Ну, чего боялась, то и получилось. Кока ведь зашел сюда опять же абсолютно случайно, он решил сперва забежать в театр, узнать расписание репетиций на завтра и потом только поехать к родственникам, поэтому развернулся и пошел в другую сторону, туда, где он вовсе не должен был оказаться. Но, вот видите, оказался. Он увидел эту пельменную и несколько минут постоял у входа. После короткой, но яростной схватки между организмом и силой воли, этой борьбы с самим собой, которая закончилась в пользу голода, Кока, проклиная себя за слабость, вошел внутрь. Он встал в очередь, набрал на поднос тоже две порции пельменей и еще (уж пропадать, так с музыкой!) две порции сосисок, а еще – две бутылки пива и стал искать, за какой стол пристроиться.
   Он увидел свободное место, столик, за которым сидел только один человек; он увидел место, а не человека и быстро направился туда, а подойдя, вежливо спросил: «У вас не занято?» Девушка, сидевшая одна за столом, только промычала что-то в ответ, поскольку рот у нее был занят уже двумя пельменями, а третий она как раз сейчас цепляла на вилку. Она только отрицательно покачала головой, что, мол, не занято, и вилкой с наколотым пельменем сделала приглашающий жест, означавший, что «пожалуйста, присаживайтесь». Обмен репликами, озвученный с одной стороны и безмолвный – с другой, проходил в автоматическом режиме, без эмоций, ну, как это обычно и происходит: «Свободно?» – «Пожалуйста» или «Вы выходите на следующей?» – «Да». Правда, голос человека, задавшего вопрос, показался девушке странно знакомым, но рефлекс узнавания, задавленный здоровым аппетитом, слегка припоздал.
   Кока в это время поставил поднос на стол и стал сгружать с него всю свою снедь! За эти несколько секунд рефлекс узнавания догнал Машу и послал ей в мозг сигнал надвигающейся катастрофы. «Не может быть», – подумала она и стала медленно поднимать глаза, все еще надеясь на чудо, на то, что это – не он. А Кока освободил наконец поднос и только тут посмотрел на соседку по столу. «Здравствуй, ужас!» – только так можно было назвать эту картину, застывшую безмолвно посреди оживленной пельменной. Над щеками Маши, разбухшими, как у запасливого хомяка, от непрожеванной пищи, которой было куда как далеко до творожка, панически метались огромные глаза в поисках хоть какого-нибудь выхода. Выхода не было. Ничего нельзя было сделать в этой ситуации, невозможно ничего придумать.
   А у Коки задрожал поднос в руке, и он элементарно покраснел, покраснел так, как не краснел никогда в жизни, будто Маша не с пельменями его сейчас за–стала, а с другой женщиной в постели, словно его поймали сейчас на чудовищной измене. Однако, читатель, заметим, что это была хуже, чем физическая измена, это была измена идеалам. Вот так они смотрели друг на друга минуту, в которую вместилось все. Они так долго прикидывались, играли, старались выглядеть лучше, чем они есть на самом деле, так долго писали свой роман, что для естественной жизни в нем уже не осталось места. Обоим стало понятно, что вот и кончилась любовь. Какая мелочь, в сущности, микроб может все испортить!
   Вот тут бы им засмеяться, обратить все в шутку, но нет! – не тот случай, слишком много игры было между ними, и сейчас вся игра куда-то ушла, и в первый раз за все время они были совершенно искренни, растеряны и огорчены; оба поняли в этот момент, что все кончилось, что Кока теперь, если и будет когда-нибудь обнимать ее, непременно вспомнит про ангела с набитым пельменями ртом, да и Маша будет вечно помнить его с дурацким и несчастным видом держащим в руке дурацкий поднос; что они уже никогда больше не смогут серьезно относиться друг к другу даже в минуты близости, а значит, близость теперь исключена; уже нельзя шептать в постели милые нежности: все будет казаться игрой, даже если ею и не будет.
