У Марины закончились съемки «Сюжета для небольшого рассказа». Ее очередной отъезд в Париж оказывается, мягко говоря, омраченным. Решили на прощанье посидеть у Макса Леона. Приходят они туда с Мариной и видят следующую мизансцену: в комнате куча гостей, среди них — Золотухин с Шацкой и... Таня. Ну вот и доигрался. «Обе вместе» — так, кажется, называлось это у Достоевского.
   Нехорошее молчание зависает в воздухе, его слегка разряжает Говорухин, не теряющий юмора и присутствия духа. Режиссеру такие ситуации — полный кайф, пригодится в дальнейшей работе. А все остальные с ролями не очень справляются. Спели с Золотухиным «Баньку», но это не разрядило обстановку. Яблочный сок, верность которому Высоцкий хранил так долго, жажду не утоляет. Он потихоньку начинает в него водку добавлять. Марина пытается удержать, и он мягко ее успокаивает: «Ничего, немного можно...»
   ...Разговоры он слышит уже неотчетливо, и вот до него долетает фраза:
   — Он будет мой, он завтра же придет ко мне!
   Эти слова Таня адресует Марине, а та пытается сохранить хладнокровие, чтобы перед Максом все-таки выдержать марку. Потом почему-то у Марины рвется колье, и жемчуг раскатывается по полу, приходится его собирать вместе. Таню кто-то берется доставить домой, а они с Мариной доезжают до гостиницы в кабине роскошной машины с надписью «Молоко».
   Что происходит наутро — угадать нетрудно. Из кафе «Артистическое» его забирает и увозит к себе Кохановский. Отоспавшись, он слышит, как вокруг озабоченно говорят о сегодняшнем спектакле. А за столом сидит Марина и ест гречневую кашу. Значит, выдержала, смогла пережить...
   Спектакль сыгран, Марина улетела, у него два дня проб в Одессе — и полное бессилие. Люся увозит его на неделю в деревню. Врачи сказали, что это рецидив неопасный, но отдохнуть и переключиться необходимо.
   Люся теперь с детьми на Беговой у своей матери, он сам живет у Тани, а Марине при следующей встрече надо будет показать вот эту вещь:

 
Я больше не избавлюсь от покоя:
Ведь все, что было на душе, на год вперед,
Не ведая, она взяла с собою -
Сначала в порт, а после — в самолет.
В душе моей — всё цели без дороги, -
Поройтесь в ней — и вы найдете лишь
Две полуфразы, полудиалоги, -
А остальное — Франция, Париж...

 
   В песне пока все красивее, чем в жизни. Но это не обман, не вранье. Просто у людей актерской профессии уже нет другого языка, кроме игрового: все наружу, публично. Надо доиграться до своей глубины, пробиться к одной правде на двоих... А там — либо разбиться, как два красивых автомобиля, — либо жить долго и интересно


