И вот как развивают эти социологи свою оценку укорененного в сознании отношения к труду: “Этот порочный вывод — следствие непонимания того факта, что отмена капиталистической частной собственности не приводит автоматически к торжеству общенародной социалистической собственности и связанных с ней социалистических общественных отношений. Он призван затушевать отчуждение труда, разрыв между интересами бюрократии и трудящихся масс, скрыть существование двух противостоящих друг другу социальных норм. И эта догма будет долго выступать одним из главных препятствий на пути перестройки, поскольку она глубоко внедрилась во все компоненты общественного сознания” (с. 54).
   Как это все поверхностно и занудливо — собственность, отчуждение, бюрократия… Насколько глубже и шире смотрели тогда на этот вопрос сами “опрошенные”.
   Как мы помним, идеологи сумели, с помощью мощных средств воздействия на сознание, внушить людям сомнение в ценности труда. И люди без сопротивления отдали свои рабочие места в частную собственность подозрительным типам из райкомов ВЛКСМ и с тюремных нар. Значительная часть этих рабочих мест была этими типами конвертирована в деньги, а деньги — в недвижимость на Западе и пр. Квалифицированные шлифовальщики оптических линз с пальцами пианиста поехали в Турцию таскать тюки с колготками. 9 миллионов рабочих и инженеров ушли с фабрик и заводов и канули в никуда. В это никуда их слегка подтолкнула наша гуманитарная интеллигенция со своими тупыми сказками про “отчуждение труда”.
   Теперь о втором проекте. Социологические исследования отношения советских людей к их доходам и уровню потребления выявили два замечательных свойства — непритязательность и солидарность (уравнительность). Наряду с сильной трудовой мотивацией оба эти качества массовой культуры могли бы послужить огромным социальным ресурсом в большой программе модернизации экономики. Но они были целенаправленно разрушены.
   Конкретно социологи обнаружили в 1987 г., что советские люди в целом удовлетворены своим достатком и оплатой труда. Формально распределение мнений было таким: “Среднестатистический работник, попавший в выборку, на момент опроса получал 165 руб. на руки… Отличными назвали свои заработки всего 4% опрошенных работников, которые получают в среднем в месяц 217,5 руб… 30% работников оценили размеры вознаграждения за свой труд как “хорошие”. Среднеарифметическая сумма заработков в этой группе составил 191 руб… Удовлетворительную оценку размерам получаемых за свой труд сумм выставила самая многочисленная группа — 46% опрошенных, чей средний заработок составил 159,5 руб… Плохими назвали размеры своих заработков 15% опрошенных, которые получают в среднем 129,8 руб. в месяц”.
   Конечно, большинство при этом считает, что следовало бы им зарплату прибавить. Но что замечательно — чем выше уровень зарплаты в категории работников, тем меньшую надбавку для себя они считают справедливой! Социологи приводят такую зависимость: “Работники, получающие менее 120 руб. в месяц, полагают, что им следовало бы платить за их труд на 50-60% больше. Те, кто получает на руки от 120 до 200 руб., оценивают свой труд чуть более чем на треть дороже. При заработках порядка 200-300 руб. устроило бы повышение зарплаты на четверть или чуть больше. Те, кто получает свыше 300 руб. в месяц, ценят свой труд всего на 15% дороже. Легко видеть, что внедрение в жизнь результатов такой “самоаттестации” привело бы к сокращению разрыва в уровне оплаты труда” (с. 57).