   Романтика рухнула! Все! Это был момент истины для наших любовников, и не осталось ничего, кроме усталого сожаления. И все это – в полторы минуты!
   Потом Кока осторожно положил поднос обратно на стол, посмотрел на нее другимиглазами – уже не любовника, а все понимающего друга – и сказал, грустно улыбнувшись: «Э-э-эх, Маша… Какие же мы с тобой все-таки… артисты…» Потом поднял руку, будто хотел погладить ее по щеке, но потом раздумал, вздохнул и вышел. И тут Маша впервые за много лет по-настоящемузаплакала. Сказать «заплакала» – это ничего не сказать. У нее слезы просто хлынули, будто шлюзы открылись. Бывало, что она плакала от обиды, унижения, злости даже, бывало, что она делала слезы своим неотразимым оружием, но так – никогда: ничего и никого не стыдясь, некрасиво размазывая по лицу слезы рукой с зажатой в ней вилкой и давясь солеными и будто резиновыми пельменями. Она плакала так горько, как плачет ребенок, у которого отняли любимую игру.
   А ведь игра в любовь и была, в сущности, ее единственной игрой, смыслом жизни, и сейчас она вдруг поняла, что это не может быть смыслом жизни, а тогда – какой же в ее жизни смысл? И есть ли он вообще? Тридцать ведь уже, а нет ничего: ни настоящих ролей, ни настоящих друзей, ни детей, ни любящих, ни любимых по-настоящему – ничего нет! Обо всем этом и плакала моя Маруся, а потом вытерла слезы и доела все, что было на столе. Все равно ведь надо было как-то жить… Надо было жить дальше!…

Большой эпилог и прощание

   Бежит, бежит по дороге жизни наша история, бегу и я вместе с ней, спотыкаюсь на ухабах сюжета, слишком часто оглядываюсь по сторонам и отвлекаюсь, перехожу на шаг, медля расставание, и пытаюсь все же весело насвистывать свою песенку под названием «Роковая Маруся». Дорога катится под горку, поэтому идти легко, только, пожалуй, слишком быстро. Это в горку всегда, до вершины, идти будто бы тяжело, и все кажется, что очень медленно, а после вершины – только недели мелькают: понедельник, среда, о! уже суббота; март, июль, январь; год, другой, третий…
   Вот уже скоро прощаться мне с моими героями, пора, а я что-то все не решаюсь, наверное оттого, что привык, а прощаться всегда нелегко. Но… пора, друзья, пора, оттягивать нельзя более, иначе это может превратиться в неловкое топтание на вокзале у поезда, когда все слова уже сказаны и остается только помахать рукой, а поезд все не трогается и не трогается. Надо сделать прощание легким. Постараемся же.
   Вскоре после описываемых событий я должен был ненадолго уехать из Москвы на работу в другой город. Это «ненадолго» растянулось на целых двадцать пять лет. Туда, где я жил, доходили разные слухи. Из них я узнал, что каждому из действующих лиц этой истории жизнь воздала, как это ни странно, по совести и по справедливости, а не так, как часто бывает в нашей стране: «от каждого – по способностям, каждому – по морде». Тихомиров стал все-таки режиссером, но снимает очень плохие фильмы, лучшее, что у него выходит, – это о лошадях; где есть конные эпизоды, там Тихомиров всегда «на коне». Но это и неудивительно, поскольку Володя всегда любил лошадей больше, чем людей, и где-то его можно даже понять. Но, так или иначе, конно-каскадерская юность обрела в его фильмах самое выразительное воплощение.
   Все, что касается людей, получается у него значительно хуже. Когда на экране он пытается воссоздать хоть что-нибудь подобное тому, что он придумывал в свое время для Коки, у него почему-то не выходит, получается скучно и временами даже пошло. Недавно он по старой дружбе упрашивал сняться в его новой картине Антонину Ивановну Краснову, да, да – ту самую Тоню, когда-то наивную и влюбленную девочку, а теперь – Народную артистку России. Мало того, она теперь и депутат, и лауреат всего, что только есть в стране.