Театральные трения


   Любимов при встрече уже не здоровается, не замечает как будто. Потом на репетиции смотрит как на постороннего. Самое дурное и жестокое говорит за глаза — Золотухину, Смехову. Причем несет черт знает что: мол, Высоцкий исхалтурился, вступил в сделку со Штейном (при чем тут «сделка»? нормальное сотрудничество!), занимается всякими «Стряпухами» (далась ему эта «Стряпуха» — забыли ее все уже давно, проехали!). В общем, как актер он потерпел полное банкротство. Галилея лучше бы сыграл Губенко, надо всерьез думать о замене. А главное — Высоцкий хорош только в «завязке», а когда он пьет, то расшатывает весь театр. Надо или закрывать заведение, или с Высоцким прощаться навсегда.
   Как просто у них получается: пьет — не пьет. А ведь это дело тоже от каких-то причин зависит. Зеленый змий свою жертву подстерегает не в радостные минуты, а в моменты слабости и отчаяния. В театре сейчас отнюдь не праздник: хреноватый получается «Тартюф», играть в нем Оргона абсолютно неинтересно. Может, все-таки отойдет шеф, сменит, как обычно, кнут на пряник?
   Но дальше только хуже. Девятого ноября оставшийся без голоса Высоцкий звонит днем в театр. Любимов не разрешает отменять «Галилея» и требует, чтобы артист явился. Он является, предъявляет себя и свое безголосье. Что делать? Находчивый Золотухин предлагает пустить готового к премьере «Тартюфа». Рискованно, конечно, однако Дупак успевает куда-то позвонить, после чего принимает смелое решение: «Семь бед — один ответ, даем „Тартюфа“!»
   Сначала идет маленький и крайне неприятный спектакль. Дупак выходит на сцену, ведя за собою Высоцкого. Изумленная публика слышит следующий монолог директора:
   — Дорогие наши гости, дорогие друзья Театра на Таганке! Мы должны перед вами глубоко извиниться. Исполнитель роли Галилея — артист Высоцкий — болен. Он совершенно без голоса, и все наши усилия, все попытки врачей восстановить голос актера, к сожалению, не дали результата. Спектакль «Жизнь Галилея» сегодня не пойдет...
   Сказал бы: спектакль заменяется на другой, а так... Неодобрительный гул прошел по залу, кто-то из последних рядов выкрикнул:
   — Пить надо меньше!
   И тут же еще один голос:
   — Петь надо больше!
   Хороший народ у нас, на советы щедрый... Не дожидаясь новых глупостей, Дупак возвещает:
   — Вместо «Галилея» мы покажем вам нашу новую работу, которой еще никто не видел. Пьесу господина Мольера «Тартюф». Просим зрителей покинуть зал на двадцать минут для того, чтобы мы смогли разобрать декорации и заменить их на другие.
   Раздаются аплодисменты: еще бы, повезло публике — свеженькое зрелище дают, а ведь в мирное время на таганскую премьеру попасть практически невозможно. Все двинулись в сторону буфета, уже не обращая внимания на человека, который со сцены пытается остатками своего голоса что-то произнести:
   — Вы меня слышите?..
   Не слышат, конечно. Да, выставили на позор. И куда теперь в таком виде и таком настроении?
   Для театра сказался больным, надо заниматься озвучкой «Хозяина тайги». Но с Любимовым разговора не удалось избежать. Тот беспощаден: «Если не будешь нормально работать, я добьюсь наверху, что тебе вообще запретят сниматься, и выгоню из театра по статье». Ну, министр по кино Романов и так в Высоцкого не влюблен, но с театром все действительно на тоненькой ниточке повисло. Может, плюнуть на все это дело, писать себе песни и не только песни? Много же еще возможностей — за сценарий взяться, за пьесу, да хоть и за роман...
   Но нет: не будет тогда никакой почвы под ногами. Надо все-таки, чтобы было человеку куда пойти... Где это написано? И потом, не кончился он как актер, что бы там ни говорили... Наоборот: есть большая — идея не идея, а какая-то тяжесть, требующая выхода. Где она — в голове, в душе, в печенке — неизвестно. Но нужен — как там в легендах и мифах Древней Греции — мужик этот, чтобы кувалдой по голове заехал — и вышла наружу какая-нибудь Афина или Артемида... Уточню имена и, может быть, песню напишу о том, как всемогущему Зевсу все стесняются по голове вдарить и как самый главный бессмертный бог умирает от изобилия накопившихся у него в черепке гениальных замыслов...
   Весной шестьдесят восьмого сочинились «Песня летчика» и «Песня самолета-истребителя», которые потом будут условно объединены в дилогию «Две песни об одном воздушном бое».
   Между прочим, первая из них стала складываться сразу после встречи с Мишей Анчаровым, когда тот искренне похвалил ранние песни Высоцкого, особо отметив строку «Они стояли молча в ряд, их было восемь»:

 
Их восемь — нас двое, -
расклад перед боем
Не наш, но мы будем играть!
Сережа, держись!
Нам не светит с тобою,
Но козыри надо равнять.
Я — «Як», истребитель, — мотор мой звенит,
Небо — моя обитель, -
А тот, который во мне сидит,
Считает, что — он истребитель.

