Молчит бог. Он всегда нем, а больше всего тогда, когда его рабов охватывает тревога. Но перед кем этот страх? Перед войной, которая началась с Венецией? А разве Порта впервые воюет? Да это еще и не война, Ибрагим до сих пор не созывает диван. Так, может быть, страшно потому, что Ибрагим не желает воевать, убегает в Понтийские горы на охоту или не выходит из гарема, чтобы не заниматься государственными делами? Или этот страх нагоняют вооруженные пастухи, которые собрались у Адрианополя и угрожают отомстить за убийство ювелира?
   Верховный пастырь читает каллиграфические надписи над золотым михрабом, но они ничего нового ему не говорят, и в памяти всплывает мединская сура корана: <Каждый раз мы придумываем стихотворение, и придумываем лучше. Разве тебе не известно, что аллах все может?> ...Гм... А какое теперь придумать стихотворение, чтобы объяснить незримую силу страха?
   Бунтовщики поднимают головы... Шейх-уль-ислам подошел к возвышению, взял коран и поспешно начал листать, ища суру, которая подсказала бы ему, как бороться с ними. Священная книга должна подсказать, ведь другой мудрости, кроме пророчества Магомета, у них нет.
   Сура мединская, сура пророческая... Сура рахманская. <Мы нацепили им оковы до самого подбородка, и они... вынуждены поднимать головы>. Так что же ты советуешь, премудрая книга?.. Снять оковы?!
   Шейх-уль-ислам закрыл коран и вышел из мечети, шепотом произнося пятую мединскую суру.
   <О вы, которые уверовали, не спрашивайте о вещах, что опечаливают вас, когда вам открывается их смысл. Спрашивали люди и до вас, а потом стали неверующими...>
   На паперти ему преградил дорогу дервиш в сером бекташском сукмане, с серебряной серьгой в ухе. Он упал перед шейх-уль-исламом на колени и припал губами к его башмакам.
   - Поднимись и скажи, что тебе надо, - сказал верховный имам, присматриваясь к дервишу, который поднял на него будто бы знакомые блудливые глаза.
   - Святой отец, - промолвил дервиш тихо, но в голосе его слышалась не рабская покорность, а что-то заговорщицкое, - ты можешь и не помнить меня, ибо много у тебя слуг духовных. Я - Мурах-баба, дервиш ордена бекташей, которого ты много лет тому назад милостиво послал в кафский монастырь, чтобы я там проповедовал правду об Османах среди татар и крымских янычар. Я честно выполнял свою повинность, но когда буря надвигается на нашу священную землю, моя совесть заставила меня...
   - Что за черные вести ты несешь мне? - Шейх-уль-ислам схватил дервиша за плечо. - Говори, что слышал! Болгары, сербы, греки?
   Мурах-баба встал на ноги, и насмешливые огоньки заблестели в его глазах. Теперь Регель вспомнил: это тот, что подстрекал когда-то янычар выступить против Амурата IV, будучи шейхом дервишей в янычарском корпусе. Он, шейх-уль-ислам, спас тогда своего слугу от смерти, своевременно выслав его в Крым.
   - Турки, святой отче. Турки! - ответил Мурах-баба, и шейх-уль-ислам успокоился.
   - Ты о Кер-оглы? Не тревожься, мы сильны и можем не бояться ничтожной группы заговорщиков. Не так давно Порта расправилась с Кара-Языджи и Календер-оглы, хотя тех было намного больше. Тысячи посаженных на колы в долине Аладжа, в предместьях Апкары и Урфы долго еще будут устрашать ремесленников и райя, у них надолго пропало желание помогать бунтовщикам.