   Она работает в очень хорошем и даже Академическом театре (это не всегда одно и то же, но в данном случае – совпадает, и Тоня, действительно, в хорошем театре – первая артистка, на нее специально покупают билеты, ее ждут после спектаклей десятки поклонников). Она много снимается в кино, и пригласить ее считают за честь лучшие наши кинорежиссеры; ее портреты – на обложках журналов, а многочисленные интервью ей даже надоели, потому что всюду спрашивают одно и то же, и ей уже неудобно повторяться; словом, она – народная любимица и по-прежнему – красавица, только слегка располнела, и взгляд стал чуть ироничнее, да губы – жестче. Бесчисленные комплименты и признания Тоня слушает с выражением лица, которое обескураживает и даже обижает собеседников, приводит их в замешательство на середине комплиментарной фразы: мол, давай-давай, говори-говори, так я тебе и поверила…
   Эту ее странную реакцию даже отмечали в прессе не один раз; кто-то даже проницательно предположил, что, видимо, что-то было нехорошее в жизненном опыте артистки Красновой, что не позволяет ей развешивать уши, а искренность, наивность и непосредственность, да и то – в умеренных дозах, теперь – только экрану и сцене. Что же это было такое, что она теперь мало кому верит? Вы не знаете? Ну-ну, вы-то, как раз и знаете, мои друзья, добравшиеся аж до эпилога, но вы ведь никому, особенно желтой прессе, об этом не проболтаетесь, верно?
   Тоня даже замуж вышла только через 3 года планомерной осады себя одним очень хорошим и надежным человеком, не артистом, избави бог, а доктором медицинских наук, когда все уже испытательные сроки прошли и места сомнениям не осталось. Зато теперь она – счастливая жена и мать. Впрочем, не знаю насчет счастья, но в ее семье есть и покой, и радость, и понимание. Тоня получила от судьбы компенсацию за моральный ущерб, причиненный ей в юности тщеславием Кости Корнеева и злодейской рукой Володи Тихомирова.
   Поэтому нетрудно догадаться, что Тихомировские уговоры сниматься у него Тоня отвергла. Сначала по телефону, когда звонил ассистент, а потом и лично, когда Тихомиров в надежде все-таки уговорить минут тридцать топтался у театра после спектакля со своим сценарием в руках. Тоня вышла наконец, узнала его: бородка была все той же, глаза наглые и смешливые – все те же, и он напористо и сразу стал говорить ей про гениальный сценарий и гениальную роль, которую она конечно же гениально сыграет. Он все пытался расположиться в привычной для себя зоне юмора, а Тоня пристально смотрела на него, смотрела, и он стал постепенно скисать. И когда скис окончательно, Тоня сказала: «Не стоит, Володя. В одной картине я у тебя уже снялась, помнишь? Много лет назад. Это была моя первая роль, я ее здорово тогда сыграла, правда? Ты был, помню, доволен мною». Володя молчал, ему нечего было сказать, наглость и юмор тут уже не проходили, да и извиняться уже было слишком поздно.
   – А первую хорошую роль, первый урок – вовек не забудешь, – продолжала Тоня, – слишком сильное, Володя, впечатление, боюсь его испортить. Так что, извини, но – нет! Это было десять лет назад…
   Вика снялась у него в этой роли, бывшая Машина подруга, помните?.. Такие озорные повороты иногда жизнь делает, что просто диву даешься! Тихомиров ведь тогда еще обещал себе заняться Тоней, когда у нее все пройдет, но не вышло у него с Тоней ничего. А про Вику он само собой забыл, но, когда после Тониного отказа он сидел на Мосфильме у себя в кабинете и как раз обдумывал, кого из артисток попробовать, открылась дверь и на пороге встала красивая и стройная женщина, в которой трудно было узнать милую простушку Вику, курицу №2 из того самого детского спектакля. С Тоней она, тогда коротко познакомившись, отношений не прерывала, изредка они перезванивались, и Тоня не далее как вчера рассказала ей, как приезжал со сценарием Тихомиров и как уехал ни с чем. Более того, она посоветовала Вике позвонить Тихомирову и попытаться. И Вика решила, что это ее последний шанс.
