Социальная философия «верхов» — культурная предпосылка к войне
 
   Вспомним снова слова П.А.Сорокина:
   «Гражданские войны возникали от быстрого и коренного изменения высших ценностей в одной части данного общества, тогда как другая либо не принимала перемены, либо двигалась в противоположном направлении».
   Именно это и произошло в России в начале ХХ века. По мере наступления капитализма западного типа подрывались социально-философские основы сословного общества России, менялись высшие ценности и «привилегированных классов», и трудящихся — представления о человеке и его правах. Понятно, что эти изменения в системе ценностей сразу приводили к очевидным для всех изменениям в жизнеустройстве — совершался отход от патерналистских установок помещиков, владельцев предприятий и царского правительства. В культуру правящих классов просачивался социал-дарвинизм, идеология западной буржуазии.
   Та небольшая часть капиталистов России, которая смогла войти в симбиоз с “импортированным” зрелым западным капитализмом, после 1905 г. заняла столь радикальную социал-дарвинистскую антидемократическую позицию, что вступила в конфликт с господствующими в подавляющем большинстве населения России культурными нормами. Так, группа московских миллионеров, выступив в 1906 г. в поддержку столыпинской реформы, заявила в беседе с корреспондентом журнала «Экономист России»:
   “Мы почти все за закон 9 ноября… Дифференциации мы нисколько не боимся… Из 100 полуголодных будет 20 хороших хозяев, а 80 батраков. Мы сентиментальностью не страдаем. Наши идеалы — англосаксонские. Помогать в первую очередь нужно сильным людям. А слабеньких да нытиков мы жалеть не умеем”[цит. в 21, c. 79].
   Когда после поражения революции 1905-1907 г. и утраты веры в успех столыпинской реформы единственная буржуазно-либеральная партия в России (кадеты) стала уповать на буржуазию (“русских Круппов” и “крепкое мещанство”), она предприняла большую пропагандистскую кампанию, направленную на преодоление враждебного отношения интеллигенции к буржуазии. Вели ее бывшие марксисты (авторы книги “Вехи” Струве, Бердяев, Изгоев). При этом им неизбежно пришлось отвергнуть сам идеал равенства. Струве писал, что основанием прогрессивного общества “является всегда человеческая личность, отмеченная более высокой степенью годности” [выделено мной — С. К-М].
   Это был сдвиг к социал-дарвинистскому представлению о человеке, а значит, к полному разрыву с той антропологией, на которой стояло общинное мировоззрение крестьян (“архаический аграрный коммунизм”). Таким образом, либеральная интеллигенция также потеряла возможность служить культурным мостиком между частями общества, в которых назревала взаимная ненависть. Она все больше становилась для крестьян (и рабочих, сохранивших крестьянское мироощущение) религиозным врагом.
   Этот поворот бывшего марксиста Струве к социал-дарвинизму был очень радикальным, и в поддержку ему сразу выступил Бердяев:
   “Скажут, Струве хочет обуржуазить Россию, привить русской интеллигенции буржуазные добродетели. И Россию необходимо “обуржуазить”, если под этим понимать призыв к социальному творчеству, переход к высшим формам хозяйства и отрицание домогательств равенства”.
   Но для крестьян «переход к высшим формам хозяйства и отрицание домогательств равенства» означало их ликвидацию как культурного и социального типа — раскрестьянивание. Эта угроза неизбежно настраивала их на оборонительную гражданскую войну. Нарастание революционных настроений в крестьянстве вызвало резкий сдвиг социальной философии элиты вправо. Социальный расизм стал характерен даже для умеренно левых философов, которые перешли на сторону противников революции. Например, Н.А.Бердяев излагал совершенно определенные расистские представления. В книге «Философия неравенства» он писал:
   «Культура существует в нашей крови. Культура — дело расы и расового подбора… „Просветительное“ и „революционное“ сознание… затемнило для научного познания значение расы. Но объективная незаинтересованная наука должна признать, что в мире существует дворянство не только как социальный класс с определенными интересами, но как качественный душевный и физический тип, как тысячелетняя культура души и тела. Существование „белой кости“ есть не только сословный предрассудок, это есть неопровержимый и неистребимый антропологический факт».