   - Не смею возражать тому, кого справедливо называют морем познаний. Но ты не знаешь одного: среди этой ничтожной кучки бунтовщиков находится сейчас самый заклятый враг империи, тоже турок - меддах Омар, которому до сих пор никто не осмелился отсечь голову. А бунтовщики, которые думают головой Омара, - это уже не банда, а значительная сила. Тебе известно, что в своих коварных проповедях он призывает турок уйти из чужих земель, снять кандалы с порабощенных. Что будет, если турецкий народ поддастся его крамольным призывам, кто тогда будет душить гяурскую Румелию? Да, я вижу, на землю Османов надвигается страшная буря. Крамола Омара распространится среди людей, как эпидемия, и тогда никто не сможет одолеть ее, ибо она незрима. У бунтовщиков мало оружия, от них скоро не останется и башмаков, но где ты сыщешь такой яд, чтобы вытравить у людей веру в Омара, Хюсама, Аззем-пашу?
   Шейх-уль-ислам опустил голову. Этот грязный дервиш разгадал причину его тревоги. Да, да, над империей нависла страшная угроза прозрения подданных! Однако он сказал спокойно и высокомерно:
   - Твоя речь свидетельствует о том, что голова у тебя не глупая и ты станешь шейхом янычарских дервишей. Но скажи, ты знаешь, как найти этот яд? Ты сумеешь отыскать ученых, которые докажут, что Хюсам был бездарным ремесленником, философов, которые бы высмеяли учение Омара?
   - Нет, не найду таких.
   - А что будешь делать, коль уж пришел предлагать свои услуги?
   - Я разожгу у обленившихся янычар прежнюю жажду к битвам и наживе. Я вселю в них страх, и они снова станут воинами.
   - Ты напрасно разбрасываешь перлы своего ума, Мурах-баба. Что ты можешь придумать, чтобы убить бунтарский дух народа?
   - Войну! - воскликнул дервиш. - Великую войну. Теперь есть повод. Уже более двух десятилетий протестанты убивают католиков, а мы, хотя и являемся правоверными, выступим против Венеции на стороне протестантов. Янычары пойдут сами, тимариотов и заимов надо заставить пойти силой, в стране пусть останутся лишь калеки, женщины и дети. И пусть голодают, тогда будут думать только о хлебе насущном. Разве при такой жизни может возродиться дух бунтарства? И еще одно, - добавил Мурах-баба шепотом, возмущенные янычары помогут избавиться от того, кто считает войну погоней за газелями в лесах Поптийских гор...
   Проклятие Хюсама все время преследовало чорбаджи Алима. Он слышал немало проклятий и не верил в их злую силу, пока держал в руке ятаган, подаренный могущественными Османами. Но теперь проклял его турок, хозяин, который привил ему веру, дал оружие и хлеб. Предсмертный крик старика сейчас повторяют сотни, тысячи людей - одни громко под Адрианополем, другие молча в Стамбуле. Верховные властители не дали Нур Али печать, а ему - регалий янычар-аги. Чорбаджи Алим почувствовал себя неуверенно на турецкой земле, которую называл своей. Нет, она не его, на ней есть хозяева, а от них зависит его судьба - богатство и нищета, жизнь и смерть. А руки ослабели, отвыкли воевать, и воевать не с кем: где же его враги? Где то там, в незнакомом ему мире, или тут?
   Проповеди Мурах-бабы исцеляли его приунывший дух: Омар - враг, Хюсам - враг! Впервые осознал чорбаджи жгучую ненависть не к иноверцам, а к самим же туркам, которые не захотели больше терпеть его своеволия.
   Янычарский булук Стамбула двинулся под Адрианополь. Крепко сжала рука Алима эфес ятагана, сжала конвульсивно, в страхе, - он с дикой ненавистью рубил головы туркам, которым дал клятву служить всю жизнь, у которых годами завоевывал доверие. Когда-то убивал чужеземцев за то, что не желают быть подданными и стать под знамена Порты, теперь убивал хозяев, которые захотели избавиться от своих слуг и были страшнее порсов и казаков. Ведь внаймы его больше никто не примет, теперь нигде для него нет земли.
   Отряд кызылбашей был разгромлен в течение одного дня. Кер-оглы рядом со своими сторонниками погибал на колу. В живых оставили лишь одного Омара. Ему связали руки и привели к умирающему в муках вожаку восставших, чтобы он видел его страшную смерть.
