— Видишь это, хакан? — спросил пам. — Два века назад на нашей земле насмерть бились люди вису и люди угру, пока великий кан Реда не изгнал угру прочь. Он уже и сам не знал, из-за чего началась эта война, что не поделили на этой огромной земле два маленьких народа. Когда он победил, он плакал от горя! Босой, он прошел от Мертвой Пармы до Хэбидя-Пэдары. Он целый год молчал и молился у Зарини, у Сорни-Най, чье дитя ты привез к нам вчера. А потом он взял войну, положил ее в горшок и горшок оставил в этой роще. И рощу обнесли частоколом, чтобы война оттуда не убежала, и поставили охранителей, и никто с тех пор не входил в эту рощу а если с дерева за частокол падала хоть ветка, хоть шишка, хоть еловая иголка, то шаманы подбирали их и бросали за колья обратно. Ты же, хакан, просишь Канскую Тамгу, чтобы выпустить войну на волю. Не русы со своим богом, каким бы он ни был, а ты — слепой хумляльт, пробьешь колом Омоля первую дыру, из которой хлынет нескончаемый поток крови!
   Старый шаман, задохнувшись, схватился за сердце и словно обвис на своем посохе. Хакан стоял рядом, стискивал в кулаке свою тамгу и упрямо глядел в сторону, на Звездную Воргу.
   — Ты слишком стар, пам, — презрительно сказал он. — Твое сердце одряхлело. Ты не мужчина. Ты боишься крови.
   — Бессмысленной крови должен бояться даже мужчина, — пробормотал шаман.
   Он медленно распрямился и поковылял вниз по тропе.
   Шаман и князь шли мимо проклятой рощи, мимо жертвенных ям и болванов с золотыми блюдами вместо лиц, мимо огромных клубков из искривленных и переплетенных воедино еловых стволов на могилах шаманов — древние умели гнуть не только кости, но и целые деревья, свивая их в змеиные узлы. Наконец за изгибом склона блеснула под луной речка, и пам вывел хакана к кладбищу канов. Чамьи — погребальные домики на высоких столбах — обозначали захоронения самых великих вождей Каменных гор. Кое-какие могилы были пусты — не все каны обрели покой на родной земле. Но чамьи хранили их иттармы как залог того, что души канов вернулись в отеческие горы.
   — Вот чамья последнего кана Судога, который двести с лишним лет назад разметал монгольские тумены в устье Чусвы, в битве при Чулмандоре, — сказал пам. — Канская Тамга на его иттарме. Ты можешь взять ее, Асыка. Но помни, что я тебе ее не давал.
   Хакан молча поднял валявшуюся неподалеку лестницу и приставил ее ко входу в чамью. Поднявшись на несколько ступеней, он откинул кожаный полог и по пояс всунулся в амбарчик. Через несколько мгновений он уже выбрался обратно, бережно держа в руках большую, облаченную в соболью ягу деревянную куклу-иттарму. С шеи иттармы на цепочке свисала позеленевшая от времени, обломанная по краям священная Канская Тамга.
   — Может быть, нашим народам судьбою как раз и уготовано покинуть своих богов?.. — почти умоляюще спросил шаман, все еще надеясь остановить хумляльта. — Можно отречься от всего, но ведь это не изменит ход вещей в мире, ибо вещи эти превыше любого человека и целого народа…
   — Замолчи, — велел хакан.
   Луна над Мертвой Пармой ярко освещала жесткое лицо князя, с иттармой в руках стоявшего над шаманом на лестнице. Князь долго глядел в лицо чурку-Судогу словно хотел что-то понять.
   А потом спокойным и уверенным движением хакан Асыка положил иттарму на порог амбарчика, снял с нее Тамгу и снял тамгу со своей шеи. Держа обе тамги на ладонях, будто взвешивая, какая из них тяжелее, он поднял лицо к небу. Звездная Ворга Каменным Поясом пересекала небосвод. И хакан Асыка, словно в воду родника, окунул голову в кольцо цепочки древней Канской Тамги.