   При таком отношении к «черной кости» крестьяне, которые исповедовали, по выражению М.Вебера, «архаический крестьянский коммунизм», не могли принять либералов в качестве посредников в назревающей гражданской войне. М.М.Пришвин писал в дневнике летом 1917 г.: “Никого не ругают в провинции больше кадетов, будто хуже нет ничего на свете кадета. Быть кадетом в провинции — это почти что быть евреем”.
   Дело было, конечно, не в интеллектуальных аспектах социальной философии либеральной интеллигенции, а в вытекающей из нее экономической доктрине. Либеральная аграрная реформа, которой требовали кадеты, “по всей вероятности мощно усилит в экономической практике, как и в экономическом сознании масс, архаический, по своей сущности, коммунизм крестьян”, — вот вывод Вебера. Таким образом, по его словам реформа по программе либералов еще больше, нежели реформа Столыпина, должна была, по словам Вебера, «замедлить развитие западноевропейской индивидуалистической культуры”. Поэтому военный мятеж, социально-философскую платформу которого представляли кадеты, неминуемо имел ответом нарастающее сопротивление крестьян.
   Углубляющаяся пропасть между главными философскими представлениями крестьян и даже умеренных, симпатизирующих «народу» либеральных слоев общества предопределила остроту зреющего конфликта. В общественной мысли была утрачена умеренная середина — стали возможны лишь взаимоисключающие решения. А это и есть признак надвигающейся гражданской войны. Видный либеральный деятель Е.Трубецкой писал:
   “В других странах наиболее утопическими справедливо признаются наиболее крайние проекты преобразований общественных и политических. У нас наоборот: чем проект умереннее, тем он утопичнее, неосуществимее. При данных исторических условиях, например, у нас легче, возможнее осуществить “неограниченное народное самодержавие”, чем манифест 17 октября. Уродливый по существу проект “передачи всей земли народу” безо всякого вознаграждения землевладельцев менее утопичен, т.е. легче осуществим, нежели умеренно-радикальный проект “принудительного отчуждения за справедливое вознаграждение”. Ибо первый имеет за себя реальную силу крестьянских масс, тогда как второй представляет собой беспочвенную мечту отдельных интеллигентских групп, людей свободных профессий да тонкого слоя городской буржуазии”.
   Уже летом 1917 г. стала очевидной невозможность удовлетворить главные требования крестьян в рамках кадетской программы. Даже в момент создания этой партии в 1905 г., когда на волне нарастания революции кадеты признавали возможность революции «политической» (то есть революции для завоевания «гражданских свобод»), они отрицали революцию социальную. Максимум, на что они были готовы пойти — на умеренную либеральную аграрную реформу. М.Вебер уже в 1906 г. предупреждал, что гражданские свободы в их понимании либералами-западниками никак не удовлетворят крестьянских представлений о справедливости. А в начале 1914 года и опытный практик, бывший министр внутренних дел П.А. Дурново в своем меморандуме на имя царя верно (если сделать скидку на фразеологию) определил суть противоречия:
   “Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принципы бессознательного социализма. Несмотря на оппозиционность русского общества, столь же бессознательную, как и социализм широких слоев населения, политическая революция в России невозможна, и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое. За нашей оппозицией нет никого. У нее нет поддержки в народе, не видящем никакой разницы между правительственным чиновником и интеллигентом.
   Русский простолюдин, крестьянин и рабочий одинаково, не ищет политических прав, ненужных и непонятных ему. Крестьянин мечтает о даровом наделении его чужой землей, рабочий — о передаче ему всего капитала и прибылей фабриканта. И дальше этого их вожделения не идут. И стоит только широко кинуть эти лозунги в население… — Россия, несомненно, будет ввергнута в анархию… Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентские партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению” [цит. по 22].
   Так оно и получилось.
