Он не был больше собой, монахом Мишелем. Он был другим человеком, чужим, незнакомым себе самому. Он лежал навзничь и смотрел в залитое солнцем небо. Небо было таким голубым, таким спокойным, безразличным и холодным – это вместилище криков людей, которых побивают камнями, – таким тихим, спокойным было оно теперь. Но там, в небесной синеве, неслись какие-то темные вихри.
   «Что это, – подумал он, – стервятники? Или приближающаяся смерть?»
   Ему было все равно: он был слишком слаб, слишком спокоен, слишком опустошен.
   Потом небо и стервятники исчезли, и вместо них возникло человеческое лицо – лицо женщины с большими черными глазами, темными бровями и ресницами, оливковой, загорелой кожей. Она склонилась к нему, улыбаясь. Он попытался улыбнуться в ответ, но не смог: слишком много крови вокруг – крови на металле, крови на земле, крови на языке... Но все это не имело никакого значения, ибо он видел ее. Наконец...
   И несмотря на слабость, он преисполнился огромной любовью и непереносимым чувственным влечением, которого перед лицом неизбежной смерти совсем не стыдился. Такая страсть казалась святой, неотделимой от власти, изливавшейся из нее в него.
   Ее голос, низкий и красивый, – голос, который он знал давным-давно, голос, который он знал всегда, но не помнил: «Бог, которого ты ищешь, – здесь. Понимаешь? Твоя жизнь здесь...»
   Эти слова и идущее от них тепло охватили его таким чувством свободы, такой глубокой радостью и освобождением, что он испустил дух.
   Мишель вернулся к действительности. Он был поражен тем, что произошло. Он словно видел сон, но при этом не спал, ибо он только что передал перо отцу Шарлю, словно ничего не случилось. Нет, скорее это был не сон, а последнее воспоминание умирающего – какого-то совершенно незнакомого ему человека. Он словно окунулся в это воспоминание.
   Это было видение, ниспосланное ему Богом, но его значение ускользнуло от него. В то же время элемент похоти в этом видении смутил его, и он решил, что тому виной его собственная греховная природа.
   Рука Мишеля инстинктивно потянулась к кресту, спрятанному у него на груди. Отец Шарль испытующе посмотрел на него и протянул перо и пергамент неподвижно лежавшей женщине.
   Слезы мгновенно иссякли, и аббатиса покачала головой:
   – Нет.
   Удивительно, но Шарль не стал настаивать. Он опустил руки и вернул оба отвергнутых предмета Мишелю, который сунул их в сумку и вытащил восковую дощечку и палочку, использовавшиеся для записи дополнительных имен, обвинений и дополнений к признаниям.
   Палочкой по воску писец написал следующее:
   «В год 1357-й, в 22-й день октября, мать Мария-Франсуаза, настоятельница францисканского монастыря в Каркассоне, официально предстала перед судом доминиканского священника отца Шарля Донжона из Авиньона и отказалась признаться в преступлениях, в которых была обвинена».
   Палочка повисла в воздухе: писец ждал, что отец Шарль спросит, желает ли аббатиса признаться в других преступлениях или сделать заявление.
   К изумлению Мишеля, отец Шарль сказал монахине:
   – Совершенно очевидно, что вы не испытываете желания сотрудничать со следствием.
   С этими словами он встал и направился к выходу. Сбитый с толку Мишель поспешно собрал свои письменные принадлежности и хотел последовать за ним.
   – Но я сделаю признание, – сказала вдруг аббатиса с внезапной силой. – Только это не будет подпись под вашим документом.
   Шарль резко развернулся, махнув полой темной сутаны, и посмотрел на нее. Он произнес всего два слова, но Мишель услышал в его голосе нотки разочарования:
   – Так вы...
   – Признаюсь, – подтвердила она, но ни в ее голосе, ни во взгляде не было ни следа раскаяния или сожаления. – Своими собственными словами и только ему.
