- Леня, не надо просить. Видно, душа у него не лежит...
   - Душа, душа... У всех душа имеется. Оттого и есть хочется... Ласточкин пустился в глубокомысленные рассуждения. - Вы подумайте, вы хоть немножечко подумайте! Какие люди могут дуба дать! Зиновий Давидович Заславский... Может, в будущем из него новый Бах, Фейербах или Гегель получится. Вот протянешь ноги ты, лейтенант Бай Назаров, а вместе с тобой и новый Щепкин или новый Качалов ноги протянет... А горбун Тимоша? Может, он святой человек - пророк, может быть? Или возьмем Прокопия Прокопьевича Киселя... Великий коновал! Себя я не считаю. Я - ноль!
   - Ладно, чего-нибудь придумаем, - сказал Кисель.
   - А что? Что придумаем?.. Я ведь, Прокопий Прокопь-евич, еще и тебя к Нюре вести не могу.
   - А чем я хуже? Пусть Байназаров свое обмундирование одолжит... я не такой привередливый, - усмехнулся Кисель.
   Янтимер ткнул кулаком в спинку кровати.
   - Анну Сергеевну не троньте! Она вам не уличная метла!
   - Так-та-ак! - удивился Ласточкин. - Это что же выходит, сам не гам и другим не дам?
   Янтимер молча отвернулся. Взгляд его упал на лежащий на подоконнике "Собор Парижской богоматери". Он схватил книгу, откинул дверцу чугунной печки и швырнул прямо в огненный зев. Заславский кинулся было спасти книгу, Байназаров крикнул:
   - Не тронь! Тебе говорят, не тронь! - и бросился на кровать.
   В печке пляшет-догорает Эсмеральда; лежит, корчась в судорогах, капитан Феб; стройный, красивый Квазимодо, все уродство которого выгорело в огне, улыбаясь, уже становится красным пеплом...
   Топая громче обычного, уже из сеней подав голос, вошел в дом горбун. Телогрейка на сей раз застегнута, шапка сидит прямо, и голенища сапог теперь не хлюпают, - оказывается, Тимофей в новых ватных штанах. Передний горб почему-то еще больше выпятился. В правой руке у Тимоши освежеванная кроличья тушка, под левой подмышкой - буханка хлеба. Взмахнув тушкой над головой, он возвестил:
   - Живем, братцы! Меня на должность определили. Первый паек дали. Приодели вот, хоть и не с ног до головы, а все же, - и он подбородком показал на ватные штаны. - Живем! И еще, ребята, сегодня ночью вагон на станции будем разгружать, уже договорился. Мука придет. Платить будут натурой.
   После этого, громко простучав сапогами, он подошел к сидевшему на кровати Прокопию Прокопьевичу, достал из-за пазухи, из-под горба, рыжую мохнатую шапку.
   - Командование, то есть мы сами, решили обмундировать тебя. Начнем с мудрой головы. Береги ее, державе понадобится, - и натянул шапку на голову Киселя.
   То есть, конечно, до конца натянуть не смог, но макушку прикрыл. Рыжая мохнатая ушанка была на славу. Только вот не по колодке досталась. Но это мелочи. Весь "хотель" выразил шапке бурный восторг.
   С той ночи, как разгрузили вагон, нужда ушла. Имея муку, Ласточкин поставил жизнь на широкую ногу. Иной раз на столе даже мясо и маслице стали появляться. А там и будущий командир бригады прибыл, с ним штаб и другие службы. Партизанщина кончилась, жизнь пошла на военный лад. "Хотель" понемногу пустел. Сначала горбун Тимоша ушел в свое сельпо. Но, приходя в город, всякий раз наведывался к друзьям, оставлял или бутылку водки, или кусок мыла, или две-три пачки махорки. Потом, когда бригада ушла на фронт, писал он Ласточкину и Байназарову письма. В начале апреля Прокопию Прокопьевичу вручили новое предписание и отправили в кавалерию. Перед отъездом все же порадовали, выдали полное обмундирование. Шифровальщик тоже в бригаде оказался лишним, и Заславский получил направление во фронтовую часть. Уехал довольный: как хотел, так и получилось. Пригрело немного, и цыганка Поля отправилась с ленинградскими ребятишками в теплые края. Остались только Янтимер и Ласточкин...