   Важнейшим культурным и философским фактором, который подталкивал к гражданской войне, был мессианизм, свойственный значительной части российской интеллигенции. Он проявлялся в иррациональной вере в особую миссию «просвещенного авангарда» и в его право насильно и с помощью провокаций направлять массы на верный путь. Самым крайним выражением этой философской установки была уверенность в праве на насилие. У правящей элиты эта уверенность предопределила и жесткость столыпинской программы аграрной реформы, и разрушительную доктрину полицейским мер, сочетавшую попущение террору с широким применением показательных, демонстративных карательных мер (типа публичных казней или расстрела демонстраций и забастовщиков). У радикальной оппозиции уверенность в праве на пролитие крови предопределила широкое применение индивидуального террора. Оба этих проявления сыграли колоссальную роль в становлении культуры насилия, которая стала очень важным условием для скатывания к гражданской войне.
   И здесь надо подчеркнуть, что именно философские установки красных, основу которых составлял крестьянский общинный коммунизм, «упакованный» в идеологическую оболочку марксизма, играли не поджигательскую, а охлаждающую, стабилизирующую роль. Ленин не был сентиментален, но он был близок к Марксу в важном для нашей проблемы отношении: он не верил, что можно «толкать историю» усилием политической воли, через насилие. Поэтому, в частности, ему были так чужды и народовольцы, и анархисты, и эсеры с их верой в силу террора. Как воспринимались социал-демократы (каким был до 1918 г. и Ленин) и другие революционные течения, хорошо видно из дневника М.М.Пришвина, который не был искушенным философом, но был очень чутким наблюдателем. Он писал в марте 1917 г.:
   «Эсеры мало сознательны, в своем поведении подчиняются чувству, и это их приближает к стихии, где нет добра и зла. Социал-демократы происходят от немцев, от них они научились действовать с умом, с расчетом. Жестоки в мыслях, на практике они мало убивают. Эсеры, мягкие и чувствительные, пользуются террором и обдуманным убийством».
   Здесь важны обе мысли: в своей социальной философии эсеры тяготели к иррационализму, к российскому варианту ницшеанства — состоянию «по ту сторону добра и зла». Большевики, напротив, делали упор на рациональное мышление и расчет («как немцы») и потому меньше уповали на насилие. Запаса рациональности и здравого смысла, как мы знаем, не хватило для того, чтобы нейтрализовать иррациональные установки элиты (включая ее «англосаксонские идеалы», для российской реальности почти безумные). Однако если бы и со стороны красных иррациональные установки стали бы господствующими, то Гражданская война стала бы несравненно разрушительнее, как это и было, например, во время Реформации.
   Есть еще одна болезненная сторона нашей темы, которая просвечивает через обвинения в адрес большевиков. Не хотелось бы ее трогать именно потому, что она болезненная, но нельзя уже и не сказать. К мессианизму русской революции, к общему нашему горю, примешался особый мессианизм радикального еврейства, который был порожден кризисом традиционной еврейской общины. Об этом достаточно писали и русские философы начала века, и видные сионисты.
   К сожалению, вместо тактичного и ответственного подхода к этой теме мы видим сегодня пошлую политическую суету, попытку увести от этой темы истерическими обвинениями в антисемитизме. А ведь еврейский мессианизм сыграл очень большую роль в судьбе России в начале ХХ века. Сегодня еврейский поэт недаром с гордостью признает:
 
Мы там, куда нас не просили,
Но темной ночью до зари
Мы пасынки слепой России
И мы ее поводыри.
 
   Что касается периода, в течение которого созревала Гражданская война, то речь идет именно о страстнум состоянии радикалов-евреев всех направлений, которое стоило море крови всему обществу и особенно русским. Вспомним, как раскручивалось колесо этого механизма. Евно Азеф возглавил боевую организацию эсеров — а жертвы, которые понесло от нее чиновничество на глазах населения, были поистине массовыми. Богров взялся убить в театре Столыпина — что его толкало? Урицкий, возглавив Петроградскую ЧК, проявил потрясшую город жестокость — убить его и тем самым вызвать ответный «красный террор» идет Каннегисер. Тут же Фанни Каплан стреляет в Ленина. Троцкий организует убийственную кампанию по «изъятию церковных ценностей» — посмотрите состав комиссии.
