Но затем, когда дорога стала выскальзывать у меня из-под ног и вс?, устав, как и я, начало исчезать, я лихорадочно поспешил вскарабкаться на склон по правую сторону дороги, чтобы еще вовремя прийти в высокий, запутанный сосновый лес, где собирался проспать ночь. Нужно было спешить. Звезды уже темнели, и луна немощно тонула в небе, как в бурной воде. Гора была уже частью ночи, дорога пугающе кончалась там, где я повернулся к склону, а из глубины леса слышался приближающийся грохот падающих стволов. Теперь я мог бы сразу упасть в мох и заснуть, но, боясь муравьев, я, цепляясь за ствол ногами, взобрался на дерево, которое тоже уже шаталось без ветра, лег на ветку, привалил голову к стволу и торопливо уснул, а на дрожащем конце ветки сидела и качалась белочка моей прихоти с отвесным хвостом.
   Я спал без сновидений и глубоко. Ни заход луны, ни восход солнца не разбудил меня. И даже когда я уже готов был проснуться, я успокоил себя, сказав: «Ты очень утомился за вчерашний день, поэтому побереги свой сон», – и уснул снова.
   Но хотя мне ничего не снилось, была все же одна небольшая постоянная помеха моему сну. Всю ночь я слышал, как кто-то говорит рядом со мной. Самих слов я почти не слышал, кроме отдельных, как «скамейка на берегу реки», «туманные горы», «поезда со сверкающим дымом», слышал только их интонацию, и помню еще, что во сне потирал руки от радости, что мне не нужно различать отдельных слов, поскольку я именно сплю.
   Перед полночью этот голос был очень веселым, обидным. Я испугался, ибо подумал, что кто-то подпиливает внизу мое дерево, которое уже раньше шаталось… После полуночи голос, посерьезнев, отступил и стал делать паузы между своими фразами, так что показалось, будто он отвечает на вопросы, которых я не задавал. Тут я почувствовал себя уютнее и осмелился вытянуться… Под утро голос становился все дружелюбнее. Ложе говорящего было, кажется, ничуть не надежнее моего, ибо теперь я заметил, что говорил он с соседних веток. Тут я осмелел и лег спиной к нему. Это, видимо, огорчило его, ибо он перестал говорить и молчал так долго, что утром, когда я уже совсем отвык от этого шума, разбудил меня тихим вздохом.
   Я глядел в облачное небо, которое было не только над моей головой, но даже окружало меня. Облака были так тяжелы, что низко плыли над мхом, наталкивались на деревья, рвались о ветки. Иные на какое-то время падали на землю или повисали на деревьях, пока не дул и не гнал их дальше более сильный ветер. Большинство их несло еловые шишки, отломанные сучья, дымовые трубы, мертвую дичь, полотнища флагов, флюгера и другие, большей частью неузнаваемые предметы, которые они, плывя, захватили вдали.
   Я сжался на своей ветке, стараясь отталкивать грозившие мне облака или увертываться от них, если они были широкие. Это был, однако, тяжелый труд для меня, пребывавшего еще в полусне и к тому же встревоженного вздохами, которые мне еще часто слышались. Но я с удивлением видел: чем уверенней становился я в своей жизни, тем выше и шире расстилалось небо, пока наконец после моего последнего зевка не открылась вновь местность прошлого вечера, которая лежала теперь под дождевыми облаками.
   Эта так быстро возникшая широкость моего кругозора испугала меня. Я задумался, почему я пришел в этот край, дорог которого я не знал. Мне показалось, будто я забрел сюда во сне и, лишь проснувшись, понял весь ужас своего положения. Тут я, к счастью, услышал птицу в лесу, и меня успокоила мысль, что я ведь пришел сюда ради своего удовольствия.
   – Твоя жизнь была однообразна, – сказал я вслух, чтобы убедить себя в этом, – тебя действительно нужно было куда-нибудь отвести. Можешь быть доволен, здесь весело. Солнце светит.
   Тут засветило солнце, и дождевые облака стали белыми, легкими и маленькими на синем небе. Они блестели и вздымались. Я увидел реку в долине.
   – Да, она была однообразна, ты заслуживаешь этого увеселения, – продолжал я словно по принуждению, – но не была ли она и в опасности?
   Тут я услышал, как кто-то вздохнул до ужаса близко.
   Я хотел быстро слезть, но, поскольку ветка дрожала так же, как моя рука, оцепенело упал с высоты. Я почти не ударился, и мне не было больно, но я почувствовал себя таким слабым и несчастным, что уткнулся лицом в траву, не находя в себе сил смотреть на земные вещи вокруг. Я был убежден, что каждое движение и каждая мысль вынужденны, что поэтому следует остерегаться их. Зато естественнее всего лежать здесь в траве, прижав руки к телу и спрятав лицо. И я уговаривал себя радоваться, что уже нахожусь в этом само собой разумеющемся положении, а то бы ведь мне понадобилось множество ухищрений, много всяких шагов и слов, чтобы в нем оказаться.
   Но, недолго пролежав, я услышал, как кто-то плачет. Это происходило поблизости и потому раздражало меня. Раздражало так, что я стал думать, кто бы это мог плакать. Но едва я начал думать, как стал в злобном страхе ворочаться с такой силой, что вывалявшись в хвое, скатился вниз, в пыль дороги. И хотя своими засоренными пылью глазами я видел все только так, словно это мне чудится, я сразу же побежал по дороге дальше, чтобы наконец уйти от всех призраков.
   Я задыхался от бега и перестал владеть собой от смятения. Я видел, как поднимаются мои ноги с широко выпирающими коленными чашками, но уже не мог остановиться, ибо мои руки двигались взад-вперед, как при очень веселой прогулке, и голова у меня качалась. Тем не менее я холодно и отчаянно старался найти спасение. Тут я вспомнил о реке, которая должна была течь поблизости, и сразу же увидел у своих ног тропинку, которая сворачивала в сторону и действительно после нескольких прыжков через луг привела меня к берегу.
   Река была широкая, и ее маленькие шумные волны были освещены. На другом берегу тоже были луга, переходившие потом в кустарник, за которым далеко вдали виднелись светлые аллеи плодовых деревьев, уходившие к зеленым холмам.
   Обрадовавшись этому виду, я лег и, зажав себе уши из опасения услыхать плач, подумал, что здесь могу успокоиться. Ведь здесь пустынно и красиво. Не нужно большого мужества, чтобы здесь жить. Здесь придется мучиться, как в любом другом месте, но при этом не придется красиво двигаться. Это не будет нужно. Ибо здесь только горы и большая река, и я еще достаточно умен, чтобы считать их необитаемыми. Да, спотыкаясь в одиночестве на поднимающихся в гору луговых тропках, я не буду более покинутым, чем эта гора, разве что буду чувствовать себя покинутым. Но думаю, что и это пройдет.
   Так играл я со своей будущей жизнью и упорно пытался забыть. При этом я, щурясь, смотрел на то небо, что обладает необыкновенно счастливой окраской. Таким я уже давно не видел его, это тронуло меня и напомнило мне отдельные дни, когда я тоже думал, что вижу его таким. Я отнял ладони от ушей, развел руки в сторону и упал в травы.
   Я услышал, как вдалеке кто-то тихо всхлипывает. Поднялся ветер, и с шорохом взлетели вороха сухих листьев, которых я прежде не видел. С плодовых деревьев бешено посыпались на землю незрелые плоды. Из-за какой-то горы поднялись безобразные облака. Волны реки скрипели и пятились от ветра.
   Я быстро встал. У меня болело сердце, ибо теперь мне казалось невозможным выбраться из моих бед. Я уже хотел повернуть, чтобы покинуть эту местность и вернуться в свою прежнюю жизнь, как вдруг меня осенило: «Как замечательно, что в наше время благородных людей еще переправляют через реки таким нелегким способом. Ничем другим этого не объяснить, как тем, что это старый обычай». Я покачал головой, ибо был удивлен.

3. ТОЛСТЯК

а) Речь, обращенная к местности

   Из кустов на другой берег вышло четверо могучих нагих мужчин, которые несли на плечах деревянные носилки. На этих носилках по-восточному сидел невероятно толстый человек. Хотя его несли через кусты по бездорожью, он не раздвигал колючих веток, а спокойно расталкивал их своим неподвижным телом. Его складчатые массы жира были распластаны так тщательно, что целиком покрывали носилки и еще свисали по бокам, как края желтоватого ковра, чем, однако, ничуть не мешали ему. У него было бесхитростное выражение лица человека, который задумался и не старается скрыть это. Порой он закрывал глаза; когда он открывал их снова, подбородок его кривился.
   – Эта местность мешает мне думать, – сказал он тихо, – из-за нее мои рассуждения качаются, как цепные мосты при яростном течении. Она красива и хочет поэтому, чтобы на нее смотрели.
   Я закрываю глаза и говорю: ты, зеленая гора у реки, ты, у которой против воды есть скатывающиеся камни, ты красива.
   Но она недовольна, она хочет, чтобы я открыл глаза и смотрел на нее.
   А если я с закрытыми глазами скажу: гора, я тебя не люблю, ибо ты напоминаешь мне облака, вечерние зори и поднимающееся небо, а это вещи, которые заставляют меня чуть ли не плакать, ибо их не достигнуть тому, кого носят на маленьких носилках. А показывая мне все это, ты, коварная гора, заслоняешь мне даль, которая меня веселит, ибо в прекрасной обозримости показывает достижимое. Поэтому я не люблю тебя, гора у воды, нет, я не люблю тебя.
   Но эта речь оставит ее такой же равнодушной, как прежняя, если я не буду говорить с открытыми глазами. Иначе она не будет довольна.
   А разве мы не должны сохранять ее расположение к нам, чтобы вообще сохранить ее, питающую такое причудливое пристрастие к каше наших мозгов? Она обрушит на меня свои зубчатые тени, она молча выставит передо мной ужасно голые стены, и мои носильщики споткнутся о камешки на дороге.
   Но не только гора так тщеславна, так назойлива и так потом мстительна, таково же и все другое. Поэтому я должен, округлив глаза – о, им больно, – повторять снова и снова:
   «Да, гора, ты прекрасна, и меня радуют леса на твоем западном склоне… И тобою тоже, цветок, я доволен, и твой розовый цвет веселит мне душу… Ты, трава на лугах, уже высока и мощна и даришь прохладу… И ты, диковинный кустарник, укалываешь так неожиданно, что наши мысли сразу, рассеиваются. А к тебе, река, я питаю такую большую симпатию, что дам пронести себя через твою упругую воду».
   Громко произнеся десять раз эту хвалебную речь, сопровождающуюся смиренными движениями его туловища, он опустил голову и с закрытыми глазами сказал:
   – А теперь я прошу вас – гора, цветок, трава, кустарник и река, – дайте мне немного места, чтобы я мог дышать.
   Тут произошло поспешное передвижение окрестных гор, которые оттеснились за пелены тумана. Аллеи хоть и остались на месте, как-то сохраняя ширину дороги, но заблаговременно расплылись: на небе перед солнцем стояло влажное облако с просвечивающими краями, в тени которого местность опускалась, а все предметы теряли свои прекрасные очертания.
   Шаги носильщиков донеслись до моего берега, однако в темном четырехугольнике их лиц я ничего не мог различить точнее. Я видел только, как они наклоняли головы вбок и как сгибали спины, ибо ноша у них была необыкновенная. Я забеспокоился за них, заметив, что они устали. Поэтому я пристально следил, когда они ступили на траву берега, а затем еще ровным шагом пошли по мокрому песку, пока наконец не погрузились в топкие заросли камыша, где оба задних носильщика согнулись еще ниже, чтобы сохранить носилки в горизонтальном положении. Я крепко сцепил пальцы. Теперь они при каждом шаге должны были высоко поднимать ноги, отчего их тела блестели от пота в прохладном воздухе этого изменчивого дня.
   Толстяк сидел спокойно, положив руки на ляжки; длинные оконечности тростника хлестали его, распрямляясь за передними носильщиками.
   Движения носильщиков становились все менее равномерными, по мере того как они приближались к воде. Порой носилки качались, словно они уже на волнах. Лужицы в камышах нужно было перепрыгивать или обходить, ибо они могли оказаться глубокими. Однажды поднялись с криком дикие утки и отвесно влетели в тучу. Тут я увидел в короткой гримасе лицо толстяка; оно было совсем неспокойно. Я встал и неуклюжими прыжками помчался по каменистому склону, который отделял меня от воды. Я не обращал внимания на то, что это было опасно, думая только о том, чтобы помочь толстяку, когда его слуги не смогут больше нести его. Я бежал так безрассудно, что не смог остановиться внизу у воды и, немного пробежав по всплеснувшей воде, остановился лишь там, где вода была уже мне по колено.
   А на том берегу слуги, крючась, дошли с носилками до воды и, удерживаясь с помощью одной руки над неспокойной водой, подпирали носилки четырьмя волосатыми руками, так что были видны необычно поднятые мускулы.
   Вода подступала сперва к подбородкам, затем поднялась к ртам, головы носильщиков запрокинулись, и носилки упали на плечи. Вода захлестывала уже переносицы, а они все еще не прекращали усилий, хотя не добрались и до середины реки. Тут на головы передних упала невысокая волна, и все четверо молча утонули, увлекая за собой носилки своими ручищами. Вода обвалом хлынула вслед.
   Тут из краев большого облака пробился низкий свет вечернего солнца, он озарил холмы и горы на горизонте, в то время как река и местность под облаком были освещены смутно.
   Толстяк медленно повернулся в направлении течения, и его понесло вниз по реке, как истукана светлого дерева, который оказался не нужен и брошен поэтому в реку. Он плыл по отражению тучи. Продолговатые облака тянули его, а маленькие сгорбившиеся толкали, что вызывало значительное волнение, которое было заметно даже по всплескам воды у моих колен и у камней берега.
   Я быстро вскарабкался снова вверх по откосу, чтобы сопровождать толстяка на дороге, ибо я поистине любил его. И может быть, я смогу что-нибудь узнать насчет опасности этого с виду безопасного края. Я вышел на полосу песка, к узости которой надо было еще привыкнуть, руки в карманах, повернув лицо к реке под прямым углом, так что подбородок почти лежал у меня на плече.
   На камнях берега сидели нежные ласточки.
   Толстяк сказал:
   – Дорогой сударь на берегу, не пытайтесь спасти меня. Это месть воды и ветра; я пропал. Да, это месть, ведь сколь часто мы: я и мой друг богомолец, нападали на эти вещи, когда пел наш клинок, сверкали кимвалы, великолепно сияли трубы и вспыхивали зарницы литавр.
   Маленькая чайка с распластанными крыльями пролетела через его живот, отчего скорость ее не уменьшилась.
   Толстяк продолжал:

б) Начало разговора с богомольцем

   – Было время, когда я изо дня в день ходил в одну церковь, ибо девушка, в которую я был влюблен, вечерами молилась там на коленях по полчаса, и тогда я мог без помех глядеть на нее.
   Когда однажды эта девушка не пришла и я недовольно смотрел на молящихся, мое внимание обратил на себя один молодой человек, распростершийся на полу всем своим худым телом. Время от времени он, напрягая все силы, поднимал голову и со вздохом бросал ее на прижатые к камням руки.
   В церкви было лишь несколько старых женщин, которые часто склоняли и поворачивали свои закутанные головки, чтобы взглянуть на молящегося. Это внимание, казалось, осчастливливало его, ибо перед каждым своим благочестивым приступом он проверял глазами, много ли людей на него смотрит.
   Я нашел это неприличным и решил заговорить с ним, когда он уйдет из церкви, и выпытать у него, почему он молится таким образом. Да, я был раздражен, потому что моя девушка не пришла.
   Но лишь через час он поднялся, истово перекрестился и порывисто двинулся к кружке. Я стал на его пути между кропильницей и дверью, зная, что не пропущу его без объяснений. Я скривил рот, как то всегда делаю для подготовки, когда решительно намерен поговорить. Я выставил вперед правую ногу и оперся на нее, а левую небрежно поставил на носок; это тоже придает мне твердость.
   Возможно, что этот человек уже косился на меня, когда окроплял лицо святой водой, а может быть, с беспокойством заметил меня еще раньше, ибо теперь он неожиданно помчался к двери и прочь. Стеклянная дверь захлопнулась. И когда я сразу же вслед вышел за дверь, я уже не увидел его, ибо там было несколько узких улиц и место было людное.
   В последующие дни он не появлялся, а моя девушка пришла. Она была в черном платье, отделанном по вороту прозрачными кружевами – под ними виднелся полумесяц выреза сорочки, – с нижнего края которых шелк ниспадал хорошо скроенным воротником. И поскольку девушка пришла, я забыл об этом молодом человеке и не интересовался им даже тогда, когда он потом опять регулярно являлся и молился по своему обыкновению. Но он всегда проходил мимо меня с большой поспешностью, отвернув лицо. Может быть, дело тут в том, что я всегда представлял его себе только в движении, и поэтому, даже когда он стоял, мне казалось, что он крадется.
   Однажды я замешкался у себя в комнате. Но я все-таки еще пошел в церковь. Девушки я там уже не застал и хотел пойти домой. Вдруг я увидел, что этот молодой человек опять лежит здесь. Теперь тот старый случай вспомнился мне и пробудил во мне любопытство.
   Я на цыпочках проскользнул к дверям, дал монету слепому нищему, который там сидел, и притаился рядом с ним за открытым дверным створом. Я просидел там час, состроив, может быть, лукавую физиономию. Я чувствовал себя там хорошо и решил приходить сюда почаще. Но в ходе второго часа я нашел нелепым сидеть здесь из-за этого богомольца.
   И все-таки я уже со злостью позволил паукам ползать по своей одежде и третий час, когда последние посетители, громко дыша, выходили из темноты церкви.
   Тут он тоже появился. Он шел осторожно, и ноги его сперва как бы ощупывали пол, прежде чем наступить на него.
   Я встал, сделал большой и прямой шаг и схватил молодого человека за воротник.
   – Добрый вечер, – сказал я и, держа его за воротник, столкнул по ступенькам вниз на освещенную площадь.
   Когда мы спустились, он сказал совершенно нетвердым голосом:
   – Добрый вечер, дорогой-дорогой сударь, только не сердитесь на вашего покорнейшего слугу.
   – Да, – сказал я, – я хочу кое-что спросить у вас, сударь, в прошлый раз вы улизнули от меня, сегодня это вам вряд ли удастся.
   – Вы сердобольны, сударь, и отпустите меня домой. Меня можно пожалеть, это сущая правда.
   – Нет, – закричал я под шум проезжавшего мимо трамвая, – я вас не отпущу! Как раз такие истории мне нравятся. Вы – счастливая находка. Я могу поздравить себя.
   Тогда он сказал:
   – Ах, боже мой, у вас резвое сердце и голова как болванка. Вы называете меня счастливой находкой, как же вы должны быть счастливы! Ведь мое несчастье – это несчастье зыбкое, несчастье, зыблющееся на острие, и если дотронуться до него, оно падет на расспрашивающего. Спокойной ночи, сударь.
   – Хорошо, – сказал я и схватил его правую руку, – если вы не ответите мне, я начну кричать здесь, на улице. И сбегутся все продавщицы, которые сейчас выходят из магазинов, и все их любовники, которые с радостью ждут их, ибо они подумают, что упала какая-нибудь лошадь, запряженная в дрожки, или случилось еще что-нибудь в этом роде. Тогда я покажу вас людям.
   Тут он, плача, поочередно поцеловал обе мои руки.
   – Я скажу вам то, что вы хотите узнать, но лучше, пожалуйста, пройдем вон в тот переулок.
   Я кивнул головой, и мы пошли туда.
   Но он не удовольствовался темнотой переулка, где были только далеко отстоящие друг от друга желтые фонари, а завел меня в низкий подъезд какого-то старого дома под висевший перед деревянной лестницей фонарик, из которого капало.
   Там он церемонно взял свой носовой платок и, расстелив его на ступеньках, сказал:
   – Садитесь, дорогой сударь, так вам будет удобнее спрашивать, я постою, так мне будет удобнее отвечать. Только не мучайте меня.
   Я сел и, подняв на него прищуренные глаза, сказал:
   – Вы самый настоящий сумасшедший, вот вы кто! Как вы ведете себя в церкви! Как это смешно и как неприятно присутствующим! Как можно испытывать благоговение, если приходится смотреть на вас.
   Он прижался к стене, только головой он двигал свободно.
   – Не сердитесь… зачем вам сердиться из-за вещей, которые не имеют к вам отношения. Я сержусь, когда веду себя неподобающе, а когда кто-нибудь другой ведет себя плохо, я радуюсь. Не сердитесь поэтому, если я скажу, что в том и состоит цель моих молитв, чтобы люди смотрели на меня.
   – Что вы говорите, – воскликнул я донельзя громко для низкого прохода, но побоялся понизить голос, – в самом деле, что вы говорите! Да, я догадываюсь, да, я догадывался, с тех пор как увидел вас, в каком состоянии вы находитесь. У меня есть опыт, и я вовсе не в шутку скажу вам, что это какая-то морская болезнь на суше. Природа болезни такова, что вы забыли истинные имена вещей и теперь поспешно осыпаете их случайными именами. Только бы побыстрее, только бы побыстрее! Но едва убежав от них, вы снова забываете их названия. Тополь в полях, который вы назвали «Вавилонская башня», ибо не знали или не желали знать, что это был тополь, снова качается безымянно, и вы называете его «Ной во хмелю».
   Я немного смутился, когда он сказал:
   – Я рад, что не понял того, что вы сказали. Волнуясь, я быстро сказал:
   – Тем, что вы этому рады, вы показываете, что поняли меня.
   – Верно, я это показал, милостивый государь, но и вы говорили странно.
   Я положил ладони на верхнюю ступеньку, откинулся назад и в этой почти неприступной позе, которая служит борцам последним спасением, сказал:
   – Веселый у вас способ спасать себя: вы предполагаете ваше состояние у других.
   После этого он стал храбрее. Он сложил руки, чтобы придать единство своему телу, и с легким внутренним сопротивлением сказал:
   – Нет, я же поступаю так не со всеми, и с вами, например, тоже не поступлю так, потому что не могу. Но я был бы рад, если бы мог, ибо тогда мне уже не нужно было бы внимание людей в церкви. Знаете, почему оно нужно мне?
   Этот вопрос поставил меня в тупик. Конечно, я этого не знал и думаю, что и не хотел знать. Я же и сюда приходить не хотел, сказал я себе тогда, но этот человек заставил меня слушать его. Мне достаточно было только покачать головой, чтобы показать ему, что я не знал этого, но я не мог и шевельнуть головой.
   Человек, стоявший передо мной, улыбнулся. Затем он, сжимаясь, опустился на колени и заговорил сонливым голосом:
   – Никогда не бывало такого времени, чтобы благодаря самому себе я был убежден в том, что в самом деле вижу. Все вещи вокруг я представляю себе настолько хрупко, что мне всегда кажется, будто они жили когда-то, а теперь уходят в небытие. Всегда, дорогой сударь, я испытываю мучительное желание увидеть вещи такими, какими они, наверно, видятся, прежде чем показать себя мне. Они тогда, наверно, прекрасны и спокойны. Так должно быть, ибо я часто слышу, что люди говорят о них в этом смысле.
   Поскольку я молчал и лишь невольными вздрагиваниями лица показывал, как мне тягостно, он спросил:
   – Вы не верите в то, что люди так говорят? Я счел нужным кивнуть головой, но не смог.
   – Правда, вы в это не верите? Ах, послушайте, однажды в детстве, открыв глаза после короткого послеобеденного сна, я, еще совсем сонный, услыхал, как моя мать самым естественным тоном кричит вниз с балкона; «Что вы делаете, дорогая? Такая жара!» Какая-то женщина ответила из сада:
   «Я пью кофе на лоне природы». Она сказала это не задумавшись и не слишком отчетливо, словно каждый должен был этого ожидать.
   Я решил, что мне задают вопрос. Поэтому я полез в задний карман штанов и сделал вид, будто что-то ищу там. Ноя ничего не искал, я хотел только изменить свой вид, чтобы показать свое участие в разговоре. При этом я сказал, что этот случай очень любопытен, и что я совершенно не понимаю его. Я прибавил также, что не верю в его подлинность, и что он, вероятно, выдуман с какой-то определенной целью, которая мне-то и непонятна. Затем я закрыл глаза, ибо они у меня болели.
   – О, это хорошо, что вы разделяете мое мнение, и никакого своекорыстия не было в том, что вы задержали меня, чтобы сказать мне это.
   Не правда ли, почему я должен стыдиться или почему должны мы стыдиться – того, что хожу я не выпрямившись и тяжело, не стучу палкой о мостовую и не задеваю одежды громко проходящих мимо людей. Не вправе ли я, наоборот, упорно жаловаться на то, что как тень, съежившись, шмыгаю вдоль домов, иногда исчезая в стеклах витрин?
   Какие дни я провожу! Почему все построено так скверно, что порой рушатся высокие дома, а внешней причины на то найти невозможно. Я лажу потом по кучам щебня и спрашиваю каждого, кого встречу: «Как это могло случиться? В нашем городе… Новый дом… Сегодня это уже пятый… Подумайте только». Тут мне никто не может ответить.
   Часто падают люди на улице и остаются лежать мертвыми. Тогда лавочники открывают свои завешанные товарами двери, проворно прибегают, уносят мертвеца в какой-то дом, выходят затем, улыбаясь ртом и глазами, и говорят: «Добрый день!.. Небо пасмурное… Головные платки… идут хорошо… Да, война». Я шмыгаю в этот дом и, робко подняв несколько раз руку с согнутым пальцем, стучу наконец в окошечко привратника. «Дорогой, – говорю я приветливо, – к вам принесли покойника. Покажите мне его, прошу вас». И когда он качает головой, словно в нерешительности, я говорю твердо:
   «Дорогой. Я из тайной полиции. Покажите мне мертвеца сию же минуту». – «Мертвеца? – спрашивает он теперь почти обиженно. – Нет, у нас здесь никакого мертвеца нет. Это приличный дом». Я прощаюсь и ухожу.
   А потом, когда мне нужно пересечь большую площадь, я все забываю. Трудность этого предприятия приводит меня в замешательство; и я часто думаю про себя: «Если такие большие площади строят только от зазнайства, почему бы не строить и каменных перил, которые бы вели через площадь?» Сегодня дует юго-западный ветер. Воздух на площади волнуется. Башенный шпиль ратуши описывает маленькие круги. Почему не утихомирят эту сутолоку? Что это за шум такой! Все оконные стекла звенят, а столбы фонарей гнутся, как бамбук. Плащ святой Марии на колонне надувается, и бушующий воздух хочет сорвать его. Неужели никто этого не видит? Господа и дамы, которым следовало бы идти по камням, плывут по воздуху. Когда от ветра спирает дыхание, они останавливаются, перекидываются несколькими словами и кланяются в знак приветствия, а когда ветер ударяет снова, они не могут сопротивляться ему и все одновременно поднимают ноги.