   Она показала на Мишеля.
   Густые темные брови священника резко вскинулись «домиком»; губы стали тонкими и побледнели. Несколько секунд он взирал на аббатису испепеляющим взором и наконец сказал:
   – Неужели я должен говорить вам то, что вы и без того знаете? Что мой помощник еще не достиг сана священника и официально не может принимать ваши признания? И что я никогда не позволю ему остаться с вами наедине?
   – Неужели я должна говорить вам то, что вы и без того знаете? – возразила она с совершенным бесстрашием и непочтительностью. – Что вам приказано сделать заключение о том, что я – вероотступница, и приговорить меня к смерти независимо от того, что я скажу? – На секунду она остановилась и взглядом показала на Мишеля: – Он не боится услышать правду и записать ее.
   С мертвенно-бледным лицом Шарль тяжело повернулся к Мишелю.
   – Ей уже ничем не поможешь. Позови тюремщика, брат.
   – Но, святой отец...
   – Делай, как я сказал.
   Все годы монашеского послушания и преданности отцу Шарлю потребовались Мишелю для того, чтобы подчиниться. Он выглянул в маленькое зарешеченное окошко и кликнул тюремщика – как оказалось, более громко, чем было необходимо, ибо тюремщик все это время ждал прямо за дверью. И его веселость, и та поспешность, с которой он отпер дверь, нимало не смогли скрыть смущение от того, что его застали в тот момент, когда он шпионил.
   В течение всего трудного дня – а точнее, еще трех абсолютно безрезультатных допросов – подавленность отца Шарля лишь возрастала, и когда инквизиторы наконец покинули тюрьму и вышли на свежий воздух, брови его были нахмурены, а поступь – медлительна и тяжела. Вопреки своему обыкновению, он не обсуждал происшедшее за день, а хранил полное молчание.
   Мишель тоже молчал, столь глубоко было его разочарование в отце Шарле. Закон требовал, чтобы аббатисе было предоставлено несколько шансов сделать признание. Но Шарль уже произнес зловещие слова – слова, которые не произносил до сих пор ни разу, слова, которые звучали как смертный приговор обвиняемой: «Ей уже ничем не поможешь».
   «Я схожу с ума», – подумал Мишель, потому что мир и все, во что он верил, перевернулось с ног на голову.
   Его наставник был честнейшим и благороднейшим человеком. Не было случая, чтобы отец Шарль не дал заключенному возможности высказаться и не выслушал бы его. Но сегодня он практически приговорил аббатису к смерти, не дав ей произнести ни слова. Церковь управлялась хорошими, почти святыми людьми – но сегодня Риго шантажом заставил священника пренебречь законами инквизиции.
   Отец Шарль вздохнул и посмотрел вдаль. Людское движение заметно поредело: наступил час ужина. Освещенное лучами заходящего солнца лицо священника казалось страшно уставшим, почти изможденным.
   – Брат Мишель, – сказал он. – Полагаю, что будет лучше, если завтра со мной пойдет другой писец.
   Вот оно что! Отец Шарль собирался наутро вернуться к аббатисе и рекомендовать применение пыток. И он не хотел, чтобы его названый племянник присутствовал при совершении этого постыдного поступка.
   В то же время что-то мешало молодому монаху поверить в то, что это правда.
   – Но почему, отец? По какой-то причине аббатиса доверяет мне. И если мое присутствие может помочь получить признание...
   – Она хочет, чтобы ты был один, Мишель. И причины, по которым она хочет этого, не имеют ничего общего с доверием. Я заметил странное выражение на твоем лице, когда ты впервые взглянул на нее сегодня утром. Ты был сам не свой. Осмелюсь я спросить, какие мысли посетили тебя?
   Мишель не знал, говорить ли. Что-то подсказывало ему, что видение должно остаться тайным... но в то же время он знал, что отец Шарль хочет лишь уберечь его от беды.
