«Salvum me fac, Domine», [4]который подхватил хор верующих, заполнивших собор.
   Савонарола шел в середине процессии в окружении четырех монахов, которые должны были его защищать. Даже посреди такого скопления народа в нем чувствовалась сила, притягивавшая все взоры. Хотя внешне он выглядел поразительно заурядным. Среднего телосложения, Савонарола был почти на голову ниже остальных монахов. Спина за годы чтения Священного Писания сгорбилась, так что шея как бы ушла в широкие плечи. Словно тело было создано таким обыкновенным специально, чтобы еще заметнее стали большие темные глаза, в которых светилась непоколебимая вера. За внешней формой предмета Савонарола всегда усматривал руку Всевышнего, который его создал, а когда он останавливал на ком-нибудь взор, то, казалось, проникал сквозь телесную оболочку и достигал глубин души.
   Проходя мимо Аннализы, он невольно восхитился красотой девушки, чьи изумительные формы ввели бы в искушение и святого. Но у него не возникло ни вожделения, ни желания.
   В течение тех мгновений, когда они смотрели друг на друга, Аннализе показалось, будто он пронзил ее до самых глубин. Она больше не видела окружающих ее людей, все звуки стали приглушенными, казалось, даже время застыло. Не в силах оторваться от этих зрачков, которые настойчиво вглядывались в нее, девушка почувствовала, как ее охватывает такой душевный покой, что она затрепетала от радости.
   Савонарола резко отвел от Аннализы взгляд, и мистическая связь, соединявшая их, оборвалась. Когда звуки и образы снова возникли в ее сознании, она рухнула на скамью, задыхаясь и не в силах пошевелиться.
   — Боже мой!.. — только и смогла она прошептать.
   То же ощущение благодатного покоя охватило каждого из собравшихся, увы, за исключением Гвиччардини, который как раз в тот миг, когда монах проходил мимо, возвел очи к потолку, вздыхая от скуки.
   Оказавшись на клиросе, Савонарола преклонил колени перед «Распятием», висящим над главным алтарем. По сравнению с мощным и мускулистым телом Христа кисти Джотто фигура монаха, склонившаяся в молитвенной позе, казалась удивительно тщедушной. Затем доминиканец сел на предназначенную для него скамью, в то время как в церкви по-прежнему царила тишина. Через несколько минут он медленно поднялся и в сопровождении двух юных певчих, которые размахивали кадилами, приблизился к кафедре, прислоненной к передней колонне нефа.
   Вот уже почти полтора года как он проповедовал, стоя на этой кафедре. Вначале, когда на его ежедневных проповедях присутствовала лишь горстка верующих, он ограничивался простым толкованием Священного Писания. Однако уже через несколько месяцев молва о нем распространилась по всему городу, пользуясь тем, что верующие все прибывали, Савонарола стал призывать к установлению народного правления.
   Его взгляды превратили его в народного кумира и придали ему огромный политический вес, но в то же время создали ему врагов среди влиятельных аристократических семейств, тем более непримиримых, что безупречные нравы монаха не давали ни малейшего повода для порицания. Сам Александр VI гневался на скромного монаха, осмеливавшегося осуждать роскошь и порок, в которых, по его словам, бесстыдно погрязли члены папской курии. Папа, само собой разумеется, прекрасно знал, что Савонарола во многом прав. Всем был известен образ жизни римских прелатов: лучшим примером мог служить сам Александр VI, озабоченный лишь тем, чтобы приумножать свои богатства, любовниц и незаконных отпрысков.
 
   Разумеется, никуда не годится, когда представители духовенства вносят в Евангелие такие заповеди, как «Каждый день принимай в пищу самые изысканные блюда и пей лучшие вина, пока брюхо не треснет» или «Пусть в твоем доме всегда найдется место для куртизанки, она ведь может заглянуть на огонек для совместной молитвы», но еще хуже было то, что хула исходила из недр самого духовенства. Чтобы монах призывал с амвона к очищению Церкви и соблюдению изначальных добродетелей — этого папа допустить уже не мог.
   Он отлучил бунтовщика от Церкви, что, однако, не положило конец проповедям и не лишило Савонаролу поддержки народа. Результат был скорее обратным тому, чего добивался понтифик, потому что недовольство, порожденное доминиканцем, продолжало распространяться.
   Поднимаясь по ступенькам кафедры, Савонарола представил себе лицо папы, когда тот получит отчет о его проповеди. От этой сладостной картины по телу пробежала приятная дрожь. Оказавшись в отведенном ему тесном пространстве, он оперся руками о мрамор, который более двухсот лет назад щедро украсил искусной резьбой Андреа Пизано, и его низкий голос зазвучал в тишине нефа:
   — Братья мои во Христе, прежде всего возблагодарим Господа, который так часто спасал наш город от множества опасностей, угрожавших ему.
 
   Он выдержал небольшую паузу и воспользовался ею, чтобы окинуть взглядом слушателей.
   — Но мы вынуждены также обратиться к Нему с молитвой, ибо ныне мы пред лицом бесконечно большей опасности, чем все те, с которыми нам довелось бороться в прошлом.
   Толпа содрогнулась.
   — Да, братья мои… Бог наказывает нас за грехи наши и насылает на нас страшную угрозу. Non veni mittere pacem, sed gladium,— сказал Он: «Не мир пришел я принести, но меч». Война стучит в наши двери, и король Франции хочет принудить нас сражаться в ней на его стороне, хотя вот уже несколько месяцев мы этому противимся. Во Флоренции должны царить мир и единство, если она хочет пережить грядущие суровые времена.
   Аннализу и Терезу, казалось, заворожили речи монаха. Гвиччардини бросил на них насмешливый взгляд. Ему эта проповедь казалась напыщенной и утомительной, так что он стал потихоньку напевать песенку о голых красотках и кубках с вином. Без всякого предупреждения Тереза влепила ему подзатыльник.
   Недовольный тем, что его юмор не оценили по достоинству, Гвиччардини поудобнее устроился на скамье, закрыл глаза и погрузился в грезы. Ему казалось, что голос Савонаролы все более отдаляется, как будто монах находился теперь в другом помещении:
   — Заклинаю вас, братья мои, молите Всевышнего, чтобы он дал нам силы предотвратить войну и противостоять французам в том, что они хотят нам навязать.
   Несмотря на угрожающие нотки, зазвучавшие в голосе монаха, Гвиччардини задремал.
   — Молитесь Создателю и смягчите Его гнев! Извергните грех из вашей жизни и отныне предайтесь святости!
   Толпа громогласно подхватила «аминь!», так что задрожали стены собора, но и тогда молодой человек не вышел из состояния блаженного оцепенения. Он был во власти своего любимого видения — трактир, полный выпивох, которые хором распевают его песни, — и выражение довольства разлилось по его лицу.
 
   Из этого состояния Гвиччардини вывела Тереза, толкнув своим толстым задом, когда поднималась со скамьи. Удивленный тем, что очнулся не в тиши своего кабинета для занятий, он некоторое время созерцал картины на стенах нефа, испугавшись спросонок дурно написанных мадонн и ангелочков.
   У Аннализы и Терезы был довольный вид, который Гвиччардини, на этот раз окончательно проснувшийся, принял на свой счет. Они немного подождали, пока почти вся толпа покинула неф, и направились к центральному проходу.
   — Как это было чудесно! — восклицала раскрасневшаяся от волнения Тереза, подбирая волосы.
   — Его слова меня прямо убаюкали, по-другому и не скажешь! — лицемерно подхватил Гвиччардини.
   — Вот уж не ожидала от тебя такого рвения… — удивилась Аннализа.
   — Зря я боялся сюда идти, милочка, но наконец-то я понял, что та распутная жизнь, которую я вел до сих пор, — прямая дорога в бездну. В этот благословенный день даю клятву, что ноги моей больше не будет ни в одном, даже самом захудалом, доме разврата. Я твердо намерен посвятить свою жизнь изучению Евангелия. Прощайте, плутовки и похмелье! Отныне все это в прошлом!
   — Нет… быть того не может! — радостно воскликнула Тереза, готовая уже освободить Гвиччардини от ожидавшей его уборки.
   — Конечно, не может, глупышка! — расхохотался юноша, страшно довольный своей шуткой. — Привкус от речей твоего обожаемого монаха такой же, как от паршивого вина: мерзкий и нагоняющий сон.
   Тереза смерила его высокомерным взглядом, который предвещал взбучку. Гвиччардини увидел, как в ее глазах засверкали молнии, но тут же погасли, как только она подсчитала, во что ей обойдется потеря одного из завсегдатаев.
   — Дурак! — только и сказала она.
   Взбешенная Аннализа поспешно направилась к выходу. Гвиччардини с виноватым видом последовал за ней, тогда как Тереза отстала на несколько шагов. Едва девушка переступила порог церкви, как ее гнев улетучился. Она бросилась к старику, прислонившемуся к столетнему дубу, который, несмотря на преклонный возраст, был куда крепче человека.
   — Дядюшка! Вы пришли за мной! — сказала она, нежно обнимая его.
   — Как же я мог не сдержать слова? Ты все-таки моя любимая племянница!
   — Я ваша единственная племянница! Пропустив эти слова мимо ушей, старик приветствовал Терезу и Гвиччардини.
   — Давно я не видел тебя на своих уроках, Пьеро. Когда же ты окажешь мне честь и придешь потолковать о философии с другими моими учениками?
   Юноша вымученно улыбнулся.
   — Вообще-то я хотел прийти сегодня утром, но, к сожалению, немного задержался из-за мессы. Вы не поверите, учитель, но вера стала для меня главным в жизни.
   Тереза не могла оставить безнаказанной подобную ложь и резко двинула его локтем в живот. Едва не задохнувшись, Гвиччардини согнулся от боли. Марсилио Фичино наблюдал за этой сценой, не вмешиваясь. Старый философ по достоинству оценивал ту роль, которую Тереза играла в воспитании его юных учеников. Он знал, что, несмотря на внешнюю суровость, она испытывала к ним истинную нежность, и тем сильнее были затрещины, которые она раздавала, когда бывала недовольна их поведением.
   Он слишком хорошо знал, как сложна жизнь, чтобы понимать, что роль педагога не сводится к раскрытию сокровенных глубин платоновской мысли. В сущности, уроки, которые каждый вечер преподносила Тереза в мареве своего трактира, стоили его лекций. Он вспомнил, как сам провел не одну ночь, шатаясь по трактирам Неаполя. Это было лет пятьдесят тому назад, когда он изучал в тех краях классические науки и человеческую природу. Здорово он тогда повеселился, много выпил, от многого его тошнило, но еще большему он научился.
   К несчастью, ему пришлось спешно покинуть столицу Королевства обеих Сицилий, после того как один слишком ревнивый муж нанял двух громил и велел им принести его мужские принадлежности на серебряном блюде.
   Не испытывая особого желания доживать свой век как Абеляр, Фичино сбежал и с трудом влачил за собой нагруженного книгами мула, живя на скудную плату за уроки, которые еще надо было найти. Потратив почти пять лет на обучение отпрысков обедневших деревенских аристократов, он понял, что ему следует стремиться к большему, если он не намерен ad vitam aeternam [5]прозябать в каком-нибудь селении, затерянном в Апеннинах.
   И вот однажды зимним вечером он достал связку своих дипломов из кожаного футляра, в котором они бережно хранились. Он в последний раз перечитал эти свидетельства жизни, приведшей его к полному краху, а затем яростно швырнул их в огонь камина. Подождал, пока дипломы догорят, затем навьючил пожитки на мула и предоставил судьбе вести его в более благодатные края.
   Он бесцельно бродил по дорогам и в марте 1467 года добрался до Флоренции. Ему посчастливилось найти место простого приказчика в книжной лавке Альфредо Пальмы, в которой, по слухам, был самый лучший в городе выбор книг. То, что он все время находился среди книг, кое-как примиряло его с убогой и плохо оплачиваемой работой, и его мечты о славе, казалось ему, рассеялись быстрее, чем последний вздох зачумленного.
   В этой книжной лавке он и встретил Лоренцо Медичи, который постоянно заходил туда за книгами. Глава могущественного рода провел целую ночь, беседуя с приказчиком, и был поражен и восхищен его обширными познаниями. Несколько недель спустя Великолепный сделал Фичино наставником своих детей, а через полгода доверил его попечению свою библиотеку, где хранилось огромное собрание рукописей и инкунабул, собранных благодаря внушительной сети шпионов, хорошо осведомленных торговцев и щедро оплачиваемых ученых.
   Таким образом, за несколько лет Фичино стал очень влиятельным человеком. Вокруг него собирались философы по примеру Аргиропулоса, прибывшего из Греции, чтобы обучать отпрысков лучших семейств тайнам учения Аристотеля, а также художники, такие, как Андреа дель Верроккьо, чей бронзовый Давид, благородный и мощный, стоял на самом видном месте в гостиной дворца Медичи. Захваченный этим вихрем ума и таланта, Марсилио Фичино наслаждался каждым мгновением своей новой жизни. Так незаметно прошло время до рокового дня в 1492 году, когда умер Лоренцо Медичи.
   Спустя два года народ изгнал его сына Пьеро и установил вместо власти Медичи республиканское правление. Постепенно один за другим художники, объединявшиеся вокруг Фичино, уехали из города, недовольные тем, что общественных средств не хватало, чтобы оплачивать их работу. Микеланджело Буонарроти перебрался в Рим, старый Верроккьо переселился в Венецию, где сенат осыпал его золотом, а его лучший ученик Леонардо нашел пристанище в Милане при дворе Сфорца.
   Те немногие друзья, которые все же решили остаться, ныне уже умерли. Устав оттого, что в столице Тосканы не осталось ничего, кроме смутных воспоминаний о былом величии, Пико делла Мирандола заперся в своем замке и покинул его только в гробу. Бардо Корси, самый верный собутыльник Великолепного, неустанно оплакивал его кончину и зачах за несколько месяцев, злобно понося новую республику.
   Одного за другим Фичино проводил их к месту вечного упокоения. Но самым скорбным стал для него день, когда он сопровождал тело Полициано в его последнюю обитель, простой склеп, вырубленный в усыпальнице церкви Санта-Кроче.
   Несмотря на все молитвы, за ним смерть не приходила, и в ожидании своего часа Фичино все свои силы отдавал двум вещам, которыми он еще дорожил. Первой была Библиотека Медичи — последнее, что сохранилось из наследия его старого друга Лоренцо, а второй — его племянница Аннализа, которую он взял к себе пятнадцать лет назад, когда сгорел ее дом, а родители погибли в пожаре.
   Сейчас Аннализе шел восемнадцатый год. Фичино дорожил ею, как произведением искусства, и постарался дать ей хорошее образование, обучив латыни и греческому; он всегда был готов выполнить всякое ее желание.
   Теперь он с улыбкой любовался результатом своего воспитания.
   — Ты все еще хочешь сходить за книгами в Библиотеку?
   — Еще бы! Вот уже по меньшей мере неделя, как вы меня туда не водили!
   — Тогда пойдем! — весело предложил старик.
   — Я пойду с вами, — заявил Гвиччардини, которого привлекал не столько ум старого философа, сколько совершенные формы его племянницы.
   Но тут Тереза стала стеной между молодым человеком и его надеждами приятно провести время в обществе Аннализы.
   Она смерила его строгим взглядом.
   — Даже не думай об этом, приятель. Не забудь, что тебя еще ждет уборка. Из-за тебя в моем трактире воняет мочой!
   Как видно, с ним решил посчитаться какой-то мелочный бог, не нашедший себе занятия поинтересней. Пьеро Гвиччардини смотрел, как уходят Фичино и его племянница. Его несчастный вид не только не тронул Терезу, а напротив, придал ее лицу непреклонное выражение.
   — Ну, дружок, за дело! Если поторопишься, может, к вечеру и управишься.
 
   Прежде чем он вошел в читальню, у Марсилио Фичино возникло предчувствие, что его алтарь осквернен. Он стал задыхаться, а его сердце сильно забилось. Схватившись за грудь, Фичино вынужден был опереться о плечо племянницы, чтобы не упасть прямо на лестнице.
   В последние годы его уставшее тело постоянно напоминало о себе, а утраты и скорбь совсем его подкосили. Фичино знал, что жить ему осталось недолго, с тех самых пор как Корбинелли предупредил его, что малейшее потрясение может его погубить.
   Если действительно случилось то, чего он опасался, то ничто больше, даже племянница, не сможет удержать его в этой жизни. Пусть тогда смерть забирает его, ему будет уже все равно.
   Едва переступив порог читальни, он увидел, что дверца, ведущая в потайную комнату, сорвана с петель и валяется на полу. Он, словно безумный, бросился в комнату. То была святая святых Библиотеки, куда могли заходить лишь несколько посвященных, так как там хранились драгоценнейшие образцы флорентийской мысли. Для Фичино не было большей радости, чем часами листать пергаменты с комментариями, сделанными рукой выдающихся тосканских писателей, которые Великолепный кропотливо собирал в этой комнате.
   Не заботясь ни о чем другом, он бросился прямо к жемчужине коллекции Медичи, для которой все остальное здание служило лишь оправой. Лоренцо нашел ее у одного аристократа, умершего в ссылке в Афинах. Книга была ему доставлена благодаря посредничеству византийского торговца, и он ревностно хранил ее в маленьком кабинете, примыкавшем к его спальне.
   Когда Лоренцо ему ее показал, Фичино едва не лишился чувств. Его первым побуждением было броситься на колени и благодарить Господа за этот бесценный дар. После смерти Великолепного он незаметно унес книгу, опасаясь, что невежественные и скупые сыновья главы государства решат продать ее тому, кто больше заплатит. С тех пор рукопись содержалась в маленьком зале Библиотеки, предназначенном для хранения инкунабул, и ключ от него был только у Фичино. Тех избранных, которые знали о существовании книги, можно было сосчитать по пальцам двух рук, а для тех, кто удостоился чести пролистать ее, хватило бы и одной.
   С первого взгляда Фичино понял, что сокровище пропало. Обезумев, он метался от полки к полке, беспорядочно швыряя на пол все книги, которые попадались ему под руку, хотя прекрасно понимал, что так он только оттягивает минуту, когда придется признать очевидное.
   Через две-три минуты он прекратил поиски. Сомневаться не приходилось: рукопись «О монархии» исчезла. Это был единственный экземпляр, написанный рукой самого Данте Алигьери, счастливо избежавший пожара, который всего за год до смерти уничтожил жилище величайшего поэта, когда-либо жившего на тосканской земле.
   Молча старик опустился прямо на пол посреди разбросанных книг и заплакал.

5

   — Подумайте, зачем упорствовать? Почему вы отказываетесь от наших предложений?
   Взбешенный посол короля Франции встал перед гонфалоньером, лицо которого оставалось невозмутимым. Внешне он ничем не выдал своего внутреннего напряжения. Разве что удивленно пошевелился, когда французский посол вдруг вскочил со своего кресла, стоящего как раз напротив тяжелого кресла, обтянутого лазоревой тканью, в котором сидел он сам.
   — Это уму непостижимо! Мой государь готов предложить вам весьма выгодные условия. Что нужно сделать, чтобы вы наконец одумались? Если вы будете упорно отказываться, мы будем вынуждены прибегнуть к другим способам убеждения, скажем, менее… любезным.
   Гонфалоньер прервал его усталым жестом. Он смерил его долгим взглядом, в котором читалось презрение, затем торжественно заговорил:
   — Довольно, успокойтесь, кардинал. Мне кажется, ваше поведение переходит границы того, что мы, итальянцы, называем вежливостью. Глядя на вас, невольно думаешь, что Тит Ливий не преувеличивал, называя ваших предков варварами.
   Сидящий рядом с гонфалоньером Малатеста едва сдержал улыбку.
   Кардиналу Сен-Мало пришлось взять себя в руки, чтобы не высказать готовые вырваться у него резкие слова. Испугавшись, что его тапи militari [6]выпроводят за пределы Тосканы и ему с позором придется возвращаться во Францию, не выполнив своей миссии, он, казалось, сумел успокоиться.
   На замкнутом лице Сен-Мало появилось выражение сурового достоинства, прекрасно сочетавшееся с его оплывшими чертами. Его жирное тело, облаченное в пурпурные кардинальские одежды, было обычным для прелатов Римского двора. Кардинал откинулся в кресле, и его зад еще больше погрузился в мягкое сиденье.
   Он решился выложить последнюю карту:
   — Если пятьдесят тысяч дукатов для вас слишком дорого, может быть, сойдемся на сорока пяти тысячах?
   Видя, что гонфалоньер остается бесстрастным, он продолжил на своем неуверенном итальянском:
   — Ну хорошо, допустим, сорок тысяч. Но больше я уступить не могу.
   На этот раз в голосе Содерини зазвучала откровенная ярость:
   — Послушать вас, Ваше Преосвященство, так кажется, что передо мной сидит простой торговец тканями. Может быть, у вас склонность к этому ремеслу? Если в один прекрасный день церковная служба станет вам в тягость или вы утомитесь от лишений и постов, которые, очевидно, строго блюдете, может быть, вам стоит об этом подумать?
   При этих словах громовой хохот прокатился по залу, где кроме французского посла и двух его адъютантов находились только итальянцы.
   В углу зала Никколо Макиавелли, склонившись над своим пюпитром, записывал этот обмен любезностями, стараясь вымарывать из него самые язвительные замечания. Он одного за другим разглядывал всех восьмерых членов синьории — Совета, который должен был помогать гонфалоньеру в принятии важных решений. Справа от Содерини сидели Бернардо Ручеллаи, призванный отстаивать интересы знати вместе с Антонио Малегоннелле, его заместителем, и Джино Каппони, чью неприятную улыбку скрывала густая козлиная бородка.
   Чуть подальше Пьеро Паренти, избранный цехами ремесленников, расположился рядом с ростовщиком Джанни Корсоли, огромное брюхо которого ходило ходуном, когда он смеялся. Сидящие напротив представители простонародья Франческо Гвалтеротти и Томмазо Валори хохотали вместе со своими обычными противниками. И только Савонарола, чья темная фигура виднелась позади, казалось, не хотел участвовать в общем веселье.
   Кресла членов синьории располагались двумя рядами, между которыми помещалась французская делегация, так что кардинал Сен-Мало смог в полной мере оценить поток колкостей, который на него обрушился. Даже шквал острых стрел не мог бы ранить его сильнее, и видимые усилия, которые он прилагал, чтобы держать себя в руках, только усиливали веселье его хозяев.
   Проявив неожиданное самообладание, прелат процедил сквозь зубы:
   — Прошу вас прекратить. Я не для того проехал половину этой проклятой страны, чтобы подвергнуться такому унижению. Не забывайте, что, оскорбляя меня, вы оскорбляете моего короля. Если я, как представитель Господа, легко прощаю, то сомневаюсь, что это относится и к моему государю.
   Один взгляд гонфалоньера на собравшихся тут же прекратил все насмешки. Лица сразу стали серьезными, и в зале воцарилась глубокая тишина, которую Содерини не сразу прервал, так как всегда питал слабость к ораторским эффектам.
   — Согласен, Ваше Преосвященство, пришло время назвать все своими именами. Вы предлагаете нам свою защиту за… сколько, вы сказали? Ах да! За сорок тысяч дукатов. За эти деньги ваш господин обязуется прислать нам свои войска, если на нас нападет слишком алчный сосед. Но при этом он хочет рассчитывать на нашу поддержку, когда нападет на Неаполитанское королевство, а также хочет сделать из Флоренции свою тыловую базу. Ведь так?
   — В общих чертах вы совершенно верно изложили наши намерения, Эччеленца.
   — Однако есть кое-что, чего я никак не могу уяснить: почему королю Франции платить должны именно мы? В конце концов, в этом деле у нас взаимный интерес, не так ли?
   — Да, безусловно, разница лишь в том, что у вас нет войска, если не принимать во внимание оборванцев из ополчения, не способных постоять даже за честь девственницы. А наши войска обладают мощью…
   — И состоят наполовину из швейцарских и гасконских наемников! — прервал его Содерини.
   — Да, и им надо платить, — сухо возразил кардинал. — И вам придется принять в этом участие, если вы нуждаетесь в нашей защите.
   — Послушайте, Ваше Преосвященство, вы прекрасно знаете, что у нас нет средств, из которых мы могли бы заплатить вам такую сумму. Мы ведем войну вот уже десять лет, и наша казна пуста. И потом, из нашей памяти еще не истерлось воспоминание о последнем проходе вашего войска по нашей земле.
   Кардинал с досадой отмахнулся, как бы давая понять, что не стоит все время возвращаться к прошлому. А ведь он уже был здесь четыре года назад, когда солдаты короля Карла VIII два месяца подряд стояли в городе. Когда они наконец ушли, то оставили город обескровленным. Жители до сих пор с содроганием вспоминали то страшное время. Они не забыли, как монастыри, затерянные в тосканских холмах, были полны девушками из хороших семей, чьи родители не хотели, чтобы их дочери послужили десертом для пьяной солдатни.
   Предпочитавший не заострять внимание на этих досадных мелочах, кардинал снова ринулся в бой:
   — Подумайте, Эччеленца. Сейчас вы оказались меж двух огней: с одной стороны — наша армия, а с другой — армия императора. Вы как раз посередине, и вам не удастся все время сохранять нейтралитет. И потом, было бы разумно…