А еще перестать быть трусихой. Это было унизительно: каждый раз уступать дорогу, услышав гудок за спиной, и выруливать на острые камни, лишь чтобы увидеть, что меня обогнал ухмыляющийся шестилетний малый, который дорастет до размеров своего велосипеда еще через много лет.
   Пусть мне было страшно, зато я могла предаться злорадству. Раздосадованные безуспешными попытками вытеснить меня с дороги, молодые ребята-мотоциклисты решали взять ситуацию в свои руки, давали газу и мчались по дороге, дробя колесами своих мотоциклов надоедливые булыжники. Глядя, как двое моих врагов громят друг друга, я испытывала зловещее удовольствие.
   Я крутила педали, глядя на девочек в безупречно чистых узких и длинных платьях, грациозно петляющих по дороге; юношей, с ревом разгонявших старые моторы, разворачиваясь на пыльных углах; скрюченных стариках на расшатанных трехколесных велосипедах, чью кожу безжалостное солнце превратило в пергамент. Проселочная дорога была сплошной полосой препятствий: спящие собаки, древние грузовики, скрипучие велосипеды, нагруженные товаром на четверть тонны, и гуси, то и дело дефилирующие по обочине. Выпускники этой деревенской транспортной школы в конце концов мигрировали к ярким огням города, вооруженные маниакальной храбростью, молниеносной реакцией и глубоким презрением к таким несерьезным ограничениям, как сигналы светофоров, знаки «стоп» и одностороннее движение.
   Теперь мне стало ясно, откуда взялся сайгонский стиль вождения.
   Я давно перестала смотреть по сторонам и ограничила свой расплывающийся фокус непосредственно следующим булыжником или канавой, а также тем, чем это чревато. В желудке бурлила кислота – предвестник начинающегося расстройства. Спина затекла, кожа воспалилась, в голове пульсировали отбойные молотки. Очнувшись на секунду от созерцания этих адских ощущений, я увидела, как Фунг резко свернул на тропинку, поросшую колючими кустами, и пропал из виду.
   Мы остановились у ветхого сарая, возле которого возилась дворняжка. Таких собак полно в любой азиатской стране: нечто с тостер размером, серо-коричневая шерсть, торчащие уши и поеденный молью хвост завитушкой. Как все ее собратья по разуму, собачка визгливо и непрерывно тявкала, подкрадываясь сзади и норовя цапнуть за голые икры. Песик был раскормлен на убой, и, глупо отбрыкиваясь от него и выставляя себя полной идиоткой, я опасалась, что именно для этого его здесь и держат.
   Нас вышел поприветствовать двоюродный дедушка жены Тяу, старик с грустными глазами, тянувшими все его лицо вниз, и улыбкой, тянувшей его вверх. Он вежливо проводил меня за дом, где в цементном баке, высоко над пересохшей от жажды землей, собиралась дождевая вода. Коснувшись поверхности воды дном полого сосуда из выдолбленной тыквы, он повращал его, создавая рябь, разогнавшую плавающих насекомых и мусор. Зачерпнув полный сосуд, он полил мои ладони сверкающей бриллиантовой жидкостью. Я восторженно плеснула воду на пульсирующие лицо и шею. Он улыбнулся и снова окунул сосуд в бак, а затем указал на зеленый кокосовый орех, который лежал у задней двери. Я обрадованно кивнула. Ничто не утоляет жажду лучше, чем нежное молочко в герметичном природном контейнере.
   Фунг материализовался за моей спиной, стоя непреклонно, как жердь.
   – Нет, – рявкнул он.
   «Нет» становилось его любимым словом: он использовал его постоянно, когда ему не нравились мои вопросы или просто не хотелось отвечать. На этот раз он давал мне понять, что нельзя пить кокос, если мне жарко: может подняться температура.
   Я пыталась втолковать, что умылась и мне больше не жарко.
   Он с отвращением прикоснулся кончиком пальца к моей горящей щеке и ушел, не добавив ни слова, оставив на моей коже легкий отпечаток своего длинного кривого ногтя, наподобие кошачьего.