   – Это было... как сон наяву. Я словно смотрел глазами другого человека, в другое время, в другом месте... И она – аббатиса – была там... – В его голосе появилась сила. – Это было видение, ниспосланное Богом, отец! Я почувствовал Его присутствие.
   – Все эти твои разговоры о «чувствовании Бога», все эти видения говорят о том, что твой подход к религии слишком эмоционален. Бог в литургии и в требнике, а не в полетах фантазии. – Отец Шарль покачал головой и снова вздохнул, еще более печально. – Она тебя околдовала.
   – Но епископ сказал, что святой отец сам благословил крест и что он защи...
   – Знаю, брат. Но факт остается фактом: она тебя околдовала. Вряд ли твой «сон наяву» был посланием Бога. – Он помолчал. – Как ты думаешь, сын мой, почему я так быстро увел тебя от нее? – Его тон стал ироничным. – Наверное, ты решил, что я просто выполняю приказы Риго?
   Последняя фраза заставила Мишеля остановиться. Потом он смущенно признал:
   – Если это правда, то я буду умолять вас простить меня. Я понесу любую епитимью, какую вы сочтете необходимой, святой отец, но я хочу помочь, хочу остаться рядом с вами. Я знаю, что Господь может спасти ее, и знаю, что могу быть полезен. Я знаю это.
   – Мишель, сын мой. Неужели ты не можешь понять? Она – яд для тебя.
   – Как вы можете знать это, святой отец? Но вы же были там, на помосте, видели ее, как и я... Разве не важно узнать правду, спасти душу, которая может оказаться невинной? Душу, которая в действительности может оказаться святой? И сегодня там, в той камере, присутствовал Бог – как и в толпе в тот день, когда приводился в исполнение мой первый приговор в Авиньоне. Неужели вы больше не узнаете Его?
   Шарль отвернулся от него так резко, словно получил пощечину. Мишель сожалел о том, что задал такой болезненный вопрос, но продолжал:
   – Если она и в самом деле ведьма, то почему она захотела опутать своими чарами именно меня, святой отец? Почему не вас? Я всего-навсего писец, какой ей от меня толк? Как вы уже заметили, не я решаю ее судьбу. Я могу лишь молиться за нее.
   Карие глаза священника наполнились слезами. Он попытался сказать что-то, но не смог, переполненный чувствами. Наконец хрипло пробормотал:
   – Я с радостью отдал бы свою жизнь, лишь бы защитить тебя от беды. Ты не позволишь старику сделать это? Не доверишься мне? Я не увижу причиненного тебе зла, не увижу, как твоя душа будет разрываться на части.
   – Но никакого зла... – Мишель замолчал, вдруг осознав, о чем говорит Шарль: о том, что он хочет защитить своего воспитанника от многого – не только от возможного воздействия колдовских чар, но и от чувства вины в том случае, если преступность аббатисы будет доказана с его помощью.
   Пристыженный, Мишель склонил голову:
   – К сожалению, я должен возразить против этого, святой отец.
   – У тебя нет иного пути, брат, кроме как подчиниться приказу своего наставника. Я начинал службу писцом, поприслуживаю же на этот раз в этой должности себе самому.
   Вечер Мишель провел в уединенной молитве, но отстранение от следствия по делу аббатисы по-прежнему тревожило его. Ему хотелось верить в то, что Шарль позволит обвиняемой сказать все, что ей будет угодно, даже если это может вызвать гнев епископа, однако суровость священника к матери Марии казалась ему вполне искренней.