 
   Когда писал, ни о каких намеках не думал, рисовались в сознании жесткие наглядные картины — как в кино... А недавно кто-то спросил: «Ну ладно, „тот, который во мне сидит“, — это Любимов. А кто же твой друг Сережа из первой песни?» Вот как можно понять и истолковать... Сам даже задумался. Нету никакого Сережи, ребята! На войне как на войне, а на театре как на театре. Сцена всех разводит в разные стороны. Даже с Золотухиным и Смеховым нет уже прежнего взаимопонимания.
   А летчик-ас, которого «приходится слушаться мне»... В песне-то он погибает: «... ткнулся лицом в стекло» Но в жизни, похоже, он меня отправит «гореть на песке», а сам катапультируется и уцелеет. Все пока к этому идет. Галилея уже начали репетировать Шестаков и Хмельницкий...
   Любимов говорит, что Высоцкий обалдел от славы. Мол, сочинил пять хороших песен, а ведет себя, как Есенин. С чего это он пьет? Ведь затопчут под забор, пройдут мимо и забудут эти пять песен.
   Лучше бы не передавали такие речи. «Пять песен» — это, конечно, под горячую руку сказано. Но вот хоронить зачем раньше времени? Тут шеф прозвучал прямо в один голос со зловещей старухой, которая недавно около ресторана «Кама» откуда-то взялась. Было это после «Десяти дней», когда Высоцкий, обращаясь непонятно к кому, пообещал разрезать вены и все покончить разом. Эта сердобольная особа убежденно так поучала: «Есенин умер, но его помнят все, а вас помнить никто не будет». Откуда они берут эти сведения? Знакомые архангелы у них на небесах, что ли?
   Десятого декабря в Одессе должны начаться съемки «Опасных гастролей», а за неделю до того Высоцкий опять госпитализирован. И психическое расстройство, и перебои с сердцем. Врачи грозят запереть на два месяца и пугают самыми страшными последствиями. Любимов после разговора с ними вдруг уразумел всю степень опасности. Входит в палату сдержанный, осторожный. После нескольких дежурно-ритуальных вопросов о самочувствии что-то говорит об «эсперали» — торпеде, которую вшивают, чтобы исключить возможность запоя.
   — Да что вы, Юрий Петрович, я здоровый человек!
   — Ну, если здоровый...
   Снова кромешный стыд. Выдавил из себя покаянное письмо, которое зачитали на заседании худсовета. Кроме проблемы Высоцкого обсуждалась еще проблема Губенко, уже не раз подававшего заявление об уходе. Любимов неожиданно соединил эти два совершенно разных вопроса, причем весьма своеобразно:
   — Есть принципиальная разница между Губенко и Высоцким. Губенко — гангстер, Высоцкий — несчастный человек, любящий, при всех отклонениях, театр и желающий в нем работать.
   После такого парадоксального поворота предложение Дупака перевести Высоцкого на время в рабочие сцены прозвучало уже как шутка. А что скажут рабочие? Если вы к ним своих пьяниц будете отправлять, то куда же им своих алкоголиков девать?
   Смехов попробовал говорить о гарантиях, о надежных заменах во всех спектаклях, но эти аргументы оказались уже излишними. Взяли Высоцкого обратно в артисты, правда на договор, с зарплатой, урезанной до ста целковых в месяц.
   Вроде установился хрупкий мир на Таганке, но объявился новый, внешний агрессор. С трибуны съезда композиторов Кабалевский обрушился на «Песню о друге», обвиняя радиовещание в распространении низкопробной продукции. Про Кабалевского говорят, что он бездарь и гнусь, вершина его творчества — песенка «То березка, то рябина», которой детишек на уроках пения терзают. Но месяц тому назад и Соловьев-Седой неодобрительно о Высоцком отзывался, все в той же любимой газете «Советская Россия». Этот-то мелодист, сочинивший «Споемте, друзья...», «В путь, в путь, в путь...», наконец — «Подмосковные вечера». Говорят, правда, он мужик без тормозов. Вышел однажды на сцену под мухой и со словами: «Сейчас я вас всех обо...»— действительно расстегнул ширинку... Но все это разговорчики, ничего не проясняющие. И пьяницы и трезвенники, и бездари и таланты одинаково могут оказаться подонками.
   Да, уже и композиторы за Высоцкого взялись. Кто-то говорит: зависть. Но неужели они боятся, что по «Маяку» вместо «Подмосковных вечеров» будут каждые полчаса отбивать «Если друг оказался вдруг...»? Кстати, это было бы совсем неплохо... А, ладно, встретим Марину, потом Новый год, а там, глядишь, пойдет все по-новому...
   На Беговой случается бывать не часто. Люсе его видеть тяжело, а дети без него уже растут как чужие. Навестил Аркашу, когда тот заболел свинкой, играли вместе в оловянных солдатиков. Разделили их на две армии, и мальчик все никак не мог решить, какой половине отдать предпочтение. Встреча отпечаталась в песне, не совсем детской, но что-то вроде того:

