такой плодоносной яблони, - отвечал сосед учителя.
   - Да, - сказал Бата, - а я хотел поговорить с ним об одном червивом яблоке. Но теперь не придется. Но я и так вижу, что он был хорошим садовником, потому и умер.
   - Ты с ним хотел о чем-то посоветоваться? - спросил горе-вестник. К нему многие приезжали советоваться. Теперь не с кем нам советоваться...
   Бата вернулся с горевестником в свое село, показал, как пройти к людям, которых надо было известить о смерти учителя, и ушел к своим козам. {167}
   -
   ...Прошли годы, и годы, и годы. У Баты теперь было большое хозяйство, большой дом. У него родились трое сыновей и дочь. Дочь вышла замуж в другое село, а сыновья со своими семьями жили вместе с ним и вели грузное хозяйство зажиточного крестьянина.
   Бата много раз вспоминал предсмертные слова учителя относительно звезд. Ему казалось, что он один понял значение его слов, но не хотел ни с кем делиться этим. По его разумению, это было признанием ошибки учителя, но он никому не говорил об этом. С годами, вспоминая учителя и его предсмертное поведение, он пришел к выводу, что во всей его жизни только эта яблоня его не подвела. Вот почему он ее так обнимал. И он жалел учителя и уважал его, расплатившегося жизнью, как он догадывался, за один червивый плод, вылепленный его руками. И часто вздыхал по ночам, жалея учителя.
   Однако он почему-то полюбил смотреть на ночное небо, мерцающее тысячами звезд, удивляясь непостижимости его величия и одновременно чувствуя ничтожность и гибельность всякой попытки постичь его.
   Однажды ему приснился сон: золотые яблоки, как падучие звезды, падали с яблони учителя на землю вокруг его могилы, отскакивали и весело ныряли в землю, как в воду. Сон был сладок. Проснувшись, Бата понял, что там учителю хорошо.
   Но каково живущим? С годами Бата стал уважаемым стариком. Он не пропускал ни одной крестьянской сходки, ни одного пиршества, ни одних поминок. Так как слава его как мудрого, много знающего крестьянина широко распространилась, его приглашали и в такие дома, куда по отсутствии даже самых дальних родственников могли и не пригласить.
   Он всегда и везде бывал, и никто, кроме него, не знал, что он ищет князя Сафара, проверяет его верность, его подчиненность давнему наказанию. Но князь все не попадался. Бата жил, работал, смеялся, пил, обзаводился детьми, но и дня не проходило, чтобы {168} случившееся больно не кольнуло его. Заноза никуда не уходила. И только жена одна догадывалась по его внезапным помрачениям, что делалось у него в душе, и жалела его. Но вслух они никогда не говорили об этом. Жена его рожала детей и с каждым ребенком как бы очищалась от Сафара, как бы, в муках рожая детей и тем самым приобретая право на молчаливый вопрос, глазами спрашивала: "Ну теперь ты успокоился?" И он, смущаясь, глазами же отвечал: "Не в тебе дело, дурочка". И она, жалея его, грустнела.
   Наступил двадцатый век. Отголоски революции 1905 года прокатились и по Абхазии. Но абхазцы в этой революции не принимали никакого участия, присматриваясь к соседним народам, чтобы делать наоборот. И это дошло до царя Николая Второго, и это ему понравилось. И царь Николай Второй снял с абхазцев клеймо "виновного народа", кажется полученное ранее за слишком упорное участие на стороне горцев в Кавказской войне. Наказание, насколько нам известно, выражалось в том, что абхазцев не брали в армию. Если у них тогда и были какие-то обиды по этому поводу, то они до нас не дошли.
   Началась первая мировая война. Теперь абхазцы обязаны были служить, и одни делали это охотно и возвращались в родные села нередко с Георгиевскими крестами. Что не мешало другим дезертировать и уходить в леса, ссылаясь на то, что они родились до милости Николая Второго и предпочитают жить по старым законам.
   После первой мировой войны пришла революция, а потом в Абхазии укрепилась советская власть. Старый, но все еще крепкий старик Бата упорно продолжал посещать народные сборища по праздничным и печальным поводам.
   И наконец Сафар и Бата встретились на одном пиршестве. Несмотря на советскую власть, тысячелетняя народная традиция оказалась сильней, и князь сидел на более почетном месте. Но и Бата, учитывая его личные заслуги и частые посещения всевозможных народных сходок, подобрался близко к нему. И хотя со времени их последней встречи прошло шестьдесят лет, они могли узнать друг друга. {169}
   Во всяком случае, Бата его сразу узнал. Он проявил огромное терпение по отношению к Сафару, он несколько раз бросал на него многозначительные взгляды, но Сафар его не узнавал. Зло не злопамятно по отношению к своим злодействам, это было бы для него слишком обременительно. Уже выпили по три стакана вина, и Бата решил, что все сроки исчерпаны. Он встал из-за стола и спокойно подошел к Сафару.