   Мишель подумал о том, что с ним произойдет в случае казни аббатисы (будь проклят епископ!). Ему придется публично осудить эту казнь, может быть, даже написать письмо Папе. Риго, вероятно, ответит на это изгнанием Мишеля из доминиканского ордена. Мишеля это не слишком волновало, потому что Кретьен был гораздо более влиятельным, чем Риго, и смог бы защитить его от епископского гнева. Но после некоторого раздумья монах пришел к выводу, что подобное изгнание было бы для него большим облегчением. Вместо того чтобы служить Богу, наблюдая за тем, как обвиняемых приговаривают к смерти, он мог бы, наверное, присоединиться к францисканцам и бродить по деревням, читая проповеди и спасая души, прежде чем те успеют прогневить инквизицию.
   Теперь же, однако, преданность требовала от него подчиниться приказу. Но вероятность того, что резкость Шарля была наигранной и что он может признать аббатису невиновной и лично ответить за это перед Риго, терзала Мишеля. Если бы случилось нечто подобное, сумел бы он защитить своего наставника?
   Вот это задача: при любом раскладе кто-то должен был пострадать – и пострадать из-за него.
   Раздираемый этими мыслями, он отказался от вечерней трапезы с монахами и оставался в своей келье, занятый размышлениями и молитвой.
   «Боже, спаси мать Марию и сестер ее, и я сделаю все, что Ты пожелаешь. Я буду молиться не переставая, буду сечь себя еженощно, буду изнурять себя на глазах толпы, буду поститься в пустыне... Но только обрати к милосердию, Господи, сердца отца Шарля, епископа и кардинала! Помоги им увидеть, что они должны служить только Тебе...»
   Пока он молился, вечерний свет, струившийся в маленькое, не прикрытое ставнями окошко кельи, постепенно стал тускнеть; наступили сумерки, а потом и полная тьма. Все это время Мишель стоял и стоял на коленях и лишь около полуночи повалился на бок и мгновенно уснул прямо на каменном полу.
   Он снова был тем незнакомцем, снова смотрел глазами другого, слушал ушами другого и не мог видеть его лица, словно его собственная душа вселилась в тело другого человека, в его сердце, в его сознание.
   Незнакомец ехал верхом, овеваемый утренней прохладой; его бедра и голени крепко охватывали мускулистые бока лошади, а в правой руке он сжимал тяжелое, очень тяжелое копье. Но рука его была полна молодой силы, которой было более чем достаточно, чтобы держать это оружие, и на бедре его висел меч длиной с его собственную ногу.
   А на ножнах была вышита одна-единственная красная роза.
   Далеко-далеко впереди бился на ветру темно-красный штандарт французского короля с тремя огненными языками, вышитыми золотом. Слева ехал одетый в латы рыцарь с закрытым забралом лицом и тронутой серебром бородой; в руках у него был флаг с изображением Девы Марии, окруженной звездами. Золотоволосый всадник, ехавший справа, был моложе рыцаря; он сурово смотрел на Мишеля, будто чего-то ожидал от него.
   Обоих мужчин он знал. И знал их близко, как и они знали его. Медленно, медленно продвигались они вперед, и наконец он увидел, что они втроем были лишь каплей в море животных и людей. Царило полное молчание, нарушаемое лишь криками соколов, шуршанием конских копыт на опавших листьях, редким глухим покашливанием. Сквозь ветви полуголых деревьев он глянул вниз с вершины холма и в разреженном тумане внизу увидел изгиб реки, сверкавшей серебром в лучах восходящего солнца.
   Где-то далеко резко пропели трубы.
   Эта сцена вдруг померкла, и появилась она, аббатиса. Но теперь она не была ни монашкой, ни ведьмой – просто женщиной. Поразительной женщиной, одетой не в мешковину, а в нечто воздушно-белое, светящееся, как луна. С ее прекрасных плеч на спину и руки волнами спадала иссиня-черная ткань накидки. Она сидела в своей камере, на деревянной скамье, прижав колени к груди и обхватив их руками.
   Мишель стоял перед нею с пером и пергаментом в руке. Он был писцом, готовым записать ее признание. Его взволновало то, что он был с нею один на один, без отца Шарля, способного удержать его от похоти.
   Но этот страх прошел, едва он взглянул в ее внимательные черные глаза и увидел в них святую любовь и желание. Она встала, не отводя от него взгляда, и пошла к нему. Ее одеяние растворилось в темноте, и она засияла перед ним – нагая.
   Он не оказал никакого сопротивления, когда она взяла из его рук перо и пергамент и отбросила их в сторону. Он не возмутился, когда она обвила его своими руками и, притянув его к себе, прижала к его губам мягкие губы.
   Он поцеловал ее и с не изведанной доселе дрожью сжал ладонью ее грудь. И почувствовал восторг, не омраченный ни малейшей мыслью о греховности происходящего, испытал невинную радость Адама, соединяющегося с Евой в райском саду.
   И хотя он был девственником, он взял ее там, на сырой, холодной земле. Она, более мудрая, направляла его. Инстинкт охватил его как пламя, прижал его к ней, плоть к плоти, лицо к лицу. Радость и желание стали невыносимыми, и тут она коснулась пальцами его лица и прошептала: «Бог здесь, понимаешь? Бог здесь...»
   Мишель проснулся в самый момент оргазма, в момент глубокого, царапающего горло вдоха – сильнейшего наслаждения, смешанного с обычным чувством вины за трепетное сокращение, выплескивание семени, новые сокращения, постепенно стихающие вместе с биением сердца.
   Через секунду к нему полностью вернулось сознание. Он был монахом, находился в Каркассоне и лежал на полу кельи, предоставленной ему братьями-доминиканцами. И ему снова было неловко за дурные мысли об аббатисе, и он еще больше был озадачен приснившимся ему сном о воине.
   С поспешностью, порожденной отвращением, он сел и одной рукой привел себя в порядок, промокнув выплеснувшееся семя складками широкого нижнего платья, настолько быстро, чтобы не дать себе возможность получить удовольствие от прикосновения. Неожиданно в дверь застучали.
   – Да? – Мишель выпустил из руки влажную ткань и попытался успокоить дыхание.
   Это не могло быть время первой молитвы. Да и колокола не звонили.
   – Это брат Андре, – последовал ответ, шепотом, чтобы не разбудить остальных. – Можно войти?
   – Конечно.
   Тонкая деревянная дверь приоткрылась, и в щель шириной не более локтя бесшумно проскользнул пожилой горбатый монах. Трепещущий свет лампады освещал его лицо, оттеняя морщины вокруг рта и глаз, придававшие ему чуть ли не вампирский вид.
   – Брат Мишель, – прошептал старик напряженным, таинственным голосом. – Отец Шарль серьезно болен. Он послал за тобой.
   Мишель мгновенно вскочил, сорвал рясу с крючка на стене и натянул ее на себя. Воспоминание о сне тут же исчезло, уступив место беспокойству.
   – Болен?
   Брат Андре перекрестился и еле слышно выдохнул одно-единственное зловещее слово:
   – Чума.

III

   Священника уже перенесли из монашеской кельи в более удобное помещение: в комнату для гостей, обставленную мебелью, достойной украсить жилище знатного горожанина; там была настоящая кровать с периной и подушками. Рядом, на изящном резном столике, горели в шестирожковом подсвечнике две свечи, отбрасывая неровный свет.
   Однако отец Шарль, судя по всему, был не в состоянии оценить смену обстановки; он метался на постели, стеная, дергая руками и ногами, мотая головой из стороны в сторону. Иногда его глаза крепко закрывались, иногда широко распахивались, и тогда в них стоял ужас от какого-то жуткого видения, явившегося ему.
   Рядом с кроватью сидел на табурете другой монах. Он тоже был старше Мишеля, ему уже шел четвертый десяток.
   Когда сопровождавший Мишеля брат Андре удалился, доминиканец, ухаживавший за больным, встал и сделал предостерегающий жест рукой. Приглушенным голосом, словно не желая, чтобы пациент слышал его, он сказал:
   – Это чума. Вы уже...
   – Это неважно. – Мишель подошел к постели. – Я помогу ухаживать за ним.
   Отец Шарль хрипло закашлялся. Доминиканец тут же приподнял его за плечи и приложил к его губам платок.
   Аккуратно стирая с бороды и усов отца Шарля мерзко пахнущую смесь крови и мокроты, монах тихо сказал Мишелю:
   – Тогда с еще более глубоким сожалением скажу тебе: это чума худшая из всех видов чумы. Это та, что селится в легких. Почти все заразившиеся ею умирают. Если Господь хочет прибрать его к себе, мы узнаем об этом дня через два. Я уже позвал священника.
   Поначалу Мишель не почувствовал никакой скорби, лишь холодное, глубокое удивление. Потом вдруг вспомнил, что нужно сделать выдох, и, осознав это, испытал почти непереносимую душевную боль. Но как-то справился с нею и не заплакал. Монах, однако, заметил его состояние и сказал извиняющимся голосом:
   – Вспышки все еще случаются, особенно в деревне. Виноваты воздух и эта странная внезапная жара...
   – Мишель? – задыхаясь, произнес Шарль и распахнул невидящие глаза, шаря руками в темноте. – Это Мишель?
   Мишель тут же кинулся к нему и сжал в ладонях горячую, влажную руку священника. Кожа и губы Шарля приобрели серый оттенок. На лбу и серебристых усах капли пота блестели, как тысяча сверкающих крошечных драгоценных камешков.
   – Я здесь, святой отец, здесь. Я останусь с вами и буду молиться за вас всю ночь.
   Услышав голос племянника, священник затих. Мишель повернулся к монаху и негромко сказал:
   – Иди спать, брат.
   Монах кивнул и вышел. Мишель сел на табурет, не выпуская руки Шарля.
   – Я здесь, святой отец, – повторил он. – Я не...
   – Это моя самонадеянность, верно? – задыхаясь, проговорил священник и попытался сесть. Мишель встал и ласково уложил его. – Да помилует Господь мою душу!
   Он сильно закашлялся. Мишель помог ему сесть и, придерживая священника за плечи, свободной рукой взял оставленный монахом платок и приложил его к губам больного.
   Приступ кашля продолжался довольно долго. Шарль дышал тяжело, с хрипами. Когда кашель прекратился, Мишель отнял платок, окрасившийся в опасный ярко-красный цвет, и уложил больного на подушки, чтобы он мог отдышаться.
   – Благословляю тебя, Мишель, – сказал отец Шарль, просветлев лицом. – Ты мне и вправду как сын...
   Мишель распрямился, снял с пояса четки и встал на колени.
   – Я буду молиться за вас, святой отец. Если вы в состоянии, молитесь вместе со мной. Благословенная Дева, заступись за раба своего Шарля, чтобы миновали его страдания и здоровье вернулось к нему. О, Пресвятая Матерь Божия...
   – Она! – в безумии прорычал отец Шарль. – Это она сделала это со мной!
   Услышав эти кощунственные слова, Мишель в ужасе перекрестился.
   – Это ее работа, ты разве не видишь? – продолжал Шарль с такой яростью, что брызги слюны попали на лицо Мишеля. – Это часть ее колдовства!
   Только теперь Мишель понял, что священник говорит об аббатисе, а не о Богоматери.
   Как ни странно, он сохранил спокойствие и, встав с колен, ласково, но твердо уложил священника обратно на подушки.
   – Не беспокойтесь, святой отец. Бог сильней дьявола. Он защитит нас и вылечит вас.
   – Ни Бог, ни дьявол не имеют с этим ничего общего! – вскричал священник, напрягая мышцы и сверкая глазами. – Ты не представляешь себе, насколько она сильна или в каком отчаянии... Я был самым настоящим идиотом, когда думал, что смогу сделать так, что она не увидит... А епископ, епископ! Ты должен быть осторожен, ты не должен доверять... скорее Кретьен пожелает увидеть тебя мертвым... Я не могу удержать... О какой же я самонадеянный дурак! Можешь ли ты простить меня? Можешь?
   И он заплакал, да так жалобно, что в конце концов Мишель сказал:
   – Конечно же, я прощаю вас. Конечно. А теперь успокойтесь. Не надо говорить такого ни о себе, ни о добром кардинале. – И он уложил Шарля на подушки, бормоча: – Тихо, святой отец, тихо...
   Наконец глаза священника закрылись, а тело расслабилось.
   Внезапно тело священника свела судорога. Зловонная смесь черной крови и зеленовато-желтой желчи выплеснулась из его рта на грудь. Мишель взял тряпку, лежавшую рядом с тазиком, и тщательно промокнул эту жидкость.
   Весь следующий час он сидел на табурете и утирал красную пену, появлявшуюся на губах больного. Потом пришел другой доминиканец и совершил соборование. Все это время Шарль не приходил в сознание. Когда священник вышел из комнаты, Мишель опустился на колени и начал молиться.
   Утром, оказавшимся благодатно прохладным, Мишель снова направился в тюрьму, вооружившись несколькими чистыми вощеными дощечками и оставшимися без подписи признаниями. Ночь он провел на полу у постели отца Шарля, мучительно обдумывая создавшееся положение. Он был простым писцом, не имевшим права ни освобождать заключенных, ни выносить им приговор. В то же время мать Мария-Франсуаза сказала, что не признается никому, кроме него, и, хотя он был ужасно расстроен болезнью отца Шарля, существовала какая-то вероятность того, что таким образом Господь пошел ему навстречу, услышав его молитву об аббатисе.
   Ибо если бы смертный приговор или освобождение аббатисы находились лишь в его, Мишеля, власти, то он, в этом можно было не сомневаться, предпочел бы освободить ее и принять на себя всю тяжесть гнева Риго.
   И в этом случае отец Шарль – если, конечно, Господь Бог сочтет возможным поднять его с одра смерти – не понесет никакой ответственности за происшедшее и не будет наказан.
   Поэтому, лишь только забрезжило утро, Мишель оставил смертельно-бледного, бесчувственного священника на попечение доминиканцев, и вот теперь, шатаясь от усталости, поднимался по лестнице, ведущей к дверям тюрьмы. Вдруг сзади его окликнули:
   – Мишель! Брат Мишель!
   Он обернулся и увидел гладко выбритого, красивого молодого человека с льняными волосами, бровями и ресницами и бледно-голубыми глазами.
   – Отец Тома!
   – А где же твой хозяин, верная тень? – добродушно пошутил Тома.
   Мишель знал, что под этим добродушием скрывается весьма черствое сердце. Молодой священник широко улыбался. Он был одет в синюю шелковую сутану с красной атласной оторочкой (скромное одеяние в сравнении с розовой атласной сутаной с вышивкой, которую он обычно носил в известном более испорченными нравами Авиньоне). К одному из узких рукавов он прицепил маленькую веточку цветущего розмарина, сорванную с одной из бесчисленных диких изгородей, что росли в Лангедоке.
   Для Мишеля Тома представлял собой худший тип священника: распущенный и неблагочестивый человечишко, более интересующийся женщинами и вином, чем Богом. Годом раньше он появился ниоткуда, как один из протеже Кретьена, причем кардинал так опекал его, что ходили слухи, будто это его незаконнорожденный сын. О прошлом Тома не было известно ровным счетом ничего. Но по всему было видно, что он получил прекрасное образование, да и внешний облик подтверждал его принадлежность к французской аристократии. Сам он ничего о себе не рассказывал, а расспрашивать никто не осмеливался, ибо раздражать Тома значило навлекать на себя гнев Кретьена.