   Она закрыла за собой дверь, прислонилась спиной, чтобы никто не вошел, и сразу сказала ошеломленному Володе, что она пришла к нему не как к режиссеру, а как к человеку; что она давно следит за его творчеством и восхищается им издалека; что ей все равно, кого он будет снимать в следующей картине, потому что он ее интересует всю жизнь как мужчина, а не как режиссер; что она сразу догадалась десять лет назад, кто стоит за сюжетом любовной драмы Маши и Коки; что она уже тогда балдела от его таланта и гусарской удали; что она уже тогда жалела, что с ней был не он, а Бармин; что она все эти годы не решалась к нему подойти или позвонить, а сейчас пришла в другую группу и когда шла по коридору, вдруг увидела табличку на двери «В.П. Тихомиров» и подумала: «Это судьба. Или сейчас зайду к нему и все скажу, или никогда. И если его там не будет, значит – все, значит – несудьба»; что, если он хочет взять ее прямо тут, в кабинете, она готова, пусть даже только один раз, и она уйдет навсегда; что… да много еще чего выпалила разом Вика смутившемуся вдруг Тихомирову. Монолог ее длился минуты три, кто-то порывался войти, но Володя крикнул: «Я занят», а потом подошел к двери и повернул ключ в замке.
   Он и раньше подозревал, что он гений, но такое откровенное и пылкое признание получил впервые. Она согрела его очерствевшее сердце, он запер дверь и таким образом предложение взять ее прямо сейчас и здесь – принял, но кто тут кого взял – это еще вопрос. Машины уроки, ее наглядные примеры для Вики даром не прошли, она провела эту партию безукоризненно и свой последний шанс использовала стопроцентно. Тихомиров купился. К нему в последнее время как к мужчине и гусару мало кто из дам обращался, все больше как к кинорежиссеру, и он, надо сказать, часто злоупотреблял служебным положением, но полного удовлетворения от этого, конечно, не было. А тут… Ее, такую красивую, застенчивую, почти в слезах молодую женщину совершенно не интересовали пробы, ее интересовал только он сам, так сказать, в чистом виде. Ну как тут было устоять! И он конечно же попробовал ее (и в прямом, и в переносном смысле) и утвердил затем на роль, и снял, а через год снял и в следующей картине, а еще через год – вот что изумительно! – женился на ней!
   И теперь, говорят, живут очень хорошо. Имитация любви у Вики превратилась вроде в настоящее чувство, в настоящую привязанность, а Тихомиров перехода, естественно, не заметил; впрочем, был ли тот Викин монолог на пороге точно рассчитанной игрой – теперь он уже никогда не узнает.
   А великий спортсмен Валерка Бармин совсем отошел от спорта, он даже не пытался быть тренером, он решил стать писателем и драматургом. Он решил, что его жизнь, в спорте и вообще, должна быть увековечена на бумаге. Там было, что вспомнить, наш «непрофессиональный» спорт был тогда большой тайной, и Валера многое мог порассказать. Он нашел себе соавтора, нормального литератора, умеющего в отличие oт него хорошо и грамотно складывать слова – во фразы, а фразы – в мысли, и они вместе выпустили первую книгу. Успешно. Потом были написаны другие. Но шли годы, и имя Бармина, которое обеспечивало книге кассовый успех, стали потихоньку забывать. Наша страна, к сожалению, беспамятна на великих спортсменов. Это в Канаде до сих пор чтят Боби Халла или в США – Джесси Оуэнса, да и Пеле знают не только в Бразилии и не только по кофе.