Глава 4


Станица



   Демьян Ухват спал на карауле. Он ушкуйничал уже три десятка лет, и чутье на опасность не подводило его даже во сне.
   Русская станица на Гляденовской горе пряталась в проклятой роще, где кан Реда оставил горшок с войной. Калина говорил, что не стоит тревожить здесь лиха, но Ухват плевал на все его страхи. Пермяки сюда не сунутся — вот что главное.
   В станице было девять человек: пятеро новгородцев во главе с Ухватом, три ратника из чердынской полусотни Полюда и проводник — неясный человек Васька Калина. Весной епископ Питирим от какого-то своего соглядатая прознал, что в конце лета вогулы привезут на Гляден Малую Золотую Бабу и будут при ней короновать — или чего они там делают? — своих княжичей. Золотая Баба — добыча сказочная. Но ратников за ней ни епископ, ни Полюд, ни князь Ермолай послать не могли. Попадется княжья станица в когти вогулам, так ничем потом кашу не расхлебать будет. Ну, а ушкуйники — люди вольные. Коли влипнут, так князь здесь не при чем. Дескать, я — не я, и лапа не моя. К тому же в лихом промысле новгородцы половчее будут, чем полюдовы витязи, распухшие от чердынских пельменей.
   Но чтобы ушкуйники с хабаром мимо князя, епископа и сотника восвояси не утекли, владыка и навязал им этих троих Иванов — дядю Ваню, Вагаоху Окуня да Ивашку Меньшого. А в проводники — храмодела Калину. Неизвестно, как там Калина церквы ставит, но в дремучем чудском чародействе понимает не хуже шамана, разве что сам не камлает.
   После Петрова дня станица вышла из Чердыни, а вчера ночью, спрятав насаду в кустах, прокралась мимо городища к Глядену и спряталась в проклятой роще.

 
   Широко раскинув ноги в татарских ичигах, Ухват ничком лежал среди гнилых сучьев у самого частокола. Солнце перевалило заполдень и пекло его прямо в лысину. Расклеив мутные глаза, Ухват заворочался, вытащил из-за пазухи колпак и нахлобучил на голову. В это время где-то внизу, у ворот на Мертвую Парму, забренькали шаманские бубенцы. Ухват приник глазом к щелке между кольями.
   Ему хорошо была видна здоровенная проплешина на склоне Глядена. Здесь стояла толстая, как колокольня, священная ель. Ободранная понизу, расколотая пополам обугленной трещиной, сверху ель еще зеленела редкой хвоей. Вся голая поляна вокруг была изрыта жертвенными ямами, откуда торчали пережженные кости, была утыкана большими и малыми, новыми и старыми истуканами, обвешанными разными побрякушками и бусами. На каменных плитах-алтарях что-то поблескивало, а на блюда и горшки в ручищах, на коленях и подле ног идолов Ухват хитро щурился, накручивая бороду на палец.
   Под звон колокольцев из ворот повалили пермяки. Впереди шли шаманы с бубнами и дарами; потом дюжие воины с косицами вели троих измученных пленников; дальше шагал князь, за ним — три княжича; наконец, волосатые люди в красной одежде и в берестяных личинах тащили на носилках маленький шатер.
   Шаманы остановились возле трех новых истуканов, рядом с которыми свежей, сырой землей темнели недавно выкопанные ямы. Ухват изогнулся, чтобы удобнее было разглядывать, чего там пермяки станут вытворять. Шаманы долго завывали, плясали кругами, то почти распластываясь по земле, то подпрыгивая, звенели бубнами, жгли какую-то дрянь на палках. Потом выпустили целую тучу голубей и на четвереньках, с поклонами поползли к истуканам, толкая перед собой по земле блюда и горшки. Воины поставили пленников ногами в ямы, заткнули рты кляпами и привязали к идолам. Те, что были выряжены в красные сермяги, бережно сняли с носилок тяжелый шатер и перетащили в дупло, выжженное молнией в священной ели. «Хоть бы полсть-то откинули, собаки, — азартно подумал Ухват. — Посмотреть на Бабу-то… Много ли в ней золота или так, на три наперстка…»
   Наконец толпа потянулась обратно. Ухват перевел взгляд на оставленных пленников — старика, парня и девку. «Больно схожи старик с парнем, — подумал он. — Небось, отец, сын и невестка. Значит, вогулы где-то по пути починок разорили… На заклание, чай, людишек приготовили… Жаль души христианские, ну да ничего не поделать. Коли отвязать их да отпустить, то и самим без хабара нужно уматывать, а днем далеко не уйдешь…»
   Сняв колпак, Ухват перекрестился, потом перевернулся на спину и облегченно вытянулся, прикрыв глаза.