 
Нервничает полководец маленький,
Непосильной ношей отягчен,
Вышедший в громадные начальники
Шестилетний мой Наполеон.

 
   Песни все больше начинают жить своей самостоятельной жизнью, отрываясь от автора. Ему невмоготу, а они все веселей и замысловатее складываются. Золотухин как-то рассказал про своего папашу, который в первый раз приехал в Москву из Сибири и отправился за покупками. В душном, набитом людьми ГУМе ему не понравилось, так он сунулся в «Березку». Народу мало, товаров много, он уже тележку взял, а охранник на входе у него спрашивает: «Гражданин, у вас какая валюта?» Прямо как у Булгакова в «Мастере и Маргарите», когда Коровьев с Бегемотом в Торгсин заваливаются.
   И вот этот Валеркин рассказ вдруг вспомнился и начал подробностями обрастать. Мужичок приезжает в столицу со списком покупок, и этот список постепенно превращается в гоголевскую, булгаковскую фантасмагорию:

 
Чтобы я привез снохе
с ейным мужем по дохе,
Чтобы брату с бабой — кофе растворимый,
Двум невесткам — по ковру,
зятю — черную икру,
Тестю — что-нибудь армянского разлива.
Рефрен все время варьируется, доходя до полного безумия в валютном магазине:
Растворимой мне махры,
зять — подохнет без икры,
Тестю, мол, даешь духи для опохмелки!
Двум невесткам — все равно,
мужу сестрину — вино,
Ну а мне — вот это желтое в тарелке!

 
   Почему-то именно в этом месте все давятся со смеху и даже спрашивали не раз, что это такое — «желтое в тарелке». А он и сам объяснить не может. Были когда-то консервы такие, на банке нарисовано нечто желтого цвета, в тарелке лежащее... Что характерно, самые простые вещи оказываются самыми таинственными. Ведь не просят объяснений по поводу «растворимой махры»... В фантастической картине хорошо работает реальный штришок. Шаг от простого к сложному сделать, как ни странно, легче, чем от сложного к простому.
   Скажем, сколько мудреных разговоров об индусах и их религии. Он уже шутил по этому поводу в «Песенке про йогов», но, видимо, не дошутил. Теперь вот сложилась «Песенка о переселении душ»:

 
Кто верит в Магомета, кто — в Аллаха, кто — в Исуса,
Кто ни во что не верит — даже в черта назло всем, -
Хорошую религию придумали индусы:
Что мы, отдав концы, не умираем насовсем.