   А у нас бывший лучший спортсмен планеты, которого на руках выносили болельщики со стадионов мира, живет теперь неизвестно как, и никому он не интересен. По телевизору его не показывают, а кого у нас не показывают по телевизору, тот и не нужен никому, ну, разве только специалистам, историкам спорта, ну, еще кое-кому из того поколения, которое его помнит. Так что сейчас Валера живет тихо, иногда крепко выпивая и делая свои фирменные пельмени, но жалеть ему не о чем: в его жизни было все – и слава, и преклонение, и красивые женщины всех мастей и национальностей, и победы, и драмы – все было. Он попытался еще раз победить – в литературе, – и почти получилось, но… почти… и он, кажется, успокоился, В конце концов, многие согласились быпоменять всюсвою жизнь на десяток Валериных «звездных» лет…
   Любанька-Ватрушка теперь замужем за бизнесменом, за одним из руководителей какого-то крупного товарищества с очень ограниченной ответственностью. Она в его дела не вникает, она в основном на даче. У нее там две собаки, одна очень большая, кудлатая, ее зовут Вулкан, а другая – маленькая собачонка с крохотным беличьим тельцем, над которым высятся почему-то огромные, как локаторы, уши. Собачку, знаете, как зовут? «Тревога!» В каком состоянии надо проснуться, чтобы так назвать щенка, ума не приложу! На даче Любанька с удовольствием возделывает свои сельскохозяйственные угодья, там двадцать соток, и они требуют постоянного ухода и внимания. Любанька гордится своими парниковыми помидорами, а помогает ей на даче все тот же Феликс, ее бывший муж. Он у нее там вроде работника. Прогнать его по доброте душевной Ватрушка так и не смогла, после ее нового замужества Феликс остался бы совсем один, а новый муж и не возражал, хорошо понимая, что Люба только жалеет его, и тем более не ревнуя, потому что, если бы что, никакая меткая стрельба Феликса не спасла бы, братва с ограниченной ответственностью закопала бы его тут же, под грядкой с кабачками. Так что и Феликс оказался не один и при деле, но с одним условием: не приносить никогда больше ни одного чучела. Теперь он дарит их соседям по даче; соседей много, поэтому пока он всех осчастливит, еще много лет пройдет.
   Кока почти спился. Он считает, что его жизнь не удалась. Он все так же работает в этом театре, однако ничего не получилось из того, чем обещал стать Костя Корнеев в блистательном начале своей карьеры. После истории с Машей все пошло как-то вкривь и вкось. Роли в театре предлагались все хуже, потому что и игрались им все хуже, да и в кино почему-то перестали приглашать. Как и все слабые люди, Костя винил в этом только обстоятельства и окружающих; почти каждый вечер он сидел в ресторане ВТО, а после пожара перекочевал в «Балалайку» (так ласково и фамильярно, без всякого уважения к музыкальной культуре страны, называют ресторан Союза композиторов). Всем случайным и неслучайным своим собутыльникам Костя жаловался на судьбу, которая в России беспощадна к настоящим талантам; еще жаловался на режиссеров, которые его не видят и не понимают. Костя забыл или даже вовсе не знал того, что спрашивать надо прежде всего с себя, тогда все будет идти в правильном направлении и рано или поздно, но наладится. Поэтому он ничего не делал, а только пил и ругал всех и всё. «Все вокруг – козлы и подонки; в этом театре только два настоящих артиста: ты и… Давай выпьем!» – говорил Костя любому из своих коллег, кто ему сегодня ставил.