   - Сафар, ты меня узнаешь? - спросил Бата.
   - Нет, - твердо сказал Сафар, и его теперь склеротический взгляд казался еще более надменным.
   - Приглядись как следует, Сафар! - терпеливо напомнил ему Бата. Теперь он знал: дичь никуда не уйдет.
   Сафар долго на него смотрел честным склеротическим взглядом, но так и не узнал. Окружающие что-то почувствовали и стали прислушиваться к ним.
   - Нет, не узнаю, - повторял Сафар, начиная ощущать какую-то опасность, но решив, что правильней будет настаивать на своих словах. Ему бы до конца придерживаться этой версии, но он не выдержал.
   - Я твой молочный брат Бата, - напомнил Бата, спокойно продолжая выжидать. Сафар, бледнея, узнал его наконец. Возможно, как юрист, он надеялся на прощение за давностью лет. Но он как-то позабыл, что Бата далек от таких понятий.
   - Узнаю тебя, Бата, - сказал он примирительно и вдруг с необыкновенной ясностью припомнил свой далекий приезд к нему, когда Бата с непостижимой быстротой вошел на кухню с прирезанным козленком. И он сжался в предчувствии взрыва от соприкосновения невероятного терпения и немыслимой быстроты. Однако он все еще пытался барахтаться...
   - ...Но ведь с тех пор прошло столько времени, - напомнил он, - мир перевернулся, а ты вспомнил о своем слове...
   - Мир перевернулся как раз в ту ночь, - ответил Бата и, выхватив кинжал, традиционно висевший на поясе, с такой силой вонзил его в Сафара, что острие кинжала, пробив тело, на два пальца вошло в деревянную стену. {170}
   Бату арестовали. На все вопросы следователя он отвечал спокойно и вразумительно:
   - Сафар сделал черное дело. Я его не убил на месте, потому что между нами было молоко моей матери. Но я его предупредил, что отныне мы не можем никогда сидеть под одной крышей. Пришел на пиршество, скажем, поозирайся если меня нет, спокойно ешь и пей. Но если я там, встань под любым предлогом и уйди. Я тебя не трону. А здесь мы уже выпили по три стакана, да и тамада на редкость говорливым оказался. А Сафар в мою сторону даже не взглянул. Я ему назначил такую тюрьму, а он, оказывается, пытался бежать из моей тюрьмы. Вы же убиваете людей, если они пытаются бежать из вашей тюрьмы? Вот и я его убил.
   - Говорят, ты упорно дознавался, узнает он тебя или нет? поинтересовался следователь. - Зачем это тебе надо было?
   - Если б он меня не узнал, - отвечал Бата, - значит, это уже не человек, а чучело. Вонзать кинжал в чучело - смешить людей. Я бы мог только плюнуть в него и отойти. Но он узнал меня и побледнел, значит, я имел право добраться своим кинжалом до его злодейской души. И добрался. А теперь вы судите меня, как хотите...
   И тут вдруг суровый горец расплакался, стыдясь своих слез и стараясь скрыть их от следователя. Но не сумел скрыть. Стыд за слезы оказался сильней стыда за причину слез.
   - Моя старушка, - сказал он, всхлипывая, - умерла в прошлом году... Прожить бы ей год еще, и она узнала бы, что я не пощадил ее осквернителя. Но Бог не дал...
   Бату судили и дали ему всего четыре года. Судья приплел входящие в ту пору в моду слова о классовой ненависти, но его мало кто понял. Во всяком случае, не крестьяне, сидевшие в помещении. Они радовались сравнительно небольшому сроку наказания и гордились Батой, который шестьдесят лет стерег своего обидчика и устерег наконец.
   Впрочем, как всегда, нашелся скептик.
   - Да перестаньте петушиться, - говорил он, вместе с другими {171} крестьянами покидая здание суда, - я же лучше знаю! Бата десятки раз мог отомстить Сафару за его грех, но он все ждал такую власть, которая его за это не накажет. И вот, когда пришла советская власть, он встрепенулся и вздернулся! Она, родная! Теперь он решил, что за убийство князя его не накажут, а, наоборот, отвезут к Ленину, чтобы Ленин порадовался на него и выдал ему всякого добра.