 
   Из дремоты его вывели далекие голоса, шаги и звон бубенцов. На дороге, приближаясь, опять бухали бубны. «Идут бесов тешить», — понял Ухват, снова переворачиваясь на брюхо. Сзади хрустнул сучок, и он злобно оглянулся. На шум толпы к частоколу поглазеть ползли и ратники, и свои ватажники.
   — Цыц! — шепотом рявкнул Ухват. — Куда поперли, дуроломы? Башку на вогульский кол посадить охота?
   — Дак любопытно, чего брынчит-то, Дема…— вытаращив наивные глаза, прошептал Семка, самый младший из ватаги.
   — Зубы твои сейчас забренчат, возгря, — тихо ругнулся Ухват. — Ну-ка пошли все прочь!
   Недовольно сопя, станичники отползли обратно. Только двое — давний напарник Ухвата Ероха Смыкин и Васька Калина — беззвучно скользнули меж валежника к щелям в частоколе. Ухват покосился на Калину. Тот разглядывал пермяков, гурьбой поднимавшихся по склону, кумирню с пленниками. Обветренная, багровая скула Калины смялась складкой злого оскала. Калина тоже обернулся на Ухвата.
   — Давно их тут поставили? — спросил он.
   Ухват усмехнулся и кивнул.
   — Иуда, — сказал Калина.
   — Да уж не Моисей, евреев из Египта выводить, — хмыкнул Ухват. — Я с хабара по ним в Успенье на Волотовом поле на серебряную ризу дам.
   — По себе дай, — отворачиваясь, ответил Калина.
   Ухват не ответил, снова приникнув к щелке между кольев. Пермяков на мольбище собралось человек сто. Они были в темных, лохматых одеждах из шкур, непривычных русскому глазу, а потому походили на зверей, вставших на задние лапы, или на оборотней, уже превращающихся в людей, но еще не до конца превратившихся, а может, и на диких духов своих буреломных лесов и болотных бучил. Выстроившись неровными рядами, пермяки положили руки друг другу на плечи и медленно, вперевалку раскачивались под звон бубнов, тупой гул деревянных барабанов и заунывный вой медного варгана, который держал в зубах шаман, опустившийся на колени и ссутулившийся. Ухват почувствовал, что и в его душе что-то стронулось от этого мерного, общего движения, от ударов и воя. Плечи поневоле повело, и Ухват перекрестился.
   Камлание началось. Вертелись, кривлялись, прыгали шаманы, одетые медведями и лосями. Взвились костры, в которые бросали горсти драгоценной соли, взрывавшейся синими снопами искр. Воины что-то дружно распевали, вдруг разражаясь дикими криками и вскидывая над головами копья. В дыму костров шестами гоняли очумелых голубей. Многоголосицу пенья словно раздирали на куски пронзительные, скребущие по сердцу вопли многоствольных дудок-чипсанов. В забулькавшие котлы полетели корешки трав и листья, мухоморы и кора. Одуряющий дух пополз от кумирни вниз по склону, и Ухват, натянув ворот армяка на усы, чихнул. Воины черпали из котлов глиняными кружками пойло, пили его и разбивали кружки о ноги идолов. Один из шаманов раскидал по земле бронзовые гадательные фигурки и хлестал по ним плетью, глядя, какая перевернется, а какая нет. Другой шаман на жертвенном камне из брюха огромной белуги, проткнутой через глаза золотой палочкой, выматывал длинные петли кишков, читая грядущее. Рядом кололи коз, рубили головы птице, рвали мясо, пили свежую кровь, жрали печень. Пьяные, растрепанные, перемазанные кровью, жиром, грязью люди бесновались и падали, потеряв силы. Дым и чад обволокли поляну возле священной ели.
   Багряное солнце донышком коснулось синих закамских лесов. Лучи его напрямик понеслись вдоль просеки-дороги от ворот к вершине Глядена и ударили в священную ель. Тотчас целый рой завывающих вогульских стрел со свистульками в остриях взлетел в густо потемневшее небо. Полог, укрывавший Золотую Бабу, словно сам собою пополз вверх. Ухват втиснулся лбом между кольев.
   В черном, обугленном дупле тускло засветился золотой истукан. Маленький, грубо и плоско выделанный из болванки зеленоватого золота, он глядел из полумрака горящими кровавыми искрами самоцветных глаз. Бесстрастное круглое лицо, плоские, отвисшие груди, скрюченные ручки, обхватившие выпуклый живот, на котором насечкой был изображен младенец в утробе… Ухват зажмурился, кляня себя сквозь зубы, закрыл лицо ладонью, но и в темноте под веками тлели две капли крови.