   Он и не заметил, как веселая алкогольная карусель перешла в тяжелую зависимость от нее; он все думал, что может бросить в любой момент, если захочет, только не хочет пока; ему нравится это – так зачем завязывать? Он не замечал, как постепенно теряет форму, набирает лишний вес, как красивое, тонкое, благородное некогда лицо обрастает складками, мешками и вторым подбородком. Хотя… скорее всего замечал, бреясь по утрам, но он себе это прощал поначалу, а потом и вовсе махнул рукой: мол, ну и хрен с ним, и так сойдет. Его часто мутило утром, и он находил свое–образный черный юмор в том, что приходил в ванную и, чтобы вызвать рвоту, – быстро взглядывал на свое утреннее лицо, в помутневшие желтки своих глаз. Средство было верное: всякий раз его неизменно тошнило от самого себя. А после – к черту все это, пара пива, сто грамм и – на работу. Ну, а вечером – в «Балалайку», с пятеркой в кармане: для начала – хватит, а потом кто-нибудь нальет. Обязательно наливали: кто-то помнил первые Костины фильмы, он и сам мог напомнить, если выпить очень хочется; кто-то из жалости; а кто-то таким образом возвышался перед своей девушкой, угощая «упавшую звезду» – артиста Корнеева.
   У Кости всегда была в кармане козырная карта, безотказное средство на крайний случай: это была фотография, на которой он был в обнимку с Юрием Гагариным. Фотография была сделана в общежитии театра, до или после исторического полета – я не знаю, но факт тот, что вся компания была навеселе, а открытый, наивный и скромный первый космонавт планеты то и дело оборачивался к окружающим и, счастливо улыбаясь, восклицал: «Да мне в отряде никто не поверит, что я с Корнеевым знаком! Мы все его фильмы видели!»
   Вот уж, действительно, не знаешь – где найдешь, где потеряешь! Кто сейчас Гагарин? И кто сейчас Костя Корнеев, добивающийся угощения с помощью этой фотографии? Косолапо-лакейской походкой колядует он сейчас по всем столам «Балалайки». Да, и походка изменилась у Кости: пружинистая грация хищника семейства кошачьих сменилась усталой и ленивой пластикой циркового медведя, готового даже обруч вертеть ради подачки на арене.
   Рассказывают, что месяц назад в ресторане Дома кино Кока встретился с Тоней. Тоня сыграла главную роль в очередном фильме, премьера которого тут и праздновалась. Фильм был принят для Дома кино – триумфально, аплодировали довольно долго, потом, традиционно, – в ресторан, отмечать. Тоня стояла с охапками цветов перед входом в ресторан, как вдруг к ней подошел Кока. Больше двадцати лет Тоня его не видела, но узнала сразу, даже не глазами, потому что трудновато было узнать в этом оплывшем человеке, старающемся держаться прямо, свою первую любовь. Узнала чем-то другим, особым: что-то неожиданно заныло внутри, будто мертвые нервные клетки, пораженные когда-то Костей Корнеевым, вдруг разом ожили и закричали ему навстречу. Подсознание догадалось, что перед ней – Костя, а не сама Тоня.
   А Кока встал перед нею и, развязно расшаркиваясь и ёрничая, сказал: «А-с-с-с-ь!» – что означало у него сейчас, понятное дело, – «здрасьте».
   – Здравствуйте, – тихо произнесла Тоня.
   – Сколько лет, сколько зим! – ненавидя себя за гадкую, особенно в этой ситуации, банальность, фальшиво пропел Костя. Он, хоть и в нетрезвом виде, вкус все-таки сохранял. Тоня уловила это, и тон поддержала: «Двадцать четыре лета и двадцать четыре зимы, если точно. – И продолжила очень просто, приглашая и его к тому же: – Здравствуй, Костя».
   – Смотри-ка, узнала! Неужели помнишь меня? Правда?
   – Я все помню, Костя, – сказала она, и какое-то совсем новое, незнакомое выражение ее глаз неприятно поразило его.
   – Да, чуть не забыл, с премьерой тебя…
   – А ты смотрел? – спросила Тоня.