   Вот он, Леня Ласточкин, причмокивая губами, спит в шалаше. Лунный свет падает на его серое лицо. Байназаров сидит, прислонившись к березе, ни лица его не видит, ни причмокивания не слышит. А Лене снится сон, знатный такой сон, упоительный. Вот только конец нехороший... Будто он, в красной косоворотке, в черных хромовых сапогах со шпорами, стоит посреди какой-то поляны, а сам почему-то без порток. Однако это его ни капли не волнует. Длинная, до колен рубашка от сраму спасает. Вдруг перед Леней садится стая птиц. Сказать бы - голуби, да вроде покрупнее, сказать бы - гуси, да, кажись, помельче. Вытянув длинные шеи, плавно покачивая головами, чуть распахнув крылья, птицы пошли танцем вокруг Ласточкина. И так, танцуя, они стали превращаться в красивых, стройных девушек. Каждая старается, чтобы парень на нее взглянул, к себе зовет. Манят, крыльями-руками машут, но его не касаются. А Леня стоит в изумлении, не знает, какую выбрать, вконец растерялся. Значит, любят его, мил он им, пригож. Желанен! Радость, безмерная, безграничная, охватывает его... Вдруг доносится какой-то грохот, девушки снова превращаются в птиц, в испуге сбиваются вместе, словно ожидая какой-то беды, льнут друг к другу. Откуда-то появляется лейтенант Янтимер Байназа-ров с двустволкой в руках и прицеливается в одну из птиц. До-олго целится. Ласточкин машет руками: "Не стреляй!" А Байназаров все целится. Тогда Ласточкин собственной грудью закрывает оба ствола: "На, стреляй, коли так!"
   ...Сидевший под березой Байназаров вздрогнул. "На, стреляй!" "Откуда этот голос? Ласточкин? Нет, спит, сопит все так же. И как сладко спит! Бывают же люди..." - подумал Янтимер. Но если бы потрогал приятеля - узнал бы, что тот весь мокрый от пота.
   - Стой! Кто идет?
   - Разводящий!
   - Пароль?..
   Это сержант Демьянов, опять меняет караул. А ночь, тихая, с ума сводящая, лунная ночь - все на одном месте, как стала, так и стоит. Мерный, вперемешку с лунным светом, дождь листвы льет и льет, не останавливаясь и даже не затихая. Его теперь уже совсем беззвучный ход ложится на сердце холодной тоской.
   А время стоит, нет ему исхода. Словно заточило его в землянке в двухстах шагах отсюда, и не может оно выйти. В той землянке гауптвахта. На гауптвахте сидит механик-водитель сержант Любомир Зух. На рассвете его расстреляют. Расстрел поручен взводу разведки, которым командует лейтенант Янтимер Байназаров. Любомира Зуха, с завязанными глазами, без ремня с вырванными петлицами, подведут и поставят на краю только что вырытой могилы, зачитают приговор трибунала, и лейтенант Байназаров отдаст приказ. А как скомандовать, какими словами - его научили еще вчера.
   * * *
   И ничего бы этого не случилось, ничего не случилось, - если бы в семнадцати километрах отсюда в деревне Подлипки, небольшой деревушке в сорок пять домов и шестьдесят труб (пятнадцать изб нынче зимой немец спалил), в сожженном дотла саду с единственной, чудом выскочившей из огня яблоньки семнадцать дней назад с мягким стуком не упало яблоко, и если бы это яблоко не подняла черноглазая, черноволосая, с тонким носом и пухлыми, будто для поцелуев сотворенными губами, с острыми коленями, острыми локтями, с оленьей походкой, оленьими повадками семнадцатилетняя девушка, и если бы она не бросила это яблоко через плетень механику-водителю, который, лежа под бронетранспортером, крутил что-то большим ключом, и если бы это красное яблоко не упало солдату на грудь, - наверное, ничего бы и не было. Конечно, ничего бы и не случилось...