 
   Все религии в конечном счете сводятся к выяснению отношений со смертью, а суть этих отношений — сумма прижизненных поступков:

 
Стремилась ввысь душа твоя -
Родишься вновь с мечтою,
Но если жил ты, как свинья -
Останешься свиньею.

 
   Кое-кто говорит, что, мол, примитивно это: метемпсихоз— сложное учение, но песня — не диссертация, а драматическое столкновение идеи с жизнью. Твоей жизнью. А она, жизнь эта, так несуразна, порой безобразна до ужаса. Всегда у нас найдется философское оправдание: дескать, я сложная творческая личность, Бог и дьявол в моей душе борются, оттого моя раздвоенность, которую еще Достоевский описал. Захотелось эту дешевую демагогию передразнить и вывести на чистую воду:

 
Во мне два Я — два полюса планеты,
Два разных человека, два врага:
Когда один стремится на балеты -
Другой стремится прямо на бега

 
   «Высоким штилем» на эту тему говорить невозможно: все сказано и многократно повторено. И лишь поворот в сторону грубого простонародного языка позволяет на это дело со стороны посмотреть:

 
Я больше не намерен бить витрины
И лица граждан — так и запиши!
Я воссоединю две половины
Моей больной, раздвоенной души!
Искореню, похороню, зарою, -
Очишу, ничего не скрою я!
Мне чуждо это Ё-мое второе, -
Нет, это не мое второе Я!

 
   «Ё-мое» — это, конечно, смешно звучит, но песня имеет кое-какое отношение и к моральному состоянию самого автора. Куда ни глянь — раздвоение. По половинке себя разделил между двумя женщинами, между актерством и песнями, между работой и горьким забытьем...
   Как ни крути, есть два Высоцких. Одного знают и слушают тысячи, даже миллионы незнакомых людей. Второй мучается, терзает себя и других, все время ходит по краю и когда-нибудь сорвется окончательно. Останется ли тогда первый — вот вопрос.
   В театре все нормально — пока. В Одессе начали сниматься «Опасные гастроли», для которых уже давно сочинены куплеты «Дамы, господа...». («Это оказалось довольно трудно, чтобы и стилизация, и современность, и юмор, и лесть, и шик, и элегантность, и одесское чванство», — как писал он Юнгвальд-Хилькевичу. ) Будут и еше песни, причем музыку опереточного типа сочиняет композитор Билаш. Как эксперимент это интересно.
   Марина отбыла в Париж, а потом на съемки в Венгрию. Телефонные разговоры становятся все взволнованнее и романтичнее. Девушки-телефонистки уже не ограничивают их по времени, завороженно слушая, как «звезда» со «звездою» говорит — и все ведь о любви! Ничего придумывать не надо — песня слагается сама собой. И какая!

 
«Девушка, здравствуйте! Как вас звать?» — «Тома».
"Семьдесят вторая! Жду дыханье затая...
Быть не может, повторите, я уверен — дома!..
Вот уже ответили. Ну здравствуй, это я!"

 
   В феврале шестьдесят девятого пару раз попадал в больницу — сначала в Институт Сербского, потом — в Люблино. Сложился уже определенный цикл с почти предсказуемой периодичностью. Но возвращение в строй отнюдь не означает настоящего возвращения к жизни. Запас прочности все убывает.
   И Таганке нанесен очередной удар — не смертельный, но чувствительный: Фурцева со свитой посмотрела «Живого» и окончательно поставила на нем крест. От отчаяния Любимов взялся готовить к премьере спектакль «Мать» по Горькому. Но в целом — корабль плывет. Назревает пятилетний юбилей, а в марте два спектакля прошли по трехсотому разу. Сначала — «Антимиры», в которых участвует Вознесенский, читая старые и новые вещи. После спектакля в ресторане ВТО Высоцкий с Золотухиным затягивают «Баньку по-белому», Валерка что-то приотстал, он продолжает один — с такой силой, что Вознесенский восклицает: «Володя, ты гений!» Слова вроде не шибко редкие, а звучат убедительно, поддержанные общим настроением. Этот театр его все еще любит, несмотря ни на что...
   Он поет для всей труппы и после трехсотых «Десяти дней» — целый концерт получился. Ничто не предвещает грозы, но через два дня старое начинается сызнова. Высоцкого нет на «Галилее», Дупак в очередной раз объясняется Перед публикой, предлагает прийти первого апреля, что воспринимается как неуместная шутка.
   Уволить! По статье 47 "г", то есть с самой беспощадной формулировкой! И больше в этих стенах ни слова о Высоцком!
   Недавно он сочинил «Песенку о слухах», которая уже понемногу тиражируется на магнитофонных лентах. Но про самый главный слух в ней не говорится. А он заключается в том, что Высоцкий женится на Марине Влади. Не по всей пока стране, но по Москве эта версия гуляет и, кажется, не лишена оснований. Во всяком случае, в начале апреля они вместе смотрят смонтированную копию «Сюжета для небольшого рассказа». При всей интеллигентности режиссера Юткевича фильм получился не выдающийся: Антона Павловича Чехова там довольно скучно играет Гринько — этот артист хорош бывает только в руках Андрея Тарковского. Да и Марине неплохо было бы с Тарковским поработать... Ладно, главное — почин сделан, и легендарная колдунья предстанет перед советским зрителем как Лика Мизинова, говорящая на русском языке, — уже немало!
   Шестнадцатого апреля надо ложиться в больницу: Смехов организовал лечение у Бадаляна — мол, этот корифей тебя приведет в порядок. Сколько заботы со всех сторон! За день до того он все-таки звонит вечером в театр, Золотухину. Узнает, что «Галилей» идет с Хмельницким.
   Валера говорит: надо возвращаться. Что тут ответишь? Не знаю, может быть, вообще больше не буду работать... Финита ля комедиа!
   Свой пятый день рождения Таганка празднует без Высоцкого. Правда, сочинил он кой-какие поздравительные репризы, их среди прочих приветствий огласили. Через пять дней решился пойти к шефу.
   Ситуация, конечно, дурацкая. Сколько длится уже эта лицемерная игра, этот театр в худшем смысле слова... Любимову нужен Высоцкий, не нравится ему Хмель в «Галилее»: рисунок роли копирует правильно, покричать тоже умеет, а вот насчет глубины...
   Неправду говорят, что для Любимова все актеры — марионетки, а труппа — кордебалет. Он умеет использовать солистов, знает цену личности. Когда актер правильно работает телом — это хорошо, но если к тому же душа и ум включены, это уже отлично. Любимов не «хорошист», он — «отличник», перфекционист по натуре, а потому дорожит отличным материалом. Все у него идет в дело — и резкая, доходящая до животности естественность Зинки Славиной, и нервная пластичность Демидовой, и русская придурковатая открытость Золотухина, и даже показная, высокомерная интеллигентность Смехова... Высоцкий — тоже краска в этой палитре, не важно какая — черная, белая или там красная...
   За три дня до прихода Высоцкого Любимов устроил разнос всей труппе по поводу безобразного спектакля «Десять дней». Играли-то после юбилея — дело житейское. Из-за этого учинять такой ор и кулаками по столу стучать? Говорят, даже петуха пустил два раза, что отнюдь не случайно: все это был спектакль не без задней мысли. Мол, и в отсутствие Высоцкого порядка нет все равно, не он один нарушитель дисциплины и возмутитель спокойствия.
   И вот акт второй. Любимов произносит долгое педагогическое нравоучение, ставит Высоцкому в пример Золотухина, который не гнушается никакой работой, приходит на первый зов, прислушивается к замечаниям. Кто же с этим спорит? Приятно слышать такое про товарища. Но вот пошла сказка про белого бычка: «Если мы вернем вас в театр, какие мы будем иметь гарантии?» А какие могут быть гарантии, кроме слова?
   — Ладно, вынесем вопрос на труппу пятого мая.
   И оба понимают: еще не раз повторится то же самое, один будет то играть, то срываться, другой — то выгонять его, то прощать. И так — до самой смерти. Одного из двух.
   Уже тринадцатого мая Высоцкий опять в «Галилее». Репетирует в «Часе пик» (польская повесть, автор Ежи Ставиньский), разок выходит на сцену как отец Павла Власова в горьковской «Матери» — не гнушается и скромными ролями, это ли не свидетельство исправления? Совершает восхождение в «Добром человеке» — после Второго Бога и Мужа дорастает до Янг Суна, которого прежде Губенко играл. Роль безработного летчика дает возможность развернуться. Особенно в сцене, когда Янг Сун теряет надежду раздобыть двести серебряных долларов и снова получить место пилота. Он разгоняет всех гостей, собравшихся на свадьбе, доводя напряжение до предела, а потом в полном отчаянии поет: «В этот день берут за глотку зло, в этот день всем добрым повезло, и хозяин и батрак — все вместе шествуют в кабак в день святого Никогда...» Это зонг Брехта в переводе Слуцкого, но многие принимают за натурального Высоцкого.
   Но, положа руку на сердце, его больше всего сейчас интересует роль поэта. Не другого поэта — этого уже достаточно наигрался и не очень переживал, когда у него забрали «одного из Маяковских», — а себя самого. Роль, которую он не играет, а исполняет — как свое призвание, может быть, более важное, чем актерское.
   Вправе ли он считать себя поэтом — теперь, когда столько всего написано? Именно написано, а не просто спето под чьи-то магнитофоны. Не все понимают, какая это работа, сколько сил вложено в простые эти строки...
   Что характерно — песни все чаще теперь стали сочиняться как пьесы. Вот история про солдатика, который, стоя на посту, взял да и выстрелил в своего товарища, якобы приняв его за постороннего. Здесь в диалоге вся мизансцена построена, две роли — два голоса:

 
«Рядовой Борисов!» — «Я!» — «Давай, как было дело!»
"Я держался из последних сил:
Дождь хлестал, потом устал, потом уже стемнело...
Только я его предупредил!.. "

 
   Потом этот Борисов продолжает рассказ, уже не к следователю обращаясь, а к залу:

 
"...На первый окрик «Кто идет?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался и, не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор"

 
   Правда слегка приоткрылась, но Борисов еще продолжает врать следователю:

 
«Был туман — узнать не мог — темно, на небе тучи, — Кто-то шел — я крикнул в темноту»

 
   Теперь как бы поворот сценического круга — следователь со своим кабинетом отъезжает назад, а Борисов, переменив интонацию с жалостливой на решительную, признается зрителям, что год назад, работая в шахте, он с приятелем крепко повздорил из-за девушки, и вот теперь, когда они оказались вместе на военной службе, нашел способ рассчитаться с соперником. Тот же рефрен звучит теперь по-новому: «Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор». Выстрел. Занавес. Вот такой спектакль. Сам придумал, сам поставил, сам сыграл три роли — и Борисова, и его соперника, и следователя.
   А премьера «Хозяина тайги» большой радости не принесла, хотя после показа картины в Доме кино съемочную группу торжественно награждали представители МВД. Золотухин как персонаж положительный получил именные часы, Высоцкому — почетная грамота за активную пропаганду работы милиции. С такой формулировкой по крайней мере можно смело людям в глаза глядеть. Но, откровенно говоря, Рябой не получился: нет характера и песня веселая сбоку торчит. Говорят, режиссер специально Высоцкого тушил, уводил в тень. Да нет, самому не надо было за эту роль браться. Бог не фраер, и всегда так получается: чем мельче цель — тем труднее ее достичь.