   К Омару подошел Мурах-баба. Злорадно блестели его глаза, он не забыл, как когда-то унизил его меддах Омар на горе Тепе-оба в Кафе.
   - Видишь, старче, где мы снова встретились? Начинай теперь свои проповеди, ты же знаешь коран на память, и докажи, что не я, а ты желаешь добра своему государству. О, тебе, предателю, больше уже не помогут все философы мира.
   Молчит меддах Омар, не отрывая взгляда от обезображенного муками лица Кер-оглы. О чем он думает сейчас? В чем раскаивается? В том, что вступил в неравный поединок с тиранами, или, может, в том, что просил у них пощады перед смертью?
   - Ты, Омар, наверное, думаешь, что умрешь так же, как он, - продолжал Мурах-баба, показывая на Кер-оглы. - Я знаю, что ты единственный среди этих трусов желал бы такой смерти. Но не обезглавил тебя Амурат, не запроторил тебя в темницу Ибрагим, и я помилую тебя. Помилую для того, чтобы лишить тебя славы и чести, какой желаешь ты и те, что когда-нибудь осмелятся так погибнуть. Нет, я буду водить тебя по площадям городов, мои дервиши будут жечь тебя раскаленным железом, пока ты не назовешь себя лжецом и свое учение - ложью. А потом дадим тебе возможность жить и произносить на мимберах проповеди, которые составит для тебя шейх-уль-ислам. Если же откажешься, отрежем тебе язык, чтобы мерзкое слово случайно не сорвалось с него, повесим ярлык на шею с надписью: <Я лжец> и привяжем к столбу Константина на Ат-мейдане, а людей принудим процессией проходить мимо и плевать тебе в лицо... А теперь скажи мне откровенно, что заставило тебя, именитого турка, выступить против своей власти и впутаться в эту детскую игру в войну? Ведь тебе известно, что так же, как один человек не может одновременно быть отцом и сыном, так и раб не может быть господином. Ты же видишь, что еще не успели пропеть муэдзины молитву в мечетях Адрианополя, а баталия окончена. Стоило ли губить себя ради этого?
   - Я не сумею объяснить тебе того, - ответил меддах Омар, - чего не способна понять твоя голова. Один философ сказал: с невеждой, который считает себя мудрецом, не вступай в разговор. Скажу только одно: ныне погиб Кер-оглы, а завтра, очевидно, погибнет боснийский вождь повстанцев, который должен был объединиться с нами. Но важно то, что стала возможной борьба разума с тьмой. А то, что возможно, рано или поздно свершится. Грядет великая битва, дервиш. Разве ты не знаешь, что, когда в бочке появится хоть маленькая дырочка, вино все-таки вытечет. Если в скале появилась трещина, скала обязательно разрушится. Если прозрел хотя бы один янычар, то разбредется весь корпус. А когда простой пастух дорастет до того, что сумеет погибнуть на колу, не раскаиваясь, тогда вы проиграете... На мою же помощь не рассчитывай, Мурах-баба. С этой минуты я не произнесу ни единого слова, можешь отрезать мне язык. Он мне больше не пригодится.
   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
   Ой, що ж бо то та за чорний ворон.
   Що над морем кряка?
   Ой, що ж бо то та й за бурлака,
   Що всiх бурлак склика?!
   Украинская народная песня
   За башнями гарема - Персидский сад, жемчужина ханского двора, красота, скрытая стенами от человеческих глаз, недоступная, заключенная.
   Кроны финиковых пальм тянутся в высоту, а посмотреть на свет им не суждено, томятся филодендроны и фикусы, наежились сердитые кактусы... Распускаются турецкие тюльпаны, набухают африканские гладиолусы, склоняются до земли чашечки петуний - уныние царит в ханском раю, уныние одиночества, бесцельности, унижения. Из года в год они расцветают, и увядают, и снова цветут тут с надеждой, что кто-нибудь увидит их красоту, но тщетно. Никто не радуется, не любуется ими. И потому уныла эта красота, и печально бродит по аллеям Персидского сада самая лучшая роза очаровательная ханым Мальва.