   Но тут Бата немного промахнулся. Советская власть хоть и люто ненавидит всяких там князей, но не настолько, чтобы их убивал кто ни попадя. Этим она любит заниматься сама. Вот в чем Бата промахнулся, хоть и срок получил не больший, чем за угон чужой кобылы. Выходит, кобылу угнал еще до Николая, а срок за это получил при советской власти. А князь как бы ни при чем. К слову сказать, хозяин той самой кобылы еще, слава Богу, жив, и он всю жизнь хвастается, вспоминая ее. Говорит, что однажды ее увел злой конокрад и он все утро рвал на себе волосы, а в полдень глядь - кобыла целехонькая стоит у его ворот! Сбросила злого конокрада и вернулась домой. Он еще, бывало, добавлял: "Не поручусь, что не растоптала его, сбросив на землю". А оно, оказывается, вон как было. Надо ему все рассказать, чтобы он перестал хвастаться своей кобылой. Никого она не сбросила! Да что толку! Ему хоть верни сейчас ту кобылу, он не то что на кобылу - на кушетку сам взгромоздиться не может. Эх, время, в котором стоим! Да и князья наши хороши, чтоб они своих матерей поимели! Пока они, выпучив глаза, скакали верхом на чужих женах, Ленин вскочил на трон и камчой посвистывает! Джигит! А вы говорите - Бата!
   ...Ничего не поделаешь, так уж устроен этот мир. В нем всегда найдется скептик, который любого героя хоть волоком, да втащит в толпу - на всякий случай, чтобы не высовывался. {172}
   Рукопись, найденная в пещере
   (Вольный перевод с древнеабхазского)
   ФЕОДОСИЙ. Здравствуй, Сократ. Не знаю, помнишь ли ты меня?
   СОКРАТ. Здравствуй, Феодосий. Как же мне тебя не помнить? Много лет назад мы проходили мимо твоего дома и попросили напиться. Был жаркий день. Нас было шесть человек. Ты пригласил нас в дом, раб обмыл нам ноги, и мы возлегли у пиршественного стола. Мы долго у тебя кутили. Алкивиад, как обычно, перебрал и куда-то вышел. Потом явился, похлюпывая носом. Не сделал ли он чего непристойного, не набедокурил ли он?
   ФЕОДОСИЙ. Прекрасная память у тебя, Сократ. Нет, Алкивиад ничего непристойного не сделал. Во всяком случае, не успел сделать. Он забрел в комнату, где спала моя старшая дочь. Но я тихо проследовал за ним и, взяв его за плечи, повернул к дверям. Он оглянулся на постель моей дочки и сказал: "Я, как собака, по нюху вышел на гнездо перепелки". После этого я его проводил обратно к пиршественному столу, и он уж тут так напился, что потерял всякий нюх, хоть уложи его рядом с перепелкой. Но какова память у нашего Сократа! Столько лет назад Алкивиад, хлюпая носом, возлег на свое место, и ты это заметил и не забыл.
   СОКРАТ. Сдается мне, что бедный Алкивиад получил по нюхалке за свое нескромное любопытство. Не от тебя ли?
   ФЕОДОСИЙ. Если б от меня! Но я поклялся, Сократ, молчать об этом. Моя дочь давно замужем. У нее прекрасная семья и прекрасные дети. {173}
   СОКРАТ. А кто это с тобой, Феодосии? И как вас ко мне пропустили?
   ФЕОДОСИЙ. Драхма - великий греческий пропуск, Сократ. Стражник, как водится, поверил ему. А этот молодой человек приплыл из далекой Апсилии. Мы с ним уже несколько лет торгуем. Он привозит из Апсилии самшит и золото и увозит маслины. Он ученик апсильского мудреца Джамхуха. Сократ, он готов взять тебя в Апсилию с собой, корабль сегодня ночью отчаливает из гавани.
   СОКРАТ. Это пустой разговор, Феодосии. С этим ко мне уже приходили. С моей стороны было бы трусливо удирать от смерти, как будто я точно знаю, что там хуже, чем здесь. Это недостойно философа. Как зовут молодого человека и знает ли он греческий?
   НАВЕЙ. Великий Сократ, зовут меня Навей. Рядом с нами в Апсилии живет столько греков, что я даже не помню, когда научился говорить по-гречески.
   СОКРАТ. Широковато раскинулись греки, как бы им потом слишком сузиться не пришлось.
   НАВЕЙ. Мне кажется, я сплю. Неужели я с самим Сократом беседую и неужели афиняне не отменят свой чудовищный приговор?
   СОКРАТ. Это их забота. Когда народ подымает руку на своего философа, это значит, народу предстоит гибель. Необязательно телесная, но обязательно духовная. Он будет столетиями влачить жалкое существование не потому, что меня казнят. Наоборот, афиняне меня приговорили к смерти, потому что уже заражены чумой распада. Они не хотят слышать справедливые речи.
   ФЕОДОСИЙ. Сократ, еще раз умоляю. Кое-кому из правителей я драхмами прикрою глаза, а другие сами сквозь пальцы посмотрят на твой побег. Я это точно знаю.
   СОКРАТ. Нет, друзья. Я им не дам себя опозорить. Они скажут потом: "Вот видите, Сократ бежал от нашего приговора. Разве праведник бежит?" И не будем больше об этом.
   НАВЕЙ. Сократ, я вот что у тебя хотел спросить. Я в свободное от мореплаванья и торговли время занимаюсь иногда философией, {174} иногда гимнастикой. И вот я замечаю, когда усиленно занимаюсь гимнастикой, мне хочется задраться с кем-нибудь. А когда не занимаюсь гимнастикой, мне не хочется ни с кем задираться. Я чувствую, что тут есть какая-то связь. Но в чем?
   СОКРАТ. Ты и сам не знаешь, на след какой интересной проблемы ты вышел. Человек есть существо и телесное и духовное одновременно. Когда у тебя укрепляются мышцы, тебе хочется с кем-нибудь задраться. И ты задираешься?
   НАВЕЙ. Нет, Сократ. Я сдерживаю себя. Но мне очень хочется.
   СОКРАТ. Вот в том-то и дело. Значит, твой дух все-таки управляет твоей телесностью. Телесность - это огонь, на котором варится похлебка нашей жизни. Наш дух, как хорошая хозяйка, следит за этой похлебкой: вовремя перемешивает ее, то убавляет огонь, то прибавляет. Словом, наш дух делает нашу жизнь съедобной для нашей совести.
   Так происходит, когда телесность и дух в правильных отношениях, когда телесность подчинена духу. Но у многих, слишком у многих людей телесность диктует духу, как ему быть, а не наоборот. Так, пьяный слепец вдруг начинает кричать своему поводырю: "Иди, куда я тебя веду!" Так афиняне пытаются учить Сократа мудрости. Ими теперь управляет мясистая телесность.
   НАВЕЙ. Когда я усиленно занимаюсь гимнастикой, мне кажется к тому же, что я становлюсь храбрей. Ложное это чувство или истинное?
   СОКРАТ. Безусловно, ложное. Это продолжение моей мысли. Мужество, молодой человек, это всегда следствие духовного решения. Бездуховное существо не может быть мужественным: как мулица не может родить муленка. Телесность может быть наступательно-яростной или отступательно-трусливой. Но она, согласно моему разумению, не может быть мужественной, ибо мужество человеку внушает только дух. Даже моя старческая телесность в моем теперешнем бедственном положении говорит мне: "Сократ, надо бежать, чтобы сохранить меня". Но мой дух отвечает ей: {175} "Нет, сиди, где сидишь! Я не могу опозорить философа бегством". Внешне от ярости мужество отличается тем, что всегда выглядит спокойным. Терпение - статическое мужество. Чтобы додумать мысль до конца, надо обладать большим статическим мужеством. Если меня настигает мысль, которую надо додумать, я могу десять часов неподвижно стоять на одном месте, не замечая ни дня, ни ночи.
   НАВЕЙ. Но, Сократ, многие знаменитые разбойники были очень храбрыми. Этого у них не отнимешь.
   СОКРАТ. Сейчас я у них это отниму. Телесность - хитрая вещь. Она внушает человеку путать ярость и свирепость с мужеством. Мужество - это храбрость, открытыми глазами глядящая на опасность. Ярость - это храбрость с пеленой на глазах, скрывающей опасность. Но что же это за храбрость, если она не видит опасности и не одолевает ее?
   Разбойник доводит себя до исступленной ярости и в этом состоянии нередко действительно рискует жизнью. И сам он, и окружающие его люди воспринимают это как истинное мужество.
   Но это не истинное мужество. Это похоже на игру актера, который изображает нам героя. Но я не могу сказать, что эта игра неискренна. Она почти искренна или даже просто искренна.
   Разбойники воспитывают в себе презрение к землепашцам, к ремесленникам, к торговцам и так далее. Они как бы аристократы низа. Постоянно воспитывая в себе презрение к обычным людям, они легко воспламеняются яростью и алчностью, когда идут на грабеж. Сопротивление жертвы приводит их в еще большее исступление, как если бы овца, поваленная для заклания, вдруг укусила человека.