 
   Ухват вновь придвинулся к щели. Страшного истукана убрали в глубину дупла, а в самом большом костре торчал идол. Вогулы с короткими мечами в руках кольцом все быстрее кружились вокруг костра. И вдруг мечи засверкали один за другим, срубая щепки с идола. Идол на глазах корчился, худел, усыхал и вскоре превратился в кривой обрубок, по которому белками скакало пламя.
   А потом толпа вдруг разом переместилась к трем ямам, где, привязанные к истуканам, стояли пленники. Три подростка-княжича шагнули вперед с ножами. Вогульский князь — высокий, бледный, с жестким и властным лицом — поднял над собой за цепочки три медных тамги. Воины закричали. Угоревшие в дыму пленники очнулись, подняли головы, дико переводя взгляды с княжичей на князя. И тогда, размахивая ножами, княжичи завизжали и бросились на них, кто вперед. Взмыкнул старик, подавившись кляпом, страшно захрипела баба, затрещали ремни на руках молодого мужика. За свою жизнь Ухват и многое повидал, и многое сотворил, но и он отвернулся, когда в окровавленных ладонях вогульских княжичей, роняя алые капли, задергались живые человеческие сердца.

 
   Пермяки оставались на мольбище еще долго после наступления темноты. Наконец последние шаманы, подобрав утварь, побрели вниз с горы. Яркая и прозрачная ночь сияла над Гляденом. Далеко за Камой поднялись Стожары. Свежего чекана Луна чудским блюдом звенела в небе. В ямах на кумирне дотлевали угли; остывающий белый дымок стлался по земле у подножия истуканов, торчавших лицами к звездам, которые своим мертвенным зеленым светом резче выделили их грубые черты. Верховный шаман один-одинешенек, остался сидеть у священной ели, опустив голову и время от времени чуть встряхивая серебряный бубен.
   — Когда этот уйдет? — спросил Ухват Калину.
   — Это ихний пам. Он всю ночь будет сидеть, богов слушать, — пояснил Калина. — Он нам не помешает. Сейчас он ничего не видит и не слышит. Его только солнце в разумение вернет. Пока он здесь, сюда никто не сунется.
   Ухват недоверчиво хмыкнул и бесшумно поднялся. Ударом ноги он повалил пару кольев перед собой и, перешагивая их, пробормотал:
   — Посмотрим…
   В одиночку, не таясь, он поднимался по освещенному Луной склону горы к старику. Пам не оборачивался, сгорбившись и держа обеими руками бубен. Из дупла напротив него светили два болотных огня. Ухват откинул полу армяка, нашаривая что-то на поясе.
   — Стой! — крикнул Калина, перепрыгивая частокол.
   Ухват, зажав старику рот ладонью, ловко вогнал нож под лопатку и, надавив на черенок, дослал до рукояти. Отдернув руку, он легко подтолкнул шамана вперед, и тот повалился лицом вниз. Калина, подойдя, молча смотрел на него.
   — Теперь со своими богами вволю наговорится, — сказал Ухват.
   — Зверюга ты, а не человек, — ответил Калина, поглядев ушкуйнику в глаза.
   Ухват медленно вытер нож о рубаху на груди Калины, сунул за голенище ичига и сухо произнес:
   — Ты нас вел, свое дело делал, я тебя не учил. И ты меня моему не учи.
   Он нагнулся и вынул из рук шамана серебряный бубен. По склону Глядена уже торопливо поднимались станичники. Впереди всех, работая локтями и зевая, бежал Семка. Ухват скинул на землю армяк, чувствуя, как плечи и грудь упруго наливаются силой.
   Чердынские ратники поначалу растерялись, увидев, каким вдруг сноровистым и властным, уверенным в себе стал Ухват. Ушкуйники деловито рассыпались по мольбищу, быстро и умело набивая мешки хабаром.
   — Эй, служивые, просейте-ка землю, — издалека негромко велел ратникам Ухват, кивнув на блюда и чаши на коленях и возле ног многих идолов. В посуде была насыпана земля вперемешку с монетами.

 
   Ушкуйники выколупывали из древесины драгоценные тамги, собирали посуду, срезали с ветвей серебряные и золотые амулеты, раскидывали золу и угли в очагах на кумирнях. Дюжий Ероха Смыкин, кряхтя, переворачивал жертвенные камни, а Семка ловко выгребал из-под них все, что схоронили там шаманы. Взобравшись на бычий загривок Гаврилы Михайлова, юркий Пишка, беглый монах-расстрига из Устюжского Троицкого монастыря, сдирал с болванов персидские блюда, приколоченные вместо лиц. Ратники, вытряхивая содержимое чаш на кафтаны, выбирали деньги и ссыпали их в кошели. Только Калина сидел на валуне и ни в чем не принимал участия.
   — Слышь, храмодел, — окликнул его Ухват. — Ты говорил, будто ихний бог-олень земли касаться не может, так ему под копыта серебряные тарелки кладут… Где они?
   — Там, — мотнул головой Калина.
   — Семка, проверь, — распорядился Ухват и пошагал к священной ели.
   Уже без всякого трепета он сунул руки в дупло и выволок Золотую Бабу. С трудом тряхнув ею, он сказал:
   — С пуд-то будет… А может, и поболе. Я думал, она цельная, а она полая… Везде начет, — он усмехнулся, оборачиваясь к Калине. — У нас в запрошлом году Федор Стратилат сгорел, так поп взял образ Симеона Столпника себе: говорит, оклад поправлю, жаром оплавило. Поправил, черт брюхатый, красивше прежнего вернул. Только брал-то литой, а вернул чеканый. Чего уж тут с нехристей спрашивать?
   Калина не ответил. Ухват вытащил из дупла шатер для истукана и встряхнул его, расправляя.
   — Перлы, никак? Берем. Отпорем, как бог даст час.
   Он завернул Бабу в шатер, выбросив изогнутые кости каркаса, и первым двинулся прочь с мольбища.
   — Шабаш, станичники! — крикнул он. — Хабар в зубы и уходим!