   Это отсутствие невротической озабоченности уровнем дохода — ценнейшее социальное достижение, оно говорит о спокойствии людей, о связности и устойчивости общества, о раскрепощении духовных сил человека, их высвобождении для творческой деятельности. Это именно то, что следовало бы считать человеческим потенциалом, который сам падал в руки реформаторам. И как же они его оценили? Вот толкование полученных результатов социологами:
   “Идеология “социальной консолидации” на основе мнимой общности интересов дала свои плоды… Атмосфера благодушия, удовлетворенности достигнутым по сути дела означала торжество так называемой “психологии середняка”… Это было своего рода оправданием застоя… Психология уравнительности вытекает не только из порочной практики хозяйствования, но и является следствием длительное время проводившейся социальной политики, направленной на нивелирование общества. Не случайно в повседневной жизни, в неформальном общении употребляется расхожее выражение: “Все в норме”. “Нормальное состояние”, “нормальные отношения”, — так принято говорить о коллективе, семье, группах общения. В подобного рода нормативных представлениях содержатся оценочные показатели относительного равновесия, сбалансированности отношений, бесконфликтности. И наоборот, возникновение конфликтов, противоречий оценивается как нарушение равновесия, благополучия, т.е. как ненормальное состояние” (с. 55, 57).
   Не знаю, как посмотрит на это читатель, а по мне, так ненормальными являются именно эти “буревестники”155. На основании подсунутых А.Н.Яковлевым бредовых идеологем они без всяких разумных доводов объявляют спокойные, равновесные отношения членов благополучного общества “мнимой общностью интересов”. Это в социальной сфере, а в сфере национальных отношений они объявили “мнимой общностью интересов” нормальное общежитие азербайджанцев и армян, ингушей и осетин. Какая страсть нарушать “атмосферу благодушия” мирных жителей, какая ненависть к спокойной и разумной “психологии середняка”!
   Такие люди, как писал А.Тойнби в «Постижении истории» в своем анализе жизненного цикла цивилизаций, «самовольно назначают себя главными исполнителями реализующегося в мире провиденциального плана или — в секулярную эпоху — Прогресса»156. Это страшный откат от рациональности, здесь есть что-то от паранойи. Сейчас мы видим, во что эти наивные поджигатели гражданских войн превратили общество — но разве не обязана была интеллигенция увидеть это уже в текстах перестройки!
   В отношении же к “разумным потребностям” социологи и экономисты перестройки впадают, на мой взгляд, в тяжелый припадок гипостазирования. Оказывается, когорта прогрессивных обществоведов (в их числе С.С.Шаталин) рассчитала в 1987 г. “значение оптимума материальной обеспеченности; его денежное выражение соответствует душевому доходу 220-235 руб. в месяц”. Рассчитала — это, надо понимать, высосала из пальца, исходя из представлений узкого круга академиков и профессоров. Но чуть более широкие массы социологов в этот расчет поверили и снабдили своими комментариями идеологическую машину реформаторов. Слово науки!
   В массовом сознании самих потребителей представления были иными. Социологи пишут: “Среднеарифметический душевой доход в нашей выборке составляет около 104 руб. в месяц, а доход тех, кто заявил, что семейный бюджет в основном позволяет удовлетворять разумные потребности, — около 107 руб. Из этого можно сделать вывод, что критерием разумности, как и в случае со “справедливой” заработной платой, выступает в массовом сознании статистическая средняя величина” (с. 59).
   Это и есть гипостазирование — “исследователи” уверовали в чисто идеологический постулат, а потом под него подгоняют наблюдаемую реальность. И никаких альтернативных рассуждений. А ведь в данном случае напрашивается гораздо простая логическая цепочка: критерием разумности потребностей выступает в массовом сознании заданная культурой и подтвержденная здравым смыслом и пониманием ограничений мера; статистическая средняя величина дохода в советской социальной системе тяготеет к этой мере, закрепленной в массовом сознании.
   Но ведь ни исторических условий, в которых вырабатывалась эта мера, ни реальных ограничений, в рамках которых здраво рассуждали в то время советские люди, социологи из АН СССР знать не знали и ведать не хотели. Об этом у них и речи нет, хотя бы в виде тени сомнения. Они уверены в своей убогой концепции, которой придали статус самостоятельной сущности: “Проведенный анализ позволяет предположить, что динамический когнитивный стереотип потребления сформирован в массовом сознании идеологией уравнительства и практикой минимальной дифференциации в оплате труда. По-видимому, сыграла свою роль также борьба с “вещизмом”…” (с. 59).
   При таком подходе мы поневоле “не знали общества, в котором живем” — и не могли знать. Труды этих перестроечных социологов просто дышат ненавистью к традиционным культурным нормам нашего общества. И ради чего! Вот что их возмущает: “Возможность значительной дифференциации в оплате в зависимости от трудового вклада приносится в жертву беспринципной, зато бесконфликтной уравниловке. Об этом свидетельствует также медленное, а местами драматическое внедрение индивидуальной и кооперативной трудовой деятельности, арендного подряда. Старые социальные нормы противятся утверждению новых норм. Идеологические меры к преодолению этих неблагоприятных тенденций видятся… в повышении престижа благ и услуг, способствующих всестороннему развитию личности” (с. 60).
   Прежде чем перейти к рассмотрению последствий этой идеологической работы “по повышению престижа благ и услуг”, замечу, что пренебрежение к традиционным (“эмпирическим”) культурным нормам носило во время перестройки принципиальный характер. Это — очень грубое нарушение норм научности, ибо дело науки — изучать то, “что есть”, а утверждать то, “что должно быть”, не входит в компетенцию науки, это дело политики и культуры, поскольку связано с утверждением нравственных ценностей, которые не поддаются обоснованию научными методами. Но в том, как ставили этот вопрос многие социологи и экономисты времен перестройки и реформы, наблюдается нарушение норм не только научности, но и вообще рациональности и даже обыденного здравого смысла.
   В цитированной работе социологи завершают свои рассуждения о реакционной сущности непритязательности и уравнительности цитатой, которая якобы с очевидностью подтверждает их правоту: “Эмпирическое нормотворчество, являющееся исторически более ранним, чем теоретическое, тесно связано с обыденным сознанием, в котором социальная организация отражается без достаточно глубокого проникновения в сущность общественных процессов. Характерная особенность образования социальных норм на эмпирическом уровне — стихийный и внеинституциональный характер”157.
   Какая самонадеянность! Свои убогие, вымученные на потребу очередной правящей группировке доктрины они называют “теорией”, а прошедшие длительный отбор в ходе реальной народной жизни культурные нормы — неглубокими и внеинституциональными. С этими их “теориями” мы и потерпели катастрофу, из-за них мы и “не знали общества, в котором живем”.
   В этом — откат от норм рациональности, от установки Просвещения на беспристрастное интеллектуальное освоение реальности как необходимого этапа, предваряющего ее этическую (идеологическую) оценку. Этот откат — признак общего культурного кризиса индустриального общества. Как писал К.Лэш, “вырождение аналитической установки в массированное наступление на любые идеалы привело нашу культуру в плачевное состояние” (“Восстание элит”). У нас в ходе перестройки и реформы это проявилось в гипертрофированном виде.
   Когда вспоминаешь дебаты в среде нашей интеллигенции начиная с 1960 г. (в тот год я, закончив досрочно счастливую студенческую юность, начал работать, дипломником, в исследовательской лаборатории в АН СССР и сразу окунулся в эти дебаты), то видно, как шло вызревало разделение образованных людей на две мировоззренчески очень различные группы. Все были настроены критически по отношению к советскому общественному строю, у всех кипел разум возмущенный.
   Но люди одного типа относились к истории России как к родной истории, а к окружавшим их советским людям как родным людям — и они старались понять эту историю и этих людей, выявить истоки того, что казалось несуразным и больным, чтобы помочь излечиться. У самых радикальных в этой группе интеллигенции их критика была как нож хирурга (хотя и эти любящие интеллигенты в большинстве своем этим ножом не умели пользоваться).
   В другой группе, даже у людей мягких, наша история была черным позорным пятном, и они совершенно не желали ее понять, они искали в ней слабые места, куда можно ударить. И критика была у них вовсе не инструментом лечения. Уже тогда удивляло в них “вырождение аналитической установки”, навыков и желания рефлексии. Они не раздумывали над болезнями советского общества, они собирали о нем разведывательную информацию, которую использовали во время перестройки как оружие. Но за прошедшее с 1960 г. время инструменты их мышления претерпели такую деградацию, что это потрясает. Я вспоминаю “друзей моих прекрасные черты”, из обеих этих групп, упорядочиваю запомнившиеся разговоры во времени — и удивляюсь тому, как год за годом тупели, становились короче и бессвязнее рассуждения воинствующих. Они как будто открыли простые истины, уверовали в них, и мышление стало им ни к чему, осталась одна страсть. Но сила их была в том, что эта страсть маскировалась под разум — они же имели статус интеллигентов, они были доктора наук и академики!
   Как это произошло? И вот, изучая трактовку категории потребностей у Маркса, я натолкнулся на его кредо в структурно похожей ситуации и восхитился тому, как точно он выразил установки этой “второй группы” советской интеллигенции, которая и взяла верх во время перестройки. В январе 1844 г. Маркс закончил введение “К критике гегелевской философии права”, где и сформулировал нормативные методологические установки прогрессивного человека по отношению к истории, религии, культуре своего народа. Афоризмами из этой работы была и остается насыщена речь нашей хотя бы слегка гуманитарно эрудированной демократической интеллигенции. Можно сказать, в этой работе — ее мудрость.
   В частности, Маркс в этой работе пишет о своей родине: “Война немецким порядкам! Непременно война! Эти порядки находятся ниже уровня истории, они ниже всякой критики, но они остаются объектом критики, подобно тому как преступник, находящийся ниже уровня человечности, остается объектом палача. В борьбе с ними критика является не страстью разума, она — разум страсти. Она — не анатомический нож, она — оружие. Её объект есть ее враг, которого она хочет не опровергнуть, а уничтожить. Ибо дух этих порядков уже опровергнут. Сами по себе они недостойны стать предметом размышления — они существуют как нечто столь же презренное, сколь и презираемое. Критике незачем выяснять своё отношение к этому предмету — она покончила с ним всякие счёты. Критика выступает уже не как самоцель, а только как средство. Ее основной пафос — негодование, ее основное дело — обличение158.
   Преобразование системы потребностей. Откуда же в советских (теперь антисоветских) обществоведах эта по-детски наивная и поджигательская ненависть именно к непритязательности советских людей (“неразвитости потребностей”)? От впитанного с “молоком истмата” евроцентризма, который без всяких методологических и психологических барьеров перекатился в их сознании в евроцентризм либерализма.
   Объяснение того факта, что культуры, свободные от психоза потребительства, рассматриваются либо как отсталые, либо как тупиковые, английский историк экономики Т.Шанин видит в философских основаниях западной экономической науки (включая марксизм). Он пишет: “Эмпирические корни этой всеохватывающей эпистемологии современных обществ и экономик представляются достаточно ясными. Они лежат в романтизированной истории индустриализации, в представлении о беспредельных потребностях и их бесконечном удовлетворении с помощью все увеличивающихся богатств… С этим связывают воедино также силу науки, человеческое благополучие, всеобщее образование и индивидуальную свободу. Бесконечный многосложный подъем, величаемый Прогрессом, предполагает также быструю унификацию, универсализацию и стандартизацию окружающего мира. Все общества, как считается, движутся от разного рода несообразностей и неразумия к истинному, логичному и единообразному, отодвигая “на обочину” то, что не собирается следовать в общем потоке”159.
   Свои установки наши обществоведы и находившаяся под их влиянием интеллигенция, понятное дело, стремились реализовать в политической практике (строго говоря, уже сами опросы, сами формулировки вопросов являются инструментом именно политической практики — они не столько выясняют, сколько формируют общественное мнение, “задают” ему мыслительные стереотипы). Можно предположить, что уже поворот, во времена Хрущева, официальной идеологии КПСС от ориентации на достаток к ориентации на потребительские стандарты США, произошел под воздействием актуализированной тогда марксистской (и либеральной) концепции потребностей. А во время перестройки эта политическая практика приобрела радикальный характер.
   Т.Авалиани, бывший в тот момент председателем стачкома Кузбасса, рассказывает, как экономисты из СО АН СССР срывали соглашение, достигнутое между комиссией Верховного Совета СССР и забастовщиками. Шахтеры требовали прибавки к зарплате в виде коэффициента и удовлетворялись его величиной 1,3. Это и было первым пунктом соглашения о прекращении забастовки:
   “1. Поясной коэффициент в связи с тяжелыми климатическими условиями, экологической обстановкой в регионе и резким увеличением поставки продуктов по договорным ценам установить временно 1,3 без ограничения и оговорок на всю заработную плату для всех трудящихся Кузбасса с 1 июля 1989 года. Постоянный коэффициент должен быть согласован сторонами на основании разработок Сибирского отделения Академии наук СССР до 1 октября 1989 года и введен Советом министров СССР с 01.01.90. Средства на увеличение поясного коэффициента выделяются централизованно правительством СССР немедленно”.
   Т.Авалиани пишет: “Еще днем, рассматривая пункты соглашения, мы столкнулись с тем, что во многих случаях нет расчетов, а пункты об экономической самостоятельности и региональном хозрасчете вообще носят декларативный характер. И непонятно кем они внесены, хотя настойчиво проталкиваются делегатами от города Березовский. Догадываясь откуда дует ветер, я попросил первого секретаря обкома КПСС А.Г.Мельникова вызвать к утру д.э.н. Фридмана Юрия Абрамовича и его шефа Гранберга Александра Григорьевича — директора института экономики СО АН СССР из Новосибирска с обоснованиями данных прожектов, по которым они выступали в областной прессе с трескучими статьями уже более года. Оба явились утром 18 июля, но на мою просьбу дать текст, что они предлагают для включения в правительственные документы, дружно ответили, что у них ничего нет. В течение дня я видел их несколько раз в кругу членов Березовского забасткома М.Кислюка, В.Голикова и из Малиновки — А.Асланиди, которые протолкнули в конце концов два первых пункта протокола от 17-18 июля…
   Вдруг появилось предложение — поясной коэффициент шахтерам поднять с 1,25 до 1,6! Все разом заговорили, а автора нет! Но коэффициент 1,6 был ранее проработан СО АН СССР и, видимо, подкинут моим товарищам А.Гранбергом. Вдруг кто-то подкинул предложение записать в протокол “предоставить экономическую свободу всем цехам и участкам заводов и шахт”. И опять пошла буза”160.
   Это — дела 1989 г. А потом граждане России стали объектом небывало мощной и форсированной программы по слому старой, созданию и внедрению в общественное сознание новой системы потребностей. Вспомним азы этой проблемы по близкому для нас источнику — марксизму, который вся наша интеллигенция изучала в вузах.
   Маркс писал: “Способность к потреблению является условием потребления… и эта способность представляет собой развитие некоего индивидуального задатка, некой производительной силы”161. С этим утверждением можно было бы согласиться, если бы не акцент на индивидуальности “некоего задатка”. Этот акцент Марксу нужен, чтобы перейти к проблеме формирования капиталистического общества потребления, ибо другие (“традиционные”) общества Маркса, в отличие от нас, не интересуют. На деле потребности являются явлением социальным, а не индивидуальным, они обусловлены культурно, а не биологически (точнее сказать, биологические потребности составляют в общем их спектре очень малую часть и даже “подавляются” культурой — большинство людей при бедствиях погибает от голода, но не становится людоедами).
   Ясно, что уже первые, еще неосознанные сдвиги в мировоззрении нашей интеллигенции к западному либерализму породили враждебное отношение к непритязательности потребностей советского человека. Маркс пишет об этой заложенной в самом основании капитализма необходимости превращать людей в потребителей: “Во-первых, требуется количественное расширение существующего потребления; во-вторых, — создание новых потребностей путем распространения уже существующих потребностей в более широком кругу; в-третьих, — производство новых потребностей”162.
   Смутная мечта советских интеллектуалов о капитализме наталкивалась на непритязательность как иммунитет против соблазнов капитализма. В 70-е годы, когда начались частые и плотные контакты наших обществоведов с либеральной гуманитарной интеллигенцией Запада, легко сложились два духовных ресурса — подсознательная, вошедшая в плоть и кровь либерала установка на “создание и расширение потребностей” с революционной ненавистью советского марксиста к “старым режимам”. Маркс же определенно и прозорливо писал о буржуазной революции, разрушающей “старые режимы”: “Революции нуждаются в пассивном элементе, в материальной основе. Теория осуществляется в каждом народе всегда лишь постольку, поскольку она является осуществлением его потребностей… Радикальная революция может быть только революцией радикальных потребностей”163.
   Но вместо того, чтобы рационально разобраться в этих своих духовных импульсах, оценить их разрушительный потенциал для культуры того общества, в котором наша интеллигенция жила (и без которого она как интеллигенция и не может жить!), наш образованный слой перековал эти импульсы в иррациональную, фанатическую ненависть к “совку”. Из нее и выросла программа по слому присущей советскому обществу структуры потребностей и собственного ритма ее эволюции.
   Маркс писал, что сформированный в культуре буржуазного общества рабочий — такой же ненасытный потребитель, как и капиталист, и его потребности ограничены только доходом: “Рабочий, однако, не связан ни определенными предметами, ни определенным способом удовлетворения потребностей. Круг его потребления ограничен не качественно, а только количественно. Это отличает его от раба, крепостного и т.д.”164. В это “и т.д.” входят трудящиеся любого традиционного общества, в том числе советского.
   В любом обществе круг потребностей расширяется и усложняется. Это всегда создает противоречия, конфликты, разрешение которых требует развития и хозяйства, и культуры. Ритм этого процесса в здоровом обществе задается динамикой сбалансированного развития всей этой системы. Важнейшей уравновешивающей этот процесс силой является разум людей, их реалистическое сознание и чувство меры, а также исторический опыт, отложившийся в коллективном бессознательном — традиции.
   Т.Авалиани, размышляя над тем, как же удалось раскачать шахтеров Кузбасса на самоубийственные антисоветские забастовки, вспоминает их жизнь начиная с 60-х годов, когда шахтеры жили в старых одноэтажных домах и даже бараках — со своими огородами и животными: “Переселялись в благоустроенные дома с неохотой. Сегодня это звучит неправдоподобно, но это было. Был даже анекдотичный случай. Семья молодого маркшейдера, лауреата выставок картин (он хорошо писал) в Варшаве, Москве и Будапеште, мастера спорта по штанге, Василия Лунева долго не соглашалась переезжать из барака на верхний, четвертый этаж нового дома по улице Ленина, 53. А когда все же переехала, то жильцы ночью услышали, как с чердака несется блеяние козы. Луневым жалко было бросать своих животных! Козу привезли с собой и затащили на чердак…”.
   Но, как писал Маркс, “потребности производятся точно так же, как и продукты и различные трудовые навыки”. Их стали производить в СССР с оглядкой на образцы западного общества потребления. И тот же Т.Авалиани пишет о предпосылках к забастовке шахтеров, ставшей оружием “радикальной революции” против советского жизнеустройства: “Потребность в сложной бытовой технике, легковых автомобилях не покрывалась катастрофически. Народ хотел хорошо жить. На базаре автомашины “Жигули” покупали за 2-е цены. И вместе с тем население выбрасывало в мусор ежедневно тысячи тонн черствого хлеба и пищевых отходов…”. Да, тогда шахтеры на время получили — даже не “Жигули”, а “Тойоты”, но лишились хлеба. Это, однако, ученых из Сибирского отделения РАН уже не волнует.