   Но когда, с треском рассыпая по саду искры, горели ее подружки, одна из яблонь спаслась. А раз спаслась - то и яблок народила. И одно из тех яблок - вот к какой беде привело. Знать бы яблоне, в какую беду заведет детей человеческих ее яблочко, - или сама тогда в огонь бросилась, или по весне содрала бы у себя свой цветочных наряд, каждый цвет по лепестку растерзала - осталась бы нынче бесплодной. У яблонь сердце жалостливое. Кто плод вынашивает - и всегда мягкосердечен.
   Если бы знать...
   Когда бригада подтягивалась к линии фронта, мехбат капитана Казарина расположился возле Подлипок на опушке, там, где дорога входит в лес. Несколько экипажей разместились в самой деревне. Сделано было с умыслом чтоб немец знал: мы здесь! Но знать-то знал, а вот сколько - углядеть не смог.
   На этом фронте мы вели бои, чтобы связать как можно больше немецких частей, не дать перебросить под Сталинград. Вот и пусть чует фашист: здесь копится наша сила. Но - только чует.
   А лежал в том саду навзничь, головой под бронетранспортером, - на весь батальон славный своей сноровкой, удалью, находчивостью и щегольством сержант Любомир Зух. Даже фамилию будто по мерке подогнали. Зух по-украински хват, хваткий. Запоет вечером Зух, от его печального голоса будто сама земля плачет навзрыд. Одну его песню никто не мог слушать без слез - про дивчину Галю, над которой надругались и привязали за косы к сосне. Так поет, - кажется, не былое горе девушки из незапамятных времен, а льются на землю стенания тех Галин, что сейчас там, под пятой врага. Бренен мир, все проходит. Только народному горю исхода нет.
   Пробьет час, горе перельется в ненависть, ненависть - в месть, а месть станет оружием.
   Ударилось яблоко в грудь Зуха, скатилось и легло неподалеку. Он ничуть не удивился, лежа все так же навзничь, нащупал яблоко и с хрустом откусил от него.
   - Только что лежал и молил: яблочко, сорвись, ко мне скатись!послышалось из-под бронетранспортера. - Чудны твои деяния, господи!- Зух вылез из-под машины, сел, положил надкушенное яблоко на подол гимнастерки и, словно совершая молитву, скрестил ладони на груди:- Слава тебе, истинный боже, за милость, явленную мне!
   Совсем близко раздался смех. На глас божий он не походил вовсе нежный, свежий, молодой.
   Перед Зухом стояла тонкая, с пышными черными волосами, с налившимися, но не тронутыми поцелуем губами и с такими глазами - весь мир в себя утянут... сказать бы, девочка - плечи уже округлились и груди на место, куда назначено, успели стать, сказать бы девушка - лицо еще совсем детское.
   - Уф, а брови-то!.. Войдешь - заблудишься!- усмехнулась она, глядя на эти черные, густые, почти смыкающиеся брови, тень от которых притемняла голубые Зуховы глаза. Есть такая примета: у кого брови близко сходятся, тот и невесту сосватает близкую - с соседней улицы или из соседней деревни, не дальше. А тут перед Зухом стояла испанка, в крови которой горело жаркое солнце далекой Андалузии. Хотя... разве она ему невеста?..
   - Уф, а глаза-то!- сказал он. - Нырнешь - не вынырнешь.
   - Вынырнешь, В моем глазу сор не держится. Парень еще раз яростно отхватил от яблока.
   - А вкуснотища! М-м-м... - Он хитро улыбнулся и, поворачивая яблоко, трижды чмокнул его:- Это - щечка левая, это - щечка правая. Ну, а это? Это - губки твои алые!
   - Тогда я вечером ведро яблок принесу. Целуй себе ночь напролет... очень серьезно сказала девушка. - А не хватит, картошка есть. Подсыплю...
   Убила!
   Нет, жив еще бравый сержант. Вскочил, отдал честь:
   - Сержант Любомир Зух!
   Девушка встала по стойке смирно, кончиками пальцев по-военному коснулась виска:
   - Мария Тереза Бережная. Звания нет.
   - Мария... - удивленно повторил парень, - Тереза... Одной - и два имени сразу. Фамилия одна, а имени два. Чудеса!.. Что ж - чудесного на свете много. Может, еще и больше, чем обыденного.
   В Испании, на земле благословенной Андалузии, родилась Мария Тереза и двенадцать лет своей жизни там прожила, там росла. Счастливая была она: есть захочет - ломоть хлеба найдется, хоть и в единственное платье, но всегда одета, отец с матерью живы-здоровы, рядом с ней, трое маленьких братьев здесь же бегают, и порою, утверждая прочность этой жизни, в хлеву закричит ослик, прокудахчут куры, кукарекнет петух. Голос этого красного, с золотыми крыльями петуха Мария Тереза помнит и сейчас. А утренний туман над рекой Гвадалквивир так бел и густ, что войди в него и плыви. Но беспечальная пора, когда плаваешь в туманах, миновала быстро. В одно утро над Гвадалквивиром вместо белого тумана поднялся черный дым. Огнем занялась Испания. И вся жизнь пошла прахом. Отец Марии Терезы ушел воевать против мятежников Франко и пропал, мать ушла, чтобы отыскать его, и тоже не вернулась. Гнездо опустело, птенцов разбросало кого куда. Много сирот таких, как Мария Тереза, приютила Страна Советов.
   Однажды подлиповский учитель Кондратий Егорович Бережной вернулся из города с девочкой лет двенадцати. Анастасия Павловна, жена Кондратия Егоровича, отроду бесплодная, очень обрадовалась девочке. Так у Бережных появилась дочка, а у Марии Терезы - отец с матерью. Вошла она в их дом, и случилось с Анастасией чудо. С пятнадцати лет и до своих сорока она каждый месяц три дня кряду исходила в родовых схватках, рожая незачатое дитя. Оттого-то красавица Анастасия до времени выцвела, усохла, яркие, когда-то лучистые глаза потухли, ввалились.
   Но вошла Мария Тереза в дом - и тот месяц прошел у Анастасии Павловны много легче. На второй и третий месяц она уже и вовсе не страдала. Вот чудо. Вот колдовство. Боясь сглазу, Анастасия даже самым близким подругам об этом не обмолвилась. Только однажды ночью открыла свою тайну Кондратию Егоровичу.
   - Видно, мне Марию Терезу выносить было назначено, - прошептала она. А что суждено, то и случилось наконец... Кондратий молча обнял жену и крепко прижал к себе. "Обнимай, обнимай, - сказала она, - мне теперь хорошо". Ни в заговоры-заклинания, ни в приметы никакие не верила Анастасия Павловна, но в то, что должна была выносить Марию Терезу и даже выносила ее, - всем сердцем взяла и поверила. Изможденное, измученное лицо сорокалетней женщины снова округлилось, голос раскрылся, позвучнел. Только в глаза тот давний свет не вернулся. Кондратий Егорович почувствовал себя перед женой нечаянным чудодеем. Сколько там было детей, а он выбрал Марию Терезу. Не кого-то, а именно ее!
   В счастье и покое прожили они эти годы. Кондратий Егорович вел в Подлипках начальные классы, учил малышей буквам, счету, рисованию. Мария Тереза сначала училась у него, потом стала ходить в соседнюю деревню в школу-семилетку. И уж до чего смышленая оказалась - на лету все схватывала, особенно язык, и вскоре уже бойко лопотала по-русски. Ну а хозяйка, Анастасия Павловна, работала по-прежнему на колхозном поле. Так они втроем и жили. Кукарекнет на рассвете петух с насеста, промычит корова в хлеву, с гоготом проснутся гуси во дворе. А по утрам на окраине леса белый-белый туман. Беги, ныряй, плыви...
   Но черной копотью опали белые туманы. Ясным июльским днем (в такой же ясный день отправился когда-то на войну и первый, родной отец Марии Терезы) ушел на фронт Кондратий Егорович. Ушел и пропал. Ни письма, ни весточки не пришло. А нынче зимой в трескучие морозы немцы погнали людей на лесоповал. И Анастасию Павловну насмерть придавило деревом. Минуты не мучилась, отошла. В короткой своей жизни Мария Тереза стала круглой сиротой во второй раз.
   Боль, страдания, слезы двух стран пропустила через свое сердце Мария Тереза - на поле, развороченном бурями, выжженном заморозками, живая травинка!.. Как стебель не выжгло, на чем душа выжила, Мария Тереза? Нет, зря сравнил я ее с былинкой в поле, где тяжелый пал прошел. Она совсем другой породы и другой судьбы. Только глянуть на эти губы, словно готовые раскрыться почки, на большие черные, до краев полные озорства глаза, на тонкие трепещущие крылья красивого носа, на сильные, словно юной оленихи, колени - долго жить ей, наверное, суждено и вкус жизни до самого отстоя узнать. Красавицей Марию Терезу не назовешь. Однако и не заурядный у бога подмастерье лепил эту плоть. Ладонь создателя сама коснулась ее. Из-за таких в старину владыки учиняли войны, клали головы герои и поэты сходили с ума.
   - Ну, говори, скажи что-нибудь еще. - Она все так же, с усмешкой смотрела на парня, вертевшего в руках огрызок яблока.
   Но Любомир Зух, первый балагур батальона, который перед девушками стрижом носился, соловьем заливался, - застыл, что истукан. И застынешь, когда перед тобой этакая колдов-ка стоит. Многих парней Мария Тереза одним посверком насмешливого взгляда вгоняла в тоску. Им тоска - ей ожидание. Ее сердце суженого ждало. И вот она вышла из тени и стоит, беззащитная, на открытой поляне своей девичьей судьбы. К тому же сама в него красным яблоком бросила. И яблоко огнем обожгло грудь Любомира Зуха. И нет прежней беспечной удали - вся пропала. Стоит сержант и улыбается. Но разве это улыбка? Просто рот разинул от удивления.
   Посреди огнем выжженной, слезами омытой, любовью обогретой, клятвами освященной подлиповской земли лишь в трех шагах друг от друга стоят они. И на двоих им тридцать семь лет. Что ждет их впереди? Даже подумать страшно.
   Потом наступил вечер. Первый их вечер перешел в последнюю ночь лета. Все больше чувствовалась легкая стынь, какая бывает в начале осени. Летними утрами земля просыпалась сразу, вздрогнет и проснется, а теперь вяло, медленно выходит из сна. И звезды ночами падают реже, не кидаются, как прежде, друг за другом, очертя голову. Ясные, с тихим солнцем дни - и мы уже, дескать, остепенились - печь-палить не спешат. Везде спокойствие, во всем умеренность.
   И в эту самую благоразумную пору неразумные Любомир Зух и Мария Тереза Бережная полюбили друг друга. И той же ночью, тридцать первого августа, народился тоненький месяц, всплыл и лег на бочок. Лег и, покачиваясь, поплыл сквозь зыбкие облака. Куда он, малыш, - куда отправился по этой глухой бескрайней вселенной? Заблудится, пропадет...
   Они же, боясь коснуться друг друга, сидели на крыльце дома Бережных. Крыльцо это - большой плоский камень. Когда-то он лежал на улице, возле плетня. Однажды отец Кондратия, кузнец Егор, во хмелю, на спор притащил его и шваркнул сюда. Уже дважды перестраивали дом, а камень так и лежит здесь. Камни живут долго.
   Еще ничего общего, чтоб на двоих только, у Любомира и Марии Терезы нет, - разве что вон тот народившийся месяц. Даже еще рука руки не коснулась. Но и самое великое счастье и несчастье начинаются с чего-то молчания, жеста, слова. Сначала они долго сидели молча, потом Мария Тереза нащупала упершуюся в камень руку Любомира и легонько погладила. Любомир взял ее маленькую шершавую руку в свою ладонь, пожал осторожно. Рука в руке, пальцы пальцев кончиками коснулись.
   Первый чистый, светлый миг, когда мужчина и женщина чувствуют телесное тепло друг друга.
   Два чуда было в мире: в небе - только что народившийся месяц, на земле - только что народившаяся любовь.
   - В Андалузии, наверное, такой же месяц, и свет так же падает на Гвадалквивир, - сказала Мария Тереза. Она еще днем, объясняя, почему у нее два имени, рассказала о своей далекой родине. А два - потому что в Испании часто к имени девочки прибавляют имя святой, в день которой она родилась. Так и к Марии добавили Терезу.
   - Месяц там всегда против нашего дома стоял, - вздохнула она. Знаешь, а ведь луна и по-испански "луна". Только чуть... - она улыбнулась, - чуть-чуть по-испански... луна.
   Парень вдруг резко выпрямился:
   - Мария Тереза! Знаешь что?
   - Что, Любомир?- насторожилась Мария Тереза.
   - Я, Мария Тереза, когда Берлин возьмем, я сразу... ну разве только перекушу малость, и сразу свою машину на Мадрид поверну. А там - на Андалузию! Потому что я... Я твою землю, Мария Тереза, от фашистов спасу! Потому что я, Мария Тереза, люблю тебя!
   - Я верю, - качнулась она к нему. - Я верю, - прошептала она.
   А чему верит - что любит или что спасет - не сказала.
   Любомир обнял ее и мягко притянул к себе. Она чуть отклонилась, но из объятий не вышла. Так горячо было тугое тело под тонким платьицем незнакомая доселе дрожь коснулась Любомира, он потянулся к ее губам. Она не отвернулась, но, уводя губы, запрокинула лицо:
   - Не надо, милый. Страшно пока, я сама, потом...
   - А сама говорила "верю"...
   Мария Тереза погладила его по плечу, по лбу:
   - Да вот, верю... Потому вошла в эти брови, - она ткнула пальцем туда, где сходились две густые Зуховы брови, - sejas cenidas*, и заблудилась.
   * Густые брови (исп.).
   - Мария Тереза! Ты никогда в этом мире не заблудишься, я не дам. Вот этим месяцем клянусь.
   Страх у Марии Терезы недолгим был. Когда занялся рассвет, на этом же камне, обняв обеими руками за шею, она поцеловала Любомира и уткнулась ему в плечо:
   - Глупая я. Так хорошо...
   А поутру, пока в дивизионе не началась обычная суматоха, Любомир нашел белую краску и на обоих боках своего бронетранспортера вывел две великолепные буквы - "МТ". У грозной машины и имя должно быть грозное. Как ведь звучит - "Мария Тереза!", словно зовет: "Вперед! К победе!"
   С этой минуты сержант Любомир Зух две недели, то есть четырнадцать суток, то есть триста тридцать шесть часов жил в каком-то необычном вышнем мире.
   Днем на учениях он выказывал сметку, зоркость, сноровку, поставленные командиром военные задачи решал смело, находчиво, точно. Сна, голода, усталости не знал. Однажды на ночных учениях подвернулась речка, так его бронетранспортер, с прицепленной сзади пушкой, эту речку не вброд пропахал, нет, взмыл и по воздуху через нее перелетел. Жаль, никто, кроме самого Любомира, этого не заметил. И в пешем строю - хоть бы кто обратил внимание, что сапоги сержанта Зуха земли не касаются, по воздуху шагают. Глухоты и слепоты в людях хоть отбавляй.
   Даже на рассвете, лишь задремлет чуток, он летал над Украиной, над Испанией летал - или один, или с Марией Терезой. Две недели для него небесные ворота держали открытыми. И если выбрать сейчас на земле трех самых отчаянных, неистовых солдат, то, может быть, первый среди них звался бы Любомир Зух. Потому что он был влюблен.
   День за ночью, ночь за днем, - время шло. Сержант жил в своей счастливой Сказке и ничего не замечал - ни насмешки, ни ухмылки до горнего его парения не доходили. Орла с поднебесья камнем не собьешь. Любители почесать язык угомонились быстро, мало что угомонились, появилась редкая в них сдержанность. Мария Тереза всех взяла в плен, на свой лад переиначила.
   Наступят вечерние сумерки, и весь батальон ждет похожего на птичье щебетанье посвиста Марии Терезы. Так она вызывала своего любимого. Подойдет к ним Мария Тереза - сразу вскакивают, встретят на пути - отдают честь. Словечки, словарями не учтенные, тоже стали слышаться реже. Донской казак, старшина Павел Хомичук, крывший в три и в четыре этажа, теперь даже в великой досаде или большом восторге выше второго этажа не поднимался. Анекдоты про женский пол, похвальба любовными победами, можно сказать, совсем прекратились. И все потому, что где-то рядом была Мария Тереза. Боялись, что услышит девушка срамное слово, а того больше - что слово это ненароком коснется и запятнает ее. Не умом боялись, нутром. И то нужно сказать, полюбила она - и сделалась еще красивей. И Любомир понемногу стал среди товарищей кем-то вроде героя. Ведь настоящий мужчина оценит по достоинству: и отвагу в бою, и отчаянность в любви. Или с завистью, или с восхищением, но оценит. - С такой - хоть в ад провалиться, не страшно. Вот, ай, бывают же девушки!- выразил как-то свое восхищение старшина Хомичук. Да-а, брат... такую на вороного, донской породы жеребца не променяешь.
   Мария Тереза, нужно сказать, за Любомиром, как пришитая, не ходила, на людях старалась держаться поодаль, терпеливо ждала вечера. Но пробьет час, настанет минута, и свистнет она птичьим посвистом.
   И каждую ночь поднимались они на взгорье возле деревни. Там и луна, и звезды светили ближе. Старинная примета: влюбленные на гору поднимаются, блудники прячутся в овраг.
   Иной раз, забыв все на свете, они выходили к опушке, натыкались на посты.
   - Стой! Кто идет?- раздавался резкий голос. И каждый раз Мария Тереза пугалась.
   - Мы, - спокойно отвечал Любомир.
   Жалко было часовым заворачивать их обратно. Голос становился мягче:
   - Проходите...
   В восьмую ночь того новорожденного месяца Мария Тереза, словно чуя какую-то беду, впала вдруг в тоску. Засаднило сердце. И когда стояли на горе, у нее вырвалось:
   - Что же с нами будет?.. Милый, любимый, скажи: что же будет-то?- Она крепко обняла Любомира за шею. - Скажи, милый.
   - Счастье!- не раздумывая, ответил Любомир. - Вот победим врага и будем навеки вместе.
   - Когда-а?!
   - Разобьем фашиста...
   - А я сейчас хочу быть вместе- Возьми меня к себе! Скажи командиру, Мария Тереза без меня ни дня не проживет! Скажи: останется одна - с ума сойдет. Или умрет! Antes, me mataran!* А зачем командиру моя смерть! Он согласится. Буду в фашистов стрелять, солдатам кашу варить, от меня вреда не будет. Уговори командира!
   * Умру, и все! (исп.)
   Этого сержант Любомир Зух и представить не мог. Но потом в голову пришла простая мысль: "А что, в батальоне и санинструкторы, и радистки, и телефонистки есть.
   Уж для одной-то Марии Терезы дело еще найдется. Кто за нее заступится, если не я, кто защитит, кто от беды укроет? Кто у нее есть, кроме меня?"
   - Уговорю!- твердо сказал он. - Не может быть, чтобы не уговорил. Он поверит.
   - О Любомир!- только и сказала она. Убаюканная сладкими надеждами, счастливо спала в эту ночь Мария Тереза. Даже снов не видела. Наверное, с самого начала войны эта была ее первая счастливая ночь. Утром сержант Зух пришел к штабной землянке и встал перед командиром батальона капитаном Казариным.
   - Разрешите обратиться...
   Командир разрешил. Любомир, хоть и с запинкой да с заминкой, но доложил о своей просьбе. С пепельно-желтым лицом, усохшими синими губами, с тусклыми серыми глазами, капитан выслушал Зуха, морщась от боли. Опять расходилась печень. И не без причины: вчера он получил весть, что жена бросила его, ушла к другому. Ко всему женскому роду чувствовал он сейчас ненависть и отвращение. Разумеется, Мария Тереза была из тех же, кого в эту минуту проклинал в душе капитан Казарин.
   Поняв, в чем дело, он резко оборвал Зуха:
   - Занимайтесь своим делом, сержант Зуд!