   Это состояние политизированное еврейской элиты отражено в множестве воспоминаний и литературных памятников эпохи. Кровавую вакханалию, культ жестокости времен Гражданской войны воспевали Багрицкий и Бабель. За рубежом Р.Якобсон и В.Шкловский в модных ресторанах «тешились байками» сотрудника ГПУ Осипа Брика о том, как пытали и расстреливали русских священников («Для нас тогда чекисты были — святые люди» — вспоминает Лиля Брик в 60-е годы, и А.Ваксберг в 1998 г. тает от умиления).
 
Расизм верхов — ненависть к «восставшему хаму»
 
   В качестве главной причины гражданской войны часто выдвигается экспроприация частной собственности у помещиков и буржуазии (земли, предприятий, финансов). Это — взгляд «от истмата». На деле никто и никогда не идет на смерть ради собственности. Причины гражданских войн лежат в сфере ценностей (идеалов): изъятие собственности важно не тем, что наносит экономический ущерб, а тем, что воспринимается как нестерпимое посягательство на порядок, признаваемый законным и справедливым. То есть, к войне побуждает не рациональный интерес, а ненависть — категория духовная.
   Задолго до появления сознательной ненависти возникла бытовая, органичная неприязнь к низшему сословию, забывшему свое место, «начавшему говорить». Неприязнь эта именно органичная, подсознательная, М.М.Пришвин, например, не признает ее наличие в своих дневниках в рациональных рассуждениях, она прорывается в бытовых зарисовках. Он записал в дневнике 14 июня 1917 г.:
   «Приезжают два члена земельной комиссии описать мою землю, два малограмотных мужика, один спрашивает, другой записывает, спрашивает небрежно, без плана, записывает на грязном лоскутке бумаги кривульками, путаными рядами, вверх, вниз, сбоку нечиненным карандашом, слюнявя и облизывая пальцы. Объясняю им, как что — нужно разграфить бумагу и над графами заголовки подписать. Шемякин суд.
   — Дожидаемся, — говорят, — дезинфекции.
   Что такое «дезинфекция», объяснили: «Конторские книги».
   Соседу рассказываю про дезинфекцию, он смеется и говорит: «Робеспьеры, Робеспьеры!»
   Перерастание такой неприязни в ненависть в среде имущих классов и значительной части культурного слоя России отмечалось многими наблюдателями уже начиная с лета 1917 г. М.М.Пришвин записал в дневнике 19 мая 1917 г.: «Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков». 24 мая он добавил: «Чувствую себя фермером в прериях, а эти негры Шибаи-Кибаи злобствуют на меня за то, что я хочу ввести закон в этот хаос». 28 мая читаем такую запись: «Как лучше: бросить усадьбу, купить домик в городе? Там в городе хуже насчет продовольствия, но там свои, а здесь в деревне, как среди эскимосов, и какая-то черта неумолимая, непереходимая».
   Это отношение интеллигенции и буржуазного «среднего класса» к русскому крестьянству как «эскимосам» было фундаментальной предпосылкой для взаимной ненависти Гражданской войны. Еще А.Н.Энгельгардт в своих «Письмах из деревни» отмечал это непонимание реальных условий труда и быта крестьян, непонимание того, что они в тисках этих реальных ограничений нашли наилучший способ хозяйства, причем такой, что не приводил их к одичанию, и погружению в цивилизацию трущоб. У М.М.Пришвина, вернувшегося в деревню весной 1917 г., это непонимание выражено очень красноречиво — «фермер в прериях среди негров и эскимосов».
   И все же у Пришвина это непонимание диалектично, он видит в этих «эскимосах» непонятный для него потенциал развития. 27 апреля 1918 г. он записал в дневнике:
   «Я никогда не считал наш народ земледельческим, это один из предрассудков славянофилов, хорошо известный нашей технике агрономии: нет в мире народа менее земледельческого, чем народ русский, нет в мире более варварского обращения с животными, с орудием, с землей, чем у нас. Да им и некогда и негде было научиться земледелию на своих клочках, культура земледелия, как и армия царская держалась исключительно помещиками и процветала только в их имениях…
   После разрушения армии сила разрушения осталась: там было бегство солдат в тыл, теперь — бегство холопов в безнадежную глубину давно прошедших веков… Теперь иностранец-предприниматель встретит в России огромную массу дешевого труда, жалких людей, сидящих на нищенских наделах.