   Следом за ней семенит евнух, его недремлющее око охраняет повелительницу, но привыкнуть к опеке евнуха она не может. Когда-то, еще в первые месяцы любовного угара, она тщеславно радовалась тому, что перед ней склоняются евнухи и ханские жены, опускает глаза долу стража, но чем дальше, тем больше это сковывало ее, омрачало счастье любви, ярким светом озарявшей ее юность. И эти стены - эти опротивевшие стены, за которыми никто и никогда не увидит ее, не полюбуется ею, - с каждым днем все больше и больше угнетают, вырастают, и низкой кажется Соколиная башня, поднимающаяся высокой юртой над дворцами. Прежде она могла смотреть с вершины Эклизи-буруна на Чатырдаг, а теперь только с этой башни. И так будет всю жизнь... Поблекнет красота, она станет такой, как старшие жены Ислама, и тогда... неужели только злость и зависть будут ее единственным наслаждением в этой пышной тюрьме?
   И из глубины памяти всплывала порой просьба-молитва, которую она услышала возле Успенского собора: <Пресвятая богородица, спаси нас>, - она испуганно подавляла это воспоминание, потому что перед нею возникали сотни страдающих лиц, просивших у своего бога спасения... Нет, нет, она никого не просит о спасении, сама ведь стремилась к этому счастью.
   А молитва билась, сдавленная, и плакала, отражаясь щемящей болью.
   Шли годы... Взаперти, в заключении, среди унылой красоты, угнетающей душу. Четыре высоких стены, бассейн, утоптанные короткие дорожки. А ведь был же когда-то Узенчик в широкой долине между гор, и можно было бежать рядом с ним куда глаза глядят, и были когда-то душистые чаиры, и сказочные ночи, и песни юного чабана среди горного приволья...
   В ханском дворе всегда многолюдно. Ислам-Гирей поднял меч. Ислам-Гирей торгует.
   При дворе польского короля Владислава IV - хан узнал об этом от купцов - трется венецианский посол Тьеполло, подговаривает ударить по Порте с Крыма, по ее самому уязвимому месту.
   Король ведет секретные переговоры с казаками, герой Дюнкерка Ихмелиски согласился. Тугай-бей стягивает свои силы к Перекопу, но тревога напрасна. Тьеполло почему-то изгоняют из королевского дворца, Хмельницкого преследует шляхта, он убегает на Сечь.
   Ислам-Гирей торгует. Казаки на чайках и повозках везут в Перекоп табак, зерно, масло, меняют свое добро на сафьян, шелка, вино и соль. На ханский двор каждый день приходят все новые и новые торговые гости из разных стран показывать свой товар. Соотечественник лукавого Тьеполло в коротких штанах и чулках выше колен почтительно снимает перед ханом шляпу со страусовым пером - что же, будем торговать, венецианец, коль не удалось вам пойти на нас войной.
   С московитами подписана шертная грамота - <пребывать в союзе, любви и дружбе, не нападать на украинные города, предоставлять свободный проезд купцам>. Вот он, русский купец, в красном кафтане, в высокой собольей шапке и сафьяновых сапогах, горделиво выкладывает инкрустированные моржовым зубом шкатулки, соболя, куниц, голубых песцов, белоснежных горностаев, пушистых бобров, льняные ткани. Хан, ты только посмотри, что это за ткани! Купец приказывает слугам растянуть тонкую, почти прозрачную скатерть, выливает на нее жбан масла. Масло не капает на землю.
   Хан Крымского улуса торгует и выжидает. Война между Турцией и Венецией затянулась, обленившиеся янычары недовольны, дрожит в своих хоромах юродивый Ибрагим - боится бунта. Ляхистан упорно не платит Крыму дани, он, видите ли, не признает Ислам-Гирея, бывшего своего пленника, ханом.
   А на Сечи собирается казачество, рвется воевать со шляхтой, жаждет мести недавно избранный гетманом сам Ихмелиски, у которого шляхтичи убили сына.