 
   Станица ссыпалась с Глядена к берегу речонки. По реке Ухват и хотел добраться до насады, спрятанной на Каме. Через парму к насаде не пройти — долго, да еще ночь, да буревалы, да болота. И по дороге мимо Шаманского городища не проскользнуть — собаки учуют. Проплыть речкой было единственным способом исчезнуть отсюда. Слава богу, пермякам и в голову не пришло перегородить речонку запрудой. «Дремучие людишки, на кукиш молятся, от жабы совета ждут, — ухмылялся про себя Ухват. — Ворота на засове, а забор псы подмыли…»
   Ушкуйники и ратники ременными арканами начали выворачивать из земли идолов, целой рощей столпившихся на берегу. Калина молча стоял в стороне.
   — Что, и кушака на аркан уж пожалеешь? — насмешливо спросил его Гаврила Михайлов и плечом налег на ближайшего болвана.
   Земля затрещала. Калина глянул в лицо идола, медленно переводившего тяжелый, пугающий взгляд со звезд на него, на человека.
   — Берегись! — рявкнул ушкуйник, и Калина отскочил. Идол рухнул на то место, где он только что стоял. За миг мимо глаз Калины пролетели, падая, черные, дикие глаза истукана.
   — Забирай, — распорядился Гаврила, ногой катнув бревно Калине.
   Из трех болванов Ухват связал салик и приторочил на него мешки с хабаром. Ухват должен был плыть первым, а за ним — хабар. Калина и Семка замыкали.
   — Готовы? — стоя по колено в воде, спросил Ухват. — С богом!
   Он толкнул плот и свою чурку на середину реки, забрел по пояс и лег в воду.
   Калина замешкался. Когда на берегу остался только Семка, вынул из-за ворота рубахи зеленую вогульскую тамгу на гайтане — такую же, как у князя Асыки, но поменьше. Наклонившись, оттиснул ее на песке у воды.
   — Ты чего это? — подозрительно спросил Семка.
   — Это мой привет вогулам, — ответил Калина, убирая тамгу и спихивая балбана на глубину.
   Семка посмотрел на отпечаток, но стереть побоялся, только плюнул в него и заторопился вслед за Калиной.
   Без плеска и шепота станичники один за другим плыли по узкой и вертлявой речке. После впадения Юрчима она стала поглубже, и теперь ноги уже не касались дна. Ветви деревьев то закрывали, то оголяли небо, и тьма вокруг то густела, то становилась реже, сквозистее. По одной, по две вдруг просверкивали звезды. Калина плыл, обняв своего идола за шею, касаясь щекой его неструганой щеки. Казалось, он что-то шепчет истукану на ухо. Но истукан не отвечал, лежа в воде лицом вверх, как покойник в гробу. Только лунные отсветы ползли по его лику, будто ему снились древние, неизъяснимые, вещие чудские сны.
   По левую руку, растопорщив частоколы, вдали гусеницей прополз Шаманский город, не унюхавший грабителей. А потом Чулман, вдохнув свежестью, медленно всосал в себя речку. Прямо над устьем в небе льдисто пылала Луна, а за ней сиял весь иконостас мироздания.
   Станичники бросали идолов и гребли к берегу. Ухват уже брел по мелководью, в одиночку волоча за ремень плот с хабаром. Калина тоже соскользнул с болвана и поплыл за остальными, беззвучно раздвигая руками темную воду.
   Брошенные идолы утекали вместе с рекой куда-то в неизведанную даль, но еще долго черными щепками они виднелись в широком свечении Камского плеса. Узкая и легкая насада с заломленной покуда мачтой, качаясь, выползла кормой вперед из прибрежных кустов. На мгновение остановившись, она как крылья расправила весла, взмахнула и пошла против течения, все быстрее, быстрее, и вот уже лебедем понеслась туда, где вечной свечкой, как душа, горела Северная звезда.