   Старик с женой готовили обед, двигаясь осторожно и без всякой спешки, тем самым стараясь обмануть природу и не вспотеть. Он сидел на корточках у задней двери, потроша рыбу и выкладывая кости сушиться на солнце. Она разожгла жаровню сухой лучиной, готовой взорваться прямо в руках, и поставила на нее огромный черный чан с лужицей застывшего жира. Старик принес рыбу к очагу, и они поменялись местами синхронно, как в балете: ритуал, отточенный за сорок лет брака и неизменных домашних обязательств.
   Хозяйка показала, как счищать кожицу с овоща, напоминающего сельдерей, с губчатой влажной мякотью. Мы отрывали молочно-белые лепестки и выдергивали тычинки, пока все руки не покрылись липкой ярко-оранжевой жижей.
   Когда мы сели за стол, старик впервые заговорил со мной, предложив удочерить, ведь родителей у меня, совершенно очевидно, не было. Его жена улыбнулась и согласно кивнула, а я была польщена, что меня хотят видеть частью этого тихого дома.
 
   После обеда меня разморило, и я стала с тоской посматривать в сторону тяжелой скамьи, стоявшей в углу гостиной. В шаткой лачуге это был единственный предмет мебели – плоская, жесткая, прохладная на ощупь лежанка, идеальное местечко, чтобы развернуть матрас и подремать после обеда.
   Я попыталась выстроить фразу, используя свои мизерные познания вьетнамского языка.
   – Сегодня поедем еще на велосипеде? – с содроганием спросила я Фунга.
   С утра мы проехали по меньшей мере двести миль. Состояние моих ног свидетельствовало об этом.
   – Нет, – процедил Фунг в облаке сигаретного дыма.
   Он лежал в гамаке в иссушенном зноем переднем дворе. Сигаретное марево зависло в неподвижном воздухе. Цыплята в тени закопались в прохладную грязь, и даже собака тяжело дышала, оставив попытки терроризировать меня. Я с облегчением опустилась на скамью. Из складок гамака появилась рука и лениво махнула в сторону тропинки.
   – Иди, – приказал Фунг. – Учись сушить рис.
   Пожилая женщина, кровная родственница нашей укутанной шарфом хозяйки, выступила вперед с сияющей улыбкой и поманила меня узловатой рукой. Видимо, она ждала в тени с самого нашего приезда. Я заколебалась, затем сдалась при виде ее добродушной улыбки и последовала за ней на выжженный солнцем пустырь.
   – Вернись в полтретьего! – выкрикнул мне вслед Фунг.
   Соседний дом был выстроен вокруг цементного дворика, служившего для сушки важнейшего для жителей Меконга продукта – риса. Рис лежал пирамидками высотой в фут на подстилке из пластиковых мешков. Старуха с поросшими коркой босыми ногами разглаживала его метлой без щетины – взад-вперед, как глазурь на торте. Пестрые гуси сновали туда-сюда, с хрустом подбирая клювом пыльные крупинки.
   Вместе мы брали подстилку за края и пересыпали золотистый неочищенный рис в плетеные корзины. Мы несли их на голове, как дары египетским богам, к цементной платформе у пруда. Утята словно обезумели, завиляли хвостами и поплыли к нам острым клинышком, выстроившись, как эскадрилья бомбардировщиков. Их непрерывное кряканье создавало постоянный фоновый шум – как разговор из соседней комнаты.
   Старуха помогла мне встать, как манекену в витрине магазина, сдвинув корзину на моей голове чуть вперед, сложив правую ладонь чашечкой с расставленными пальцами – разбрасывать падающие зерна. Она чуть подтолкнула корзину, чтобы рис полился струйкой, и встала рядом, отчаянно замахав большим плетеным веером, чтобы в застывшем воздухе образовалось хоть маленькое движение. Более тяжелые рисовые зернышки падали прямо вниз, на кусок мешковины, а шелуха разлеталась в стороны. Сквозь дно корзины просачивался мелкий белый рисовый порошок, покрывая мою голову и плечи словно мукой. Возле моих ног постепенно росла горка белого золота. Зерно, дающее жизнь. Это была всего лишь одна из многих ступеней, а начиналось все с грядок для рассады – заботливо обустроенных колыбелей для новорожденного риса, который вырастал густым и ярко-зеленым в мутной грязи. Через несколько недель ростки по одному пересаживали на большое поле – утомительный труд, ради которого нужно было гнуть спину много дней. Поле пропалывали, удобряли навозом или из ночного горшка, охраняли от птиц и других вредителей. Ростки питались от плодородной земли, обретая насыщенный цвет, вытягиваясь ввысь и в конце концов наливаясь тяжестью темных желтых семян. Потом рис собирали, молотили, сушили и очищали от шелухи – месяцы работы, прежде чем тарелка с рисом оказывалась в руке голодного мужчины, женщины или ребенка. Задолго до следующего посева поле нужно было залить, прополоть, вспахать и разгладить, чтобы оно снова обрело текстуру шоколадного пудинга. Неудивительно, что рис у деревенских жителей считался священным зерном. От одного лишь взгляда на завораживающий поток крупинок хотелось упасть на колени и запустить пальцы в растущую горку.
   За мной явился Фунг и увел прочь от утят, летящей шелухи и доброй улыбки старой хозяйки. Когда мы шли к дому, он показал пальцем на мои белые волосы и лицо, липкие от пота плечи, покрытые рисовой мукой, и произнес:
   – Су нгуа.
   Я решила, что это значит «грязный», и наклонилась зачерпнуть воды с поля, чтобы умыться.
   – Нет.
   Он попросил у меня словарик, пролистал его и показал нужное слово, проведя по нему длинным ногтем.
   – Чесаться.
   Умываться времени не было. Мы пристегнули мой так и не пригодившийся футон к велосипеду и уехали: наш распорядок зависел от расписания далекого парома, требовавшего проехать еще сорок километров к пяти часам.
   В четыре часа мы на последнем издыхании въехали в довольно большой город. Свернув в переулок и резко нырнув вправо, мы оказались во дворе частного дома. Тяу слез, обнял коренастую женщину средних лет, стоявшую у двери, и принялся разгружать велосипед. Это была невестка его матери, и у нее нам предстояло ночевать. О пароме, расписании, срочности загадочным образом все забыли.
   Родственница Тяу оказалась добродушной и простой женщиной: угостила меня звездчатыми фруктами с пряным вкусом и хлопала по спине до тех пор, пока я не заулыбалась, невзирая на невыносимую усталость. Она скрылась в кухне, а я – в душе, и когда вышла, на столе меня ждал настоящий пир: листовые овощи, лапша, рыба и гора сваренных вкрутую яиц. Схватив два яйца, я сунула одно в руку Тяу, намереваясь сыграть в детскую игру – чей конец треснет, тот съедает разбитое яйцо. Треснуло мое, в животе заурчало, и я заглянула под скорлупу. Оттуда на меня невидяще уставился подернутый молочно-белой пленкой глаз, под ним виднелось обмякшее крыло. Это был оплодотворенный куриный эмбрион, который оставили в инкубаторе и за день до вылупления отварили вкрутую. Теперь он лежал на моей тарелке – горчично-желтый птенец, который словно вот-вот вылетит из гнезда. Я вспомнила сердитого дядечку из штаба Союза молодежи, который спрашивал, буду ли я есть местную пищу, а то еще опозорю своих проводников. Все смотрели на меня. Я зачерпнула полную ложку и захрустела зубами.
   Хозяйка вынесла стопку гнущихся кружочков, напоминающих картон, и все замолчали, занявшись трапезой. Рисовую бумагу окунали в смесь рыбного соуса и чили, клали в центр начинку из лапши и листовых овощей, сворачивали, как сигару, и запечатывали большим количеством слюны. Тяу показал, как это делается, и протянул мне готовый блинчик. Откусив кусочек, я почувствовала на сгибе никотиновый привкус.
   После обеда я удалилась под москитную сетку для столь необходимого мне уединения, чтобы провести пару тихих минут наедине с учебниками по грамматике. Но уже через несколько минут в окне моей спальни замельтешили смеющиеся дети. В конце концов трое ребят подросткового возраста прорвались в комнату и сгрудились в углу, говоря шепотом и подталкивая друг друга в мою сторону. Наконец юноша расправил плечи и гуськом направился ко мне.
   – Привет. Откуда вы родом? – спросил он по-английски, и сопровождавшие его девчонки захлопали в ладоши.
   Фунг наказал мне всем говорить, что я из Швейцарии, и говорить только по-французски. