- Спиваюсь вот, - сказал он.
   - Правда, помогает? - радостно спросил Меред.
   - Живой пока.
   - Без веры пили или с верой?
   - С верой, с верой, - вяло сказал Самохин. - Что, пришли по мою душу? Куда-то надо ехать? Что-то надо смотреть? Ох, старый дурень! Как это я дал себя уговорить на эту поездку?! Он не гипнотизер, этот ваш Ашир, Ростислав Юрьевич?
   - Ашир Атаев? Это он вас уговорил лететь к нам? - спросил Меред, очень заинтересовавшись.
   - Он, он. Сказочник какой-то. Наплел невесть что про ваш чал. Ну, пью. Ну, мутная какая-то жидкость. А дышать-то у вас нечем.
   - Ашир вам правду говорил про чал, - сказал Меред, старательно прижмуривая глаза, отчего залукавилось его круглое лицо, совсем Насреддином стал. - Но с верой, с верой надо вкушать этот напиток. Без веры вообще ничего нельзя достигнуть. Даже комара нельзя убить, не веря, что попадешь в него. Подкрепитесь, прошу, и поехали. Нас ждут на ТЭЦ. Это - во-первых. Поглядим на опреснители. Морская вода входит, пресная вода выходит. Потом...
   - ТЭЦ? Но это же жара в жаре! Там же топки! - На Самохина было тяжко смотреть, так он испугался. - Зачем туристам ТЭЦ?
   - Хорошо, подкрепитесь немножко, и покатим в музей. Второй пункт нашей программы. Музей - это для туристов?
   - С кондиционерами, надеюсь? - спросил Самохин, вяло отломив от чурека, вяло принявшись жевать.
   - Правду скажу, не помню. - Лицо Мереда перестало лукавиться, могло оно быть и серьезным и даже печальным, оказывается. - У нас очень серьезный музей. Не помню...
   И вот они в пути. "Волга" кружит, часто сворачивая, по нешироким, все больше на сход, к морю, улочкам, скучноватым, если правду-то сказать, где редки вязы-карагачи, но они хоть в силе, а деревья помоложе так исчахли от безводья, жары и знойного ветра, что даже их собственная тень от них сбежала.
   И вот они въехали на маленькую круглую совсем площадь, просто площадку с единственным могучим вязом у обочины и с домом одноэтажным, приземистым, хмурым, стародавней постройки. Это и был здешний музей.
   У карагача, в его тени, сидел моложавый старик в черном высоком тельпеке, в красном стеганом халате, и ему не было жарко. Он гордо сидел, зорко поглядывал, сухой был. Он чем-то торговал тут, в мешке у его ног какие-то зернышки зеленели-желтели, в них был утоплен стакан.
   Не в дом этот унылый захотелось идти Знаменскому, а к старику величавому подойти. Он так и сделал, пошел от машины к продавцу, как оказалось, фисташек, чтобы поближе разглядеть столь неподвластного зною человека, с таким гордым, даже загадочным лицом, такого невозмутимого. Вот он-то и был истинным хозяином этой суровой земли. Вдруг старик пошевелил коричневыми губами, проговорил нечто невероятное:
   - Ты Знаменский?.. Ашира знаешь?.. - Старик подождал, когда Знаменский кивнет ему, и тот оторопело кивнул. - Иди, куда пришел, я тебя подожду... Подойдешь потом, купишь фисташки... Иди!.. - старик закрыл глаза, отгораживаясь от вопросов.
   Знаменский подчинился, повернулся и пошел к музею, от дверей которого ему махал нетерпеливо Меред. Один велел идти, другой велит спешить... И в каждом из этих, велящих, был Ашир Атаев, его из каждого выстреливали глаза. Оторопело пересек Знаменский изнывшую от жары площадку, на которой, ближе к хмурому дому, были воздвигнуты на постаментах из оплавленного солнцем песчаника чьи-то бюсты. Знаменский вгляделся, сложил посеченные ветрами буквы. Это были памятники Шаумяну, Фиолетову, Азизбекову, Джапаридзе. Так вот что это был за музей?! Это были четверо из 26-ти бакинских комиссаров, расстрелянных в восемнадцатом году где-то здесь, поблизости, английскими интервентами. Солнце плавило не плавя, склоняясь к морю, эти прямо в тебя смотрящие глаза, твердо, к смерти ужатые губы. Как велик бывает скульптор, который из самых простеньких поделок рук человеческих, призвав к работе солнце и ветер, время и память, превращает такие поделки в величественные творения, в памятники, при одном взгляде на которые у человека сжимается сердце.
   С сжавшимся сердцем вошел в дом Знаменский.
   Экскурсовод уже начала рассказ. Это была пожилая женщина, в темном не по-летнему платье, отдаленно и близко похожая на Надежду Константиновну Крупскую, какой она запомнилась по фотографиям уже без Ленина. Совсем другая, конечно, женщина, не то совсем лицо, но из той поры.
   - Мы с вами, товарищи, находимся в бывшем арестном доме, - говорила экскурсовод. - Сюда-то и заточили двадцать шесть бакинских комиссаров, когда утром семнадцатого сентября восемнадцатого года пароход "Туркмен" встал на рейде Красноводска и был захвачен англичанами. Товарищ, прошу вас, не останавливайтесь пока у этого макета... - Экскурсовод окликала Знаменского, который, войдя, сразу натолкнулся на макет в вестибюле, воспроизводивший в объеме и в деталях расстрел двадцати шести - в песках, в пустыне, но где-то рядом, поблизости, реально рядом и поблизости от этого макета. - Мы еще вернемся, товарищ, к тем мгновениям. А пока...
   Экскурсовод вошла в зал, и Самохин и Меред пошли за ней, но Знаменский не мог отойти от макета, очень тщательно исполненного, старательно повторявшего картину И.И.Бродского, о чем уведомляла выстуканная на машинке подпись. Но нет, живопись тут исчезла, сюда пришло иное. Сюда пришла истина. Так было. Вот так вот именно страшно все там и происходило, где-то совсем рядом, в песках, неподалеку. Тот же воздух овевал этот макет, что и тогда, там. Те же песчинки сюда залетали. И тот же зной тут царил. Расстреливаемые, в которых уже нацелились стволы, стояли со вскинутыми руками, будто они вышли на митинг, обращались к народу. Они угадали, так встав перед смертью. Они так встали перед Памятью. А эти, стрелявшие, и эти, сбоку стоявшие предатели - офицеры, штатские, батюшка в шляпе, отвернувшиеся от убиваемых, - а эти тоже застыли перед Памятью. И Память сейчас казнила их, а не тех, кого тогда убили. Не нужны были залы, никаких больше не нужно было залов. Этот арестный дом, приземистая могила, и этот макет - Память, - вот и весь музей.
   Знаменский повернулся и вышел на улицу. Он продрог в музее, и впервые в Туркмении он обрадовался беспощадному солнцу, чуть лишь его согревшему. Он снова пересек площадку, прощаясь, вгляделся в молодые, - а ведь молодые совсем! - лица. Им, этим легендарным большевикам, действительно легендарным и прекрасным в своем мужестве, в своей вере, прежде всего вере, было даже меньше лет, чем ему, они были моложе. А кто - он? Закатное солнце резко высветило высеченные резцом и ветром лица, в них невозможно было всмотреться, обжигало глаза. А кто - он? Спросилось, но невозможно было ответить на вопрос, в него тоже не удавалось всмотреться.
   Знаменский подошел к старику, торгующему фисташками. Смаргивая, поглядел на него, страшась, что и тут жаром обдаст глаза. Нет, прошло, мир встал на свое место, величественный старик даже слегка улыбался ему, неумело, его тонкие коричневые губы не знали улыбчивого уклада.
   - Кулек тебе приготовил, - сказал старик, извлекая из мешка сверток. Фисташки... Отдашь Аширу... Сам не разворачивай... Ему подарок... Спрячь...
   Знаменский взял сверток, который был не кульком, а пакетом, быстро сунул, оглянувшись, в задний брючный карман.
   - Не потеряй... - Старик, остерегая, поднял сухой, коричневый палец, погрозил им.
   - Не потеряю... - Знаменский пошел от старика, но тот его остановил:
   - Рубль отдай!
   Знаменский вернулся, извлек из кармана смятую и влажную бумажку, протянул старику. У того насмешливые искорки промелькнули в нацеленных, дульцами, глазах. Совсем как у Ашира были глаза.
   - Люди смотрят, - сказал старик. - Что за продавец, которому деньги не отдают?! Иди!..
   Знаменский повернулся и пошел. Не к музею, а по крутой улочке стал спускаться, идя на солнце, которое все ближе приникало к морю, к этому странному тут, беспрохладному морю, такому издали заманчиво-синему.
   19
   Вскоре из музея вышли Самохин и Меред. О чем-то они спорили. Меред настаивал, Самохин отказывался, решительно отмахиваясь. Увидев Знаменского, он торопливо пошел к нему, отмахнувшись и от подкатившей "Волги".
   На крутой улочке, высоко взбежавшей, откуда широко был виден город, вжавшийся в скалы и прильнувший к морю, они сошлись, два чужестранца здесь, молча глянули друг на друга, молча стали оглядываться, отыскивая между домами промельки близкой пустыни, тех самых барханов, которые так тщательно были повторены на музейном макете.
   - Меня поразил этот музей, - сказал Самохин. - И вас, вижу?
   Знаменский кивнул.
   - Восемнадцатый год... - Самохин удрученно всматривался в близкую даль, в побежавшие за окраинными домами гребешки барханов. - Шестьдесят шесть лет прошло с тех пор... А допусти их сюда, ведь опять начнут расстреливать. Ничуть не поумнели. Мало им, все им мало. Война продолжается, Ростислав Юрьевич, я так считаю, она и не прерывалась.
   - Пожалуй.
   - Только хитрее сделалась. А какие люди начинали нашу революцию, какие люди! Жаль, вы не видели их фотографий. Какие лица! Ясные! Честные! Окрыленные! Мы многого достигли, во многом победили, это так, тут спора нет. Но... в чем-то мы и потеряли, по ходу боя, так сказать... Приобвыкли, что ли?.. Когда долго идет война, когда телами в драке сшибаешься, бывает, что и друг у друга враги что-то перенимают. Можно так сказать: их роднит вражда. Парадокс, но это именно так. Поняли меня?
   - Это вы обо мне?
   - Да что вы?! Вообще рассуждаю. А если близко взглянуть, так и о себе. Разве я не приобвык по заграницам-то? Разве я не понабрался там чужого? Разве я тот, все тот же Санька Самохин, каким начинал в Москве? Классический пролетарий был. Все ступеньки прошел, придя из деревни, всю науку великую рабочего класса. Стране нужны были рабочие, я выучился, стал токарем на "Динамо". Стране нужны были солдаты, я вступил в июле сорок первого в Московское ополчение, а потом курсы кончил офицерские, а потом всю войну то на фронте, то в госпитале, то на фронте, то в госпитале. А потом, уже тридцатилетним, в институт иностранных языков подался. Вокруг девчонки. Стариком меня считали. Но я учился, вдалбливал в себя английский. Я так рассудил, что раз уж уцелел, кому, как не мне, бывшему солдату, отстаивать наши интересы за мирными столами переговоров. Вот как тогда занесся! И что же, стал дипломатом. Покатил Санька Самохин в дальние страны. К столам переговоров не сразу вдруг подсел, но все-таки... Сбылась мечта? Так?.. Что ж, достиг многого, если со стороны взглянуть. Но... и потерял, потерял... Измельчился... Истаскался... Расслабился... Банкетным недугом занедужил... Нефрит, а он у меня есть, наличествует в полном объеме, - это ведь, Ростислав Юрьевич, именно банкетный недуг. И сколько еще в нас с вами разных недугов, если вглядеться. Понабрались в ближнем бою. Опасная это штука ближний бой. Вы-то теперь вглядываетесь? Гляжу на вас, изучаю, похоже, что вглядываетесь. Не унывайте, у вас еще вся жизнь впереди. Даете слово, что не будете унывать?
   - Вам это важно, Александр Григорьевич?
   - Важно! Вы мне симпатичны. Важно!
   - Постараюсь. Но кто я теперь? Хуже чем с нуля начинаю.
   - У вас есть время, у вас есть время. Я бы...
   Подкатила "Волга", Меред выскочил из машины, взывая, вскинутыми руками, пускаться в путь.
   - Программа, программа, уважаемые гости! - Меред всмотрелся в их лица, понял, что о серьезном шел разговор, поубавил напора в голосе. - Я понимаю, после такого музея походить бы, подумать бы, но... программа! Мы ведь с вами вроде туристов. Будущих!
   - От ТЭЦ я все-таки отбился, а теперь куда? - уныло спросил Самохин, садясь в машину.
   - На старейшее предприятие города, на наш прославленный рыбный комбинат! - Меред плотоядно сверкнул зубами. - Каспий хоть и обмелел, но еще дарит нам свои деликатесы! Нас ждут там вобла - и какая! - и пиво! Я весь высох, честно скажу.
   - Это что же, копченая рыба?! - ужаснулся Самохин. - Ни за что!
   - Ах, забыл, дорогой! - Меред сокрушенно ударил себя кулаком в грудь, но другой рукой быстренько захлопнул за Знаменским дверцу и подтолкнул водителя, чтобы ехал.
   "Волга" покатила, развернувшись, снова миновав крошечную площадь, на которой стояли четыре монумента, а под вязом все еще сидел старик в высоком черном тельпеке, горделивый и загадочный.
   - Ни за что! - повторил Самохин. - Даже запах коптильни я не переношу! За версту обхожу!
   - А как же будущие туристы? - печально спросил Меред, чувствуя, что вобла и пиво ускользают от него.
   - Вот они и поедут с вами. А я верю вам на слово. Куда нам еще?
   - Тогда к морю. В наш знаменитый пансионат, в зону отдыха ТЭЦ. Там один старик, между прочим, армянин, чудо сотворил. Пункт четвертый нашей программы. Между прочим, там ждет вас свежий чал.
   - Поехали в пункт четвертый! - решительно распорядился Самохин.
   - Искупаться хоть можно будет? - спросил Знаменский.
   - Чудесный пляж! Говорю, чудо! Розарии! Виноградники! Не исключены гурии-мурии!
   - Никаких гурий! - строго сказал Самохин. - Никаких мурий! И куда смотрит ваша жена, Меред? Мы к морю катим? - строго глянул он на водителя, вислоусого пожилого украинца, подчеркнуто обрядившегося в вышитую украинскую сорочку без воротника. Был этот водитель молчалив и важен, поскольку вон куда занесла его судьба, в какую даль далекую.
   - Побачите, - меланхолично молвил водитель.
   Быстро отмелькали за стеклами машины низкорослые, вровень с дувалами, дома, редкими окнами глядевшие на улицу. Вся жизнь - там, во дворе, где, возможно, виноградники, фруктовые деревья и даже фонтанчики притаились и где близко перед глазами море, а обернись - скалы. Там жили люди, которым этот город не мимолетность, а вся их жизнь на земле. Где-то был дом Мереда, где-то был дом этого молчаливого украинца. Тут радовались, тут печалились, тут по-всякому у них было, у людей, живущих на этой уж очень все же суровой земле. Но жили, не сбегали отсюда. Что удерживает человека на такой земле? Привычка? Невозможность поменять судьбу? А рядом пустыня, пески, бескрайние пески. Что все-таки удерживало тут людей? Не эта ли суровость и удерживала? Ведь человек - загадка. Ему не всегда сладкое нужно для жизни. А тут вот мечтой жили. Мечтали о воде, которая все преобразит, сделав эту землю сказочным оазисом. А тут гордились своим Седым Каспием, который, хоть и обмелел, был щедрым все еще на рыбу. А тут традиции революционные жили, тут этот музей стоял, возвышались монументы прекрасноликих людей. И вода вроде бы уже подходит к городу. Та самая Амударья, которая сбежала, поменяв русло, с этой земли, давным-давно, несколько столетий назад, ныне вот возвращалась. По трубам ее вели к Красноводску, совсем рядом эти трубы. Что-то еще будет тут, когда грянет вода?! Скучный городок, хмурый, но затаилась в нем надежда. И тут тихо, гона нет, а за дувалами, если заглянуть, как заглянул он во двор Дим Димыча, может открыться глазам чуть ли не райская картина. Мелькали домики Красноводска, а в глазах встал тот домик, где он теперь жил. Еще недавно не поверил бы, что сможет жить в такой халупе. Смог. И даже потянуло туда, в те стены, к тем голосам, к тем людям. Светлана вспомнилась, ее мальчик, этот Дим Димыч хлопотливый, и потеплело на душе.
   Машина выскользнула из города, покатила по удручающе безрадостной дороге, где лента асфальта с множеством заплат из щебенки пролегла по земле, давно превращенной в припортовую свалку. Ржавые трубы, побитые бетонные плиты, кабельные катушки, искореженное железо... И глаза начинали радоваться близким и бесплодным барханам, открывать там и красу и жизнь, когда сравнивали пустыню с этой освоенной людьми, поруганной людьми прибрежной полосой.
   - Дорога не для туристов, - сказал Самохин. - Куда вы нас везете, Меред?
   - А вы посмотрите на эти трубы, вон на эту ниточку из труб, которая тянется вдоль дороги. - Меред опустил стекло, высунулся, руку протянул, будто хотел погладить эту ниточку из перепятнанных мазутом, явно старых обсадных труб, добытых где-то на нефтевышках, где отслужили свой срок, и теперь вот зачем-то были соединены в эту самую ниточку. - Вы смотрите, смотрите на эти трубы, не выпускайте из глаз. Клянусь землей своих предков, а они с Мангышлака, все туркмены происходят с Мангышлака, хотя текинцы так не думают, клянусь Мангышлаком, клянусь вам, Александр Григорьевич, что вы, если только я еще немножко вам поклянусь и если наш Петро не будет тащиться со скоростью старой черепахи, которую даже шакал не станет есть, то мы, клянусь вам!.. Э, вот теперь смотрите!
   Машина свернула, соскользнула с дороги, миновала обширную лужу заржавленной воды, и вдруг выкатилась, вкатилась в сад. Благоухание роз встретило их, здесь всюду росли розы. Это - сперва. А сразу за розами стеной стояли гранатовые деревья, в ветвях которых еще не рдели, а лишь розовели елочными шарами гранаты. Зато яблоневые деревья, вставшие рядом с гранатовыми, рдели. И на земле было полно яблок, они лежали в живой траве. Эта живая трава была самым невероятным здесь чудом. Нет, и еще что-то таилось, как чудо. Солнце шло на закат, оранжевый, в пепельной дымке круг низко опустился к земле. И там, где плыл этот круг, стояла густая, на глаз прохладная синева. Это было море. Но и это еще не главным тут было чудом. В лицо ударил дух морской, прохлада морская коснулась их, всех обласкав, как счастьем. Вот что было тут главным чудом. Каспий дарил им свою прохладу.
   Машина подкатила к легкому домику, от которого было до моря с десяток шагов. Влажный песочек увиделся, на который накатывались белые, радостные гребешки. А за ними - синь!
   Знаменский выскочил из машины, кинулся к морю. На бегу стянул с себя рубаху, присев, упав на влажный песок, стянул джинсы, разулся, дыша, дыша этим горьким, влажным, морским духом песка, а потом, выпрямившись, с замирающим сердцем шагнул в море. Здесь было сразу глубоко. Он поплыл. И заплакал.
   20
   Он плыл недолго. На берег шла крутая волна. Его подбрасывало, волны пошвыривали им, белые гребешки превратились в пенистые, страшноватые стены. И мешали слезы. Откуда? Как они могли случиться? Он никогда не плакал, разве что в детстве, но и о детских своих слезах забыл. Так жизнь катилась, что слезы в ней не требовались. Даже тогда, недавно, когда все сразу развалилось, когда и пугали, и позорили, и стыдили и когда было и страшно, и стыдно, сухими оставались глаза. Так и должно, если ты мужчина. Да при чем тут это? Он просто не умел плакать, никогда раньше не высекала жизнь в нем слезы, не звала к ним. И вдруг здесь, вдруг выбрызнулись... Допекла жара! Волны захлестывали лицо и уже не понять было, все ли еще он плачет. Но стыдно было перед самим собой и еще как-то странно было, будто эти слезы чем-то и одарили, принесли облегчение. Нельзя жить, сжавшись, а он так теперь жил, сжавшись, все время помня, что с ним стряслось, все время помня, ни на миг не высвобождала его память. Сейчас он разжался, будто сдался, самому себе сдался, на милость самого себя, - вот что это были за слезы.
   Он повернулся, выждал накатывающуюся белым гребнем волну, уступил себя ей, и волна подкатила его к самому пляжу и отхлынула, кинула на песок. Он поднялся, пошатываясь, побрел к своей одежде, вспомнил про пакет для Ашира и испугался, что так небрежно бросил его. Но вокруг не было ни души. Вдалеке, в виноградных рядах, важно вышагивал Самохин, сопровождаемый рослым и тучным, белокудрявым стариком. Там с ними был и Меред. А пляж был безлюден. Ни от кого не надо было прятать глаз. Он присел на песок, обсыхая.
   А потом был снова обильный стол, шурпа и плов, но и чал и творог для Самохина, стол ломился от дынь, винограда, плодов и овощей, выращенных здесь этим вот стариком армянином, были речи, были тосты, все пили за будущее здешних мест, дикого пока побережья Каспия в этих местах, которые, чуть ороси их, вон каким могут райским уголком обернуться. Бросовая, по сути, вода, опресненная морская вода, которая пришла сюда от ТЭЦ по ниточке бросовых же труб, а какое чудо она сотворила. Пили, конечно, и за старого чудодея, за седоголового армянина, скромно сидевшего с края стола, скромно прижмуривающего свои мудрые глаза. Выпил даже чуть-чуть и Самохин, тоже невеселый, хмуроватый, отрешенный. Ему бы тоже всплакнуть, полегчало бы. Но с чего ему плакать? У него все было в полном порядке. Разве что смертельный недуг им властвовал.
   А потом той же дорогой назад. Уже поздний вечер был, когда они вернулись в свою красноводскую гостиницу, разошлись, простившись с Мередом до утра, а рано утром предстояло им лететь на вертолете в Кара-Калу.
   - Пробил для вас вертолет, дело нешуточное! - похвастал Меред. - А как же, и гости нешуточные! Чрезвычайный и Полномочный Посланник по делам международного туризма!..
   Войдя в свой номер, Знаменский обнаружил большой пакет из плотного целлофана, до краев набитый золотистой копченой рыбой, отборными, тучнобрюхими лещами. Это явно был дар рыбкомбината, запланированный дар, хоть гости и не явились.
   В номере было невероятно душно. И еще этот запах рыбы, горячий запах и назойливый, если ты сыт сверх всякой меры. Знаменский засунул пакет в холодильник и пошел принимать душ. Но вода из кранов не пошла. Никакая, ни горячая, ни холодная. В ванной комнате стояли два ведра с водой - паек на номер "люкс". Был тут и ковшик, плавал в одном из ведер, приглашая им воспользоваться. Знаменский зачерпнул воды, вдруг ощутив себя скупцом. Он только вымыл руки и ополоснул лицо.
   В дверь кто-то постучал. Меред вернулся? Знаменский отворил. На пороге возник Самохин, в пижаме, с несчастным лицом. В вытянутых руках он брезгливо нес пакет с копчеными лещами.
   - Умоляю, заберите у меня это! - чуть не плача сказал Самохин. Выбрасывать подарок не посчитал возможным, а держать в номере просто невыносимо.
   - И у меня такой же. - Знаменский взял у старика сверток, стал запихивать в холодильник. - Разве у вас нет холодильника в номере?
   - Там у меня лекарства, от этой рыбки они бы все провоняли. Можно, я у вас посижу немного? Спать еще рано, да и не усну.
   - Прошу вас, Александр Григорьевич. И я не думаю, что легко усну.
   - Музей в глазах? - Самохин прошел в комнату, где такой же, как и у него, крошечный стоял письменный стол и где такие же повсюду висели и выстилались ковры. Он огляделся затравленно и подсел к письменному столику, единственной не шершавой и не жаркой тут поверхности. - Эх, чал забыл! Привыкать начинаю к этой мутной жидкости. Самовнушаюсь.
   - Принести?
   - Не нужно, благодарю. Я ненадолго к вам. Да, музей... А какая земля, страна какая! Тут все строго на тебя глядит. Не почувствовали? А ну, что за человек, каков? Не почувствовали? А знаете почему?
   - Нет.
   - Приграничная полоса. И дело не в границе государственной как таковой. Дело в том, что места эти всегда были полем боя, полем чьих-то вожделенных интересов. Нефть! Недаром сюда кинулись англичане. О, эти знают, где добывается золото! Прирожденные загребатели чужого! В четырехстах километрах отсюда Иран. А там, лишь чуть подальше от нас, идет война Ирана с Ираком. Религиозная война, бессмысленная по сути, если вообще существует суть у войн. И никакого, знаете ли, двадцатого века. А море какое! Вы искупались, посмели. Я вам страшно позавидовал! Седой Каспий, опасная стихия. А вы нырнули, поплыли. Я даже испугался за вас. Нет, все обошлось. Но вы вернулись какой-то другой. Устрашились все-таки? Заглянули в пучину? Ничего, дружок, я понимаю, вам худо, даже очень худо, но это все-таки не нефрит... запущенный до упора... - Самохин замолчал, побарабанил громко пальцами по поверхности стола, принюхался, ловя ненавистный копченый запах, поднялся. Пойду. На улицу, что ли, выйти? Завоняли нам номера наши щедрые хозяева. Пойду. - Он пошел к двери, обернулся, беспомощный и подавленный. - А на улице ветер с моря чуть ли не шквальный. Я смотрел в окно. Носятся тучи песка по улицам. Ну и местечко!
   Он ушел. Ветер, ворвавшийся и в гостиницу, сердито прихлопнул за ним дверь.
   А ведь мудрый старик. Жалкий и мудрый. На пороге стоящий. На пороге в пучину. Подходить к этому порогу тяжело. Вопросы изводят, так ли прожита жизнь. У него все в порядке, по течению плыл, на берег его не вышвыривало, а он вот изводится. Измельчился... Истаскался... Расслабился... Прав он, это точная мысль, что в ближнем бою враги, будто наобнимавшись, сами того не замечая, перенимают что-то друг от друга, прямо по-родственному перенимают. Точная мысль! Вдруг вспомнилась Знаменскому, - в этой гостинице на краю света, - другая гостиница. Сперва даже не понял, почему вдруг вошло в глаза, извлеклось из памяти это воспоминание. Прыгает наша память. Очень большие скорости часто развивает. То ты тут, то ты за пять тысяч километров отсюда, а через миг, за долю мига, снова здесь, снова на пять тысяч километров назад отлетел. Вдруг вспомнилась Знаменскому вокзальная площадь Хельсинки... Когда это было? Да года три назад. Отозвали поближе к Москве, Лена могла бы часто туда к нему наезжать, всего ночь пути в поезде, вечером голову на подушку, а утром уже чистенькая станция с цветочками в вазонах на перроне и замечательный кофе в чистеньком, благоухающем тут же изготавливаемыми пончиками пристанционном кафе. Как называлась эта станция? У финнов все названия такие замысловатые, что можно язык своротить. Вспомнил! Вайниккала... Да, именно так, Вайниккала... Первая остановка после нашей границы, после станции Лужайка. Долгая остановка, таможенный контроль, проверка виз. Финские таможенники, собственно, только одно досматривают, спиртное. Можно провести две бутылки водки и бутылку сухого вина. Все сверх того - либо отбирают, либо велят вылить при них же. Какая-то милая игра, а не досмотр. Таможенники идут по вагонам, всматриваются в лица. Всех же не обыщешь. И вот они, смотря, высматривают потенциальных провозчиков лишней бутылки. Часто угадывают, психологи как-никак. И тогда показывай им чемоданы. Его ни разу не попросили открыть чемоданы. Служебный паспорт тут роли не играет, корреспондентский аккредитаж - тоже. Досматривают любого, кто покажется предрасположенным к бутылке. Тонкая игра, безобидный досмотр. Но его ни разу не заподозрили, он внушал доверие, можно было предположить, а так оно и было, что он вполне кредитоспособен, чтобы и в Хельсинки, если нужно ему будет, купить эту самую водку. В десять раз дороже? Ну и что? Он может себе это позволить. Это угадывалось, и финские таможенники уважительно взглядывали на него.