   Не направить ли к нему послов с шертной грамотой? Но - нет. Договариваться можно с государствами, а казаки - не государство. Какой силой обладают они сейчас?
   Накаляется воздух над Крымом. Хан выжидает и торгует. Ибо в казне пусто, потому что налоги подданные вносят нерадиво, а денег требуется много, чтобы не плясать больше между сейменами и беями, словно между мечами.
   <Почему не приходит хан?> - уже в пятый раз терзали сердце Мальвы подозрение, ревность, печаль.
   В последний раз Ислам долго присматривался к маленькому Батыру и произнес странные слова - Мальва до сих пор не может понять, почему он так сказал:
   - Аллах, не допусти, чтобы заговорила в тебе, когда вырастешь, казацкая кровь. Еще ведь неизвестно, как завершишь ты дело, начатое мной.
   Потом посмотрел в глаза Мальвы и бросил еще одно слово - без высокомерия, без злости, но тяжело, словно ярмо надел ей на шею:
   - Казачка...
   Так ее еще никто не называл. Этого слова она не знала. Возможно, знала мать, Страгон, - ей же оно было безразлично. А теперь так назвал Мальву сам Ислам-Гирей - ее муж и повелитель, - и оно сразу встревожило ее душу. Казачка... И у сына казацкая кровь. Хан стал упрекать?
   Однако почему же он столько дней не приходит к ней? Завистливые ханские жены и стражи уже давно присматриваются к ней, не появилась ли у нее первая морщинка после того, как она родила сына. Смотрелась в зеркало: нет, еще красивее стала. Из несмелой, с тонким станом девушки расцвела пышная женщина - так из орошенного утром бутона расцветает в полдень лилия, и еще далеко, далеко ей до заката. Почему же хан не приходит?
   Маленький Батыр уснул.
   Меным оглым, яш ярем*,
   Меным оглым, яш ярем,
   напевала она сонному ребенку и присматривалась к черным бровям сына: чьи они - отцовские или, может, деда, казацкие? Какое дело ты должен будешь завершить и почему тревожится хан? Кто объяснит ей эти слова? Неужели она не осмелится сама спросить?
   _______________
   * Мой сыночек, мой малютка (татар.).
   Мальва вышла в сад. Следом за ней засеменил евнух. Она махнула рукой, приказала вернуться, имеет же она право хоть на минуту побыть одна.
   Побрела по дорожке к фонтану. Весеннее небо нагнетало синеву в глубокий колодец гаремного сада и отражалось в овальном бассейне опрокинутое куполом вниз. Вот и все небо. Не видеть больше настоящего, огромного, прижатого к гигантскому кругу земли, а только это - отраженное в мраморном корыте ханского фонтана.
   Голубой мрамор еще больше сгущал синеву неба, тихо падали капли, кольцами расплываясь по глади бассейна, а на дне - увидела Мальва застывшие рыбки, они одна за другой разбежались по желобу, по которому вытекала из бассейна вода, и почему-то остановилась. Присмотрелась внимательнее - ведь они неживые, кто-то искусно вырезал их из мрамора. Но почему скульптор изобразил рыбок у входа, почему не выпустил их из бассейна - на свободу?.. Гм... А разве можно им на свободу? За бассейном притаилась длинноногая мраморная цапля, не выбраться им никогда из голубой тюрьмы...
   Зачем так придумал скульптор? Зачем он ограничил жизнь рыбок пределами тесного бассейна и поставил грозную охрану при выходе на свободу? О чем думал неизвестный художник, создавая эту печальную картину? О ком: о себе - сытом, одетом и скованном ханской службой или кастрацией? Или о женщинах, которые томятся в гаремном раю? Или вообще о призрачности счастья?
   Мальва посмотрела вверх, и ей захотелось на простор, увидеть небо, то небо, что над Чатырдагом, где можно рукой дотянуться к звездам, где клубятся свободные туманы и ложатся на отдых возле пещер, чтобы окутать прохладой желтые кости тысячи казаков...
   Казачка... А они мчатся на конях в горы, им надо спрятаться от неисчислимого войска Кантемира... Клубится дым, выедает глаза, душит, но ни один из них не сдался в плен.
   Так зримо предстало перед глазами сказание старого Омара, тронуло сердце, смяло его, сжало. От жгучей тоски ощутила щемящую боль в теле. Эта боль была похожа на любовь, но не совсем, она была жгучая и сладостная, неизвестно почему заставлявшая литься слезы из глаз, и неизведанное чувство вдруг прорвалось в давно забытой песне:
   Ой що ж бо то та за чорний ворон...
   - Казачка... - прошептала Мальва, идя по узкой дорожке, и вздрогнула: из-за густого куста лавра на нее были устремлены глаза того евнуха, которого она прогнала, выходя из гарема.
   Душа содрогнулась от унижения, в груди закипела ярость: хан подсылает скопца, не доверяет ей, а сам не приходит. А сам, наверное, развлекается в других гаремах... Хотела закричать на евнуха, как смеет он не выполнять воли ханской жены, но скопец смотрел на нее нагло, злобно, и она поняла, что евнух сильнее, чем она, он тут хозяин, а она - рабыня. Бросилась бежать - но куда? И сердце охватила нестерпимая горечь по той свободе, которая была уже добыта руками, трудом матери...
   Пошла, опустив голову, между клумб с нарциссами, будто покрытых белой пеной, открыла калитку к Соколиной башне - в проходе тоже стоял евнух. И вдруг кроткая ханым сердито крикнула:
   - Прочь! - и скопец исчез.
   Взбежала по винтовой лестнице наверх, прижалась к решетке. И здесь всюду стены: высокие минареты Ханджами, за ханскими конюшнями - сторожевая башня, массивные ротонды усыпальниц, с запада - стена гарема, и лишь со стороны парадного входа - небольшая щель между сторожевыми башнями, сквозь которую видна улица. Ей хочется туда, а хан не приходит, ей нужно к матери, но как она пойдет, когда хан не приходит, она должна видеть людей живых, сильных, а хан не приходит... И всюду хан, всюду хан, как эти окружающие ее стены, как та цапля возле колодца, а она - золотая рыбка в пышном мраморном бассейне.
   И вдруг неожиданно, словно гром среди безоблачного неба, словно пушечный выстрел, со стороны парадных ворот волной ударила дружная песня, самая нежная, материнская, песня ее детства, десятками голосов зазвучала свежая, свободная, просторная, как небо, отобранное у Мальвы:
   Ой, що ж бо то за бурлака,
   Що всiх бурлак склика?...
   Кто ее здесь поет? Почему здесь? Как случилось, что на улицах Бахчисарая звучит украинская песня, когда-то безразличная Мальве, а теперь такая родная?
   Она встала на карниз, еще выше, и перед нею открылось разноцветное море кунтушей и жупанов: может, это из тысячеголовой пещеры пришли чубатые казаки на банкет к хану или отомстить ему? Выбивают пробки из бочек, кружками пьют вино; горят костры, развеваются на ветру языки пламени, разносится запах жареного мяса; дружный хохот, выстрелы из мушкетов - и снова бравая, победоносная песня:
   Ой, що ж бо то та за чорний ворон,
   Що над морем кряка?...
   Тоска, созревавшая годами в душе, прорвалась, хлынула слезами.
   - Кто вы? Откуда вы? - в изнеможении трясла Мальва самшитовую решетку.
   Неделю тому назад Ислам-Гирей бесцеремонно и грубо изгнал купцов за пределы дворца - ему сообщили, что к нему едет Тугай-бей со свитой и вместе с ним возвращается в Бахчисарай Сефер Гази.
   Хан неподвижно стоял посреди комнаты в ожидании, забыв о своем ханском сане, когда вошли они оба, такие нужные ему сейчас, сильные мужи Крыма. Какой же силой обладал Тугай-бей, что осмелился ввести во дворец изгнанника Сефера Гази?
   В черной меховой шубе с бобровым воротником и в зеленом тюрбане у порога стоял учитель, которого предал воспитанник. Те же прищуренные глаза с узкими щелками, по которым не узнаешь, доволен он или гневается, такое же морщинистое лицо и редкая бородка. Рядом с ним холодно-мрачный Тугай-бей в ярко-желтом плаще. Он слегка наклонил голову, подчеркивая сдержанным поклоном свою независимость от хана.
   - Эфенди Сефер Гази пожелал увидеться с тобой, великий хакан. Он хочет дожить свой век в Бахчисарае, ширинский бей об этом знает, и теперь ничто не угрожает твоему аталику. Пусть только один волос упадет с бороды Сефера Гази, и ор-бей Тугай покажет наглецам силу неисчислимых ногайцев.
   Темные глаза Ислама спрятались под веками, словно хотели скрыть радость перед Тугаем.
   - Сеферу Гази, - сказал он, - рано еще думать о стариковском отдыхе. Он возвратился в Бахчисарай как благороднейший советник хана, уполномоченный и доверенный ага.
   На мгновение раскрылись глаза старика, и снова веки сошлись. Сефер Гази поклонился хану.
   Ислам Гирей ответил учителю тоже поклоном. Ему хотелось обнять старика, но рядом стоял с напускной гордостью Тугай-бей, нельзя было давать волю чувствам. А в голове роились те же мысли, что и прежде: не хитрее ли Тугай злобных Ширинов, которые пытались подчинить себе хана силой? И почему именно сегодня он приехал вместе с Сефером Гази в Бахчисарай?
   - Хан, - промолвил Тугай-бей, не меняя стального тона в голосе, - к тебе направляются послы из Запорожья.
   Хан вздрогнул, это известие было слишком неожиданным для него.
   - Послы из Запорожья? От польского короля? Не решил ли Ляхистан уплатить дань?
   Тугай-бей улыбнулся кончиками губ. Сказал:
   - К тебе едет сам гетман войска Запорожского Богдан Хмельницкий,* который не признал себя подданным Ляхистана. Мы вчера встретились с ним на Перекопе. Я давно знаю его. Это большого ума и храбрости полководец. Он хочет начать войну с ляхами и едет к тебе просить помощи. Воля твоя. Но отказывать ему не следует. Только надо быть осторожнее с ним. Он хитер, как лис, юркий, как змей. И горд. У меня, бывшего друга, отказался взять фураж и баранов. Он также не желает останавливаться в Биюк-яшлаве, в нашем посольском стане. У него есть знакомые на Армянской улице.
   _______________
   * Сведения о поездке Б. Хмельницкого в Бахчисарай для
   переговоров с ханом Ислам-Гиреем имеются в сравнительно поздней
   (начала XVIII века) казацкой летописи С. Величко. Согласно другим
   источникам Хмельницкий отправил в Крым два посольства: первое
   возглавил Клыша, второе - Кондрат Бурляй.
   Хан сел на миндэр, оперся локтем на подушку. Долго молчал.
   - Тугай, останься на несколько дней в Бахчисарае, - сказал наконец хан.
   - Останусь, хан, - мягче, чем когда-либо, промолвил Тугай-бей. Собирался я этой весной выступить против казаков: гибнет скот, падают лошади, снова голод в Ногайской степи. А теперь я готов со своей ордой идти вслед за казаками. Выиграет Хмельницкий с нашей помощью - приведем большой ясырь из Польши, проиграют казаки - с них возьму живую дань.
   - Пускай благословит наши намерения аллах, - произнес хан. - Сефер, обратился он к учителю, - прикажи угостить казацких послов как весьма уважаемых гостей.
   В конце марта на вершине Топ-кая остановилось несколько всадников на легких аргамаках - в атласных жупанах, в шапках с красными шлыками.
   Впереди отряда стояли три всадника: богатырского роста длинноусый казак в суконном кунтуше, в меховой шапке с двумя пышными перьями посредине - беглец от шляхетской расправы гетман войска Запорожского Зиновий - Богдан Хмельницкий; справа - старше его по возрасту кропивенский полковник Филон Джеджалий*; слева - юноша в белой свитке, Тимош Хмельницкий**.