   – Не-е, куда уж нам, кто нас туда пригласит? Мы тут, в буфете, – продолжал ёрничать Кока, – но я уже слышал, что ты опять здорово сыграла. Поздравляю! – Он все всматривался в Тонино лицо, с каким-то злобным вожделением ища на нем следы распада, как и у него, но – не находил и от этого чувствовал себя еще более «униженным и оскорбленным».
   – Мне пора, – сказала Тоня, и тут он понял, что это за новое и неприятное для него выражение глаз у нее было: это была жалость. И тогда Кока последним усилием воли выпрямился, расправил плечи и, став внезапно на несколько секунд опять красивым и гордым, сказал: «Всего хорошего тебе, Тоня. Будь счастлива. И… прости меня, если сможешь…» И нагнулся к ее руке, и Тоня руку не отняла, и жалость у нее тоже на несколько секунд сменилась уважением к этой своей пьяной и ныне опустившейся – первой и самой сильной любви. Она поцеловала наклонившегося Коку в лысеющую макушку и быстро отошла. Она простила его через двадцать четыре года.
   А Кока от этого поцелуя в макушку вздрогнул, как от выстрела, и еще какое-то время постоял, согнувшись и с вытянутой вперед правой рукой, в которой только что лежала Тонина рука. Он опомниться не мог: будто, с одной стороны, отпущение грехов получил и стало светло и легко, а с другой стороны – будто ударили его этим великодушием, и он в соотношении с ним почувствовал себя полным ничтожеством. И тут (прощальная усмешка судьбы!) кто-то из проходящих на банкет гостей положил в протянутую Кокину руку купюру. Кока ведь стоял в характерной для нищего позе, вот и получил неожиданную милостыню, совсем не ту, которую просил. Ощутив в своей руке бумажку, Кока даже не понял вначале, что это такое. Постепенно вы–прямляясь, он посмотрел на свою руку, и моментальный приступ ярости овладел им. Он глянул вперед: кто это сделал, кто это ему подал?! Но люди шли плотной гурьбой, и никто не оборачивался; ни в ком нельзя было угадать человека, которому надо было сейчас бросить в лицо скомканную купюру, а потом тут же, на глазах у всех – набить морду. Кока разжал готовый для удара кулак и посмотрел на скомканные деньги, которые хотел уже было с благородным негодованием отшвырнуть в сторону. Потом расправил купюру. Это были 20 долларов…
   И опять Кока замахнулся, чтобы отбросить эти деньги подальше, но рука остановилась сама. Рука решала за него, что делать дальше, а мозг уже практично пересчитывал доллары – в рубли, а рубли – в сколько можно за эти деньги выпить и закусить. Потом спокойно поднялась левая рука, и они обе, левая и правая, аккуратно сложили сувенир из далекой Америки и спрятали его в нагрудный карман пиджака. Честь уже в который раз была попрана, но она привыкла, и Кока – обгаженный, но при деньгах – направился из Дома кино в обменный пункт; пора уже было чем-нибудь залить возмущенную гордость артиста.
   Тут вы, наконец, можете меня спросить: откуда столько подробностей, откуда я знаю все это так, будто при этой сцене сам присутствовал, будто во всех остальных тоже сам участвовал? Тривиальная фраза: «Рассказывают, что…» и т.д. – тут не спасает, это неуклюжая уловка скрыть то, в чем все равно придется признаваться. Ну конечно же я со всеми ими был знаком, я с ними работал, я с ними дружил, я за ними наблюдал, я их выслушивал. Вот это, пожалуй, главное: я умел слушать, а они мне рассказывали о своих переживаниях, о своих тайнах. Я им был интересен тогда, потому что единственный способ заинтересовать артиста – это поговорить с ним о нем же… Это и так всем известно, но не все этим могут воспользоваться. Вот, как автор, например, произведения «Роковая Маруся», ваш гид по театральному и любовному заповеднику.