   Самое ужасное, что в этом простом народе совершенно нет сознания своего положения, напротив, большевистская труха в среднем пришлась по душе нашим крестьянам — это торжествующая средина бесхозяйственного крестьянина и обманутого батрака… Вот моя умственная оценка нашего положения, я ошибаюсь лишь в том случае, если грядущий иностранец очутится в нашем положении или если совершится чудо: простой народ все-таки создаст могучую власть».
   Это «чудо» и произошло, М.М.Пришвин ошибся — простой народ создал могучую власть, именно потому, что «большевистская труха пришлась по душе нашим крестьянам». Но это было потом. Как проницательный наблюдатель, М.М.Пришвин пришел к выводу, что уже в начале лета 1917 г. возможность диалога и взаимопонимания между либералами и крестьянством быстро иссякала, отторжение утрачивало рациональный характер и не могло быть остановлено обращением к логике. 15 мая 1917 г. он пишет большое письмо своему другу, писателю П.С.Романову, который советовал ему стать делегатом Государственной Думы в Орловской губернии. Он излагает в письме свои первые наблюдения о главных установках крестьянства и их отношении к собственности. Звучат поистине трагические ноты — налицо полное расхождение крестьян с либеральной программой Февральской революции. Приведу здесь выдержку, в которой Пришвин описывает лишь один эпизод:
   «Расскажу вам, как это вышло. Однажды приходит ко мне депутат от сельского схода и спрашивает моего совета, как быть с нашим священником: второй раз в обходе помянул „Николая Кровавого“. Священника этого я знаю… — тридцать лет на одном и том же месте поминал благоверного, как тут не ошибиться! „Просто, — говорю, — он ошибся“. — „Нет, сознательно, — отвечает депутат, — и его, и супругу, и наследника помянул, и как помянул, гул пошел по церкви (пятнадцать человек солдат вышли и совершили возле церкви великое бесчинство). А другие, кто остался, поняли, что новый переворот совершился и что так оно и следует молиться опять за царя“.
   Приходим на сход,… погорланили, поспорили и остановились на том, чтобы священнику сделать проверку, пусть он отслужит через неделю в воскресенье молебен на лугу, и все уполномоченные от деревень молебен прослушают…
   Еду я из города к себе в убийственном настроении, спешу попасть к молебну — назначен молебен на выгоне против церкви в два часа дня. Около этого времени подъезжаю и вижу — несут на выгон хоругви, как красные знамена, с надписью: «Да здравствует свободная Россия! Долой помещ.». И так на всех знаменах одинаково: помещики сокращенно с точкой и через «е». Батюшка, старый человек, выходит из церкви ни жив, ни мертв, начинает молебен слабым голосом. Уполномоченные впиваются в него глазами, вслушиваются… Мало-помалу батюшка справляется с собой, служба его увлекает, голос крепнет, он забывается и вдруг «Побе-еды, Благоверному императору… — ах! — державе Российской… Побе-еды…» Опять и на поверочном молебне! Гул, ропот, смех — жалко, противно, глупо…
   Чтобы предупредить безобразие неминуемое, беру я первое слово — и уж как наболело у меня на душе, по всей правде режу им, что Россия погибнет, и мы теперь точим друг на друга ножи. В ужасе от моих слов бабы, слышатся встревоженные голоса: «Научите, что делать?». Тогда выходит солдат и говорит: «Слушайте меня, я научу вас, что делать». И вот тогда сразу тишина наступает, и все готовы отдаться солдату.
   «Этот помещик вас пугает!» — «У меня шестнадцать десятин». — «Все равно: он вас пугает. Снимите у него рабочего, и он не будет вас пугать, пусть пашет». — «Я брошу дело общественное и буду пахать сам». — «На его место мы поставим солдата, а он пусть пашет. Только, товарищи, верьте мне, есть в Америке плуги нефтяные, и эти плуги пашут в час шестнадцать десятин, этого плуга ему не давайте, отбирайте, пусть пашет сохой». — «Известно, сохой!» — твердят мужики.