Глава 5


Балбанкар



   Второй месяц, изнывая от скуки, станичники жили на Балбанкаре — заброшенном болванском городище. Калина говорил, что здесь им безопаснее всего, потому что пермяки сюда не заходят. Двести лет назад пермская чудь в битве при Чулмандоре разбила нахлынувших монголов. Но через двадцать лет после этого на Каму пришел непобедимый хан Беркай и покарал пермяков, а их священный город Балбанкар — вроде Вышкара под Гляденом — предал мечу и поруганию. С тех пор Балбанкар — «плохое место», куда никто не заглянет.
   Балбанкар лежал на вершине высокой прибрежной горы правой стороны Камы. Чело горы, обращенное к реке, было обрывистым и неприступным. Восточный и западный склоны круто падали в лога. На пологом северном скате виднелись друг за другом три заросших вала. Они уже расползлись, как тесто по столешнице, и от частоколов не осталось следа. Шаманы здесь заняли какое-то совсем уж непробудно-древнее городище и, устраивая кумирни, расчистили площадку, обновили странные выкладки из огромных бревен и въевшихся в землю валунов, обложили камнями жертвенные ямы, натыкали истуканов, отстроили дома-землянки, выгородив их заплотами из могучих заостренных плах. А теперь, через два века после Беркая, дома порушились, сгнили бревенчатые стрелы, что указывали на звезды, валуны заросли мхом, ямы осыпались, идолы перекосились.
   Стояла поздняя и холодная осень. С холма Балбанкара было видно, как хмурый ветер катит волны по синим окрестным лесам, ерошит дальние пармы, треплет последние бурые космы травы под провалившимися кровлями и на полуденных склонах древних насыпей. Земля лежала изнуренная, словно бы все хотела уснуть, а сон не шел.
   Голый по пояс, грязный и обросший Ухват сидел у костра, калил на угольях нож и выжигал вшей на рубахе. Душу его что-то тревожило, а что — он не знал. Вроде, все идет по сметке, без сбоев. Никто, кроме истуканов на заброшенных городищах, не заметил, как станица пробралась от Чердыни к Глядену. На Глядене топтались в татарских ичигах. Только вывели спрятанную насаду — сразу же из курьи правого берега спустили вниз по реке заранее приготовленную татарскую шибасу, которую посекли мечами и перевернули вверх дном. Ухват сам всунул между досок шибасы две медные бляхи, подобранные на Глядене. Хватятся вогулы своих сокровищ — а вот им и следы татарских обуток. Дунут вниз по реке в погоню — а вот и шибаса плывет кверху брюхом, и на ней побрякушки с Глядена. А уж коли вогулы все равно не поверят и кинутся к русским городам, так им в любом пермяцком горте, что по пути встретится, скажут: нет, никто не проплывал.
   Да и кто проплывет? Станица-то в трех днях пути от Глядена на Балбанкаре прячется! Только теперь это уже не станица, а купецкая ватага. Плыли честные торговые люди из Жукотина, налетели на топляк, струг свой угробили со всем наваром, сами едва живота не лишились. Вот, торчат тут, кукуют, ждут ледостава, потому что по берегу домой пешком не дойдешь: далеко, да грязь осенняя, да паводок на притоках, — а новый струг ладить смысла нет — зима не за горами. И где-нибудь на Варвару-мученицу встанут они на лыжи, добегут по льду до ближайшей деревни, купят там нарты с упряжками — и в Чердынь. Там владыка Питирим пособит до Вычегды добраться, а в Усть-Выме князь Ермолай пошлет дальше — в Устюг, в Новгород. Все ладно, все ловко, но почему же такая тревога на душе? Почему же мнится, что кто-то следит за ними незрячим глазом? Почему же чудится, что стоит за спиной неминучая лихая беда?

 
   Ухват вспоминал давний разговор с Калиной и злился. Накаркает храмодел, потому как, видно, задарма душу лукавому отдал и еще на чужие зарится… В день того разговора и погода была похожая: так же кипели над Камой сумрачные облака, и ветер вздувал волну, которая глухим набатом бухала в глиняный яр, и тускло блестел изгиб реки, как бывалая кольчуга на локте.
   — Зря мы Бабу уволокли, — говорил Калина. — Не стоило трогать ее. А коли тронули — надо было сразу в омут. Зачарует она нас, оморочит. Навяжет свою волю и сгубит.
   — Креститься надо от бесьего наваждения, — пояснил Пишка.
   — Не спасет. Это ведь не сатанинские дела, а вообще безбожные. Здесь, мужики, самый край божьего мира, а дальше — одни демоны творенья, которым ни наша, ни божья воля не указ. Ангелы-то над нами небо еще держат, а демоны всю землю пещерами изрыли, лезут наружу, прорастают болванами. И люди здешние — югорские, пелымские, пермские, — тоже по пояс из земли торчат. Души у них демонские, каменные.