   Сразу видно, что настроение всех в пользу солдата. Я схватываю голос и говорю: «Если вас моя собственность смущает и вы не верите мне, то я от нее отказываюсь. Примите ее от меня сейчас же, но только с условием: не делить. Все берите: и огород, и сад, и дом, и лошадь, и скот, и землю. Но не делите: обрабатывайте сообща и сохраните так, как я устроил…». И как будто подавлены моим решением и готовы стать на мою сторону. «Товарищи, — говорит тот солдат, не принимайте, я его мысли вижу: вы примете землю, а он потом вам предъявит убытки. Вот что он хочет». — «Вот что он хочет! Вишь он!» — «У него, товарищи, ёж по пузу бегает, а голова хитрая». — «Еж по пузу!» — хохочут мужики.
   Конечно, уж и я заодно хохочу, потому что как ни плохо, а от своей слабости к хорошему русскому языку не могу отделаться ни при каких обстоятельствах.
   «У вас, — говорю, — у самого ёж на пузе, потому вот вы и не доверяете».
   Задело это его, обозлился. «Товарищи, — кричит, — не доверяйте интеллигентным, людям образованным. Пусть он и не помещик, а земля ему не нужна: он вас своим образованием кругом обведет!» — «Известно, обведет!»…
   И потом он долго рассказывал, как хорошо солдаты братаются на фронте с немцами. И так удивительно мне наблюдать, что эти мужики, эти партизаны 12-го года, слушают солдата почти с умилением, и доверие к нему растет с каждой минутой. Вы понимаете, что это же люди, которые три года отдавали своих сыновей на борьбу с немцем! В городе это от головы, но деревня неграмотная! С изумлением я слушал часовую речь при восторженном одобрении толпы. Нет ни одного голоса, как в городе, кто сказал бы за борьбу с немцем.
   «Товарищи, — продолжал оратор, — земной шар создан для борьбы!» — «Конечно, для борьбы». — «Помните, что не Германия нам враг, а первый нам враг Англия».
   Тогда я на минутку схватил голос и говорю в том духе, что если уж так хочется мириться с немцами всем, то пусть, но зачем же нам создавать еще нового врага Англию?
   «Зачем? А вот зачем, товарищи. В подчинении у Англии есть страна Индия, которая еще больше России, и вот если мы против Англии будем, то с нами будет Индия».
   Опять удивительное наблюдение: эта Индия, о которой здесь никто никогда не слыхал, понятна всем. Скажи я: «Индия!» — никто не поверит в нее. А вот говорит солдат — и все верят в Индию…
   Сейчас не знаю, как поступлю, но это правду сказал солдат, что у всякого собственника теперь ёж по пузу бегает».
   До конца 1918 г. в либерально-буржуазной среде протекал период «созревания» ненависти к поднявшим голову крестьянам и «пролетариям», процесс оформления идеологии, основанной на этой ненависти. М.М.Пришвин записал в дневнике 15 июня 1917 г. такое лирическое откровение:
   «В ненастное время, когда все богатые красивые птицы умолкают и прячутся, вылетает из дупла старого дерева худая серая птичка Пролетарий и наполняет сад однообразным металлическим звуком: „Пролетарии всех садов, соединяйтесь!“ Как только начнет проходить ненастье, на небе показывается радуга и поднимаются голоса других богатых птиц, звук этой нищей птички в саду исчезает, и природа живет своей обычной, сложной, мудрой и несправедливой жизнью.
   С детства я очень интересовался явлением серой птички в ненастье, и раз проследил, куда она исчезает: за старым амбаром заросшая бурьяном была древняя дикая яблонька, и в этой яблоньке дупло черное, величиною в кулак. Я заметил, что серая птичка туда нырнула, просунул руку в дупло — и вот там по-змеиному зашипело. В страже я бросился бежать от змеиного шипа. Так, в детстве я словно обжегся об эту маленькую серую птичку…».
   Темная ненависть к «пролетарию» приобрела культурно приемлемые формы ненависти к политической власти большевиков как узурпаторов и губителей России. Но она возникла до прихода большевиков, они лишь притянули ее к себе, как громоотвод разряжает заряд тучи. В.Шульгин пишет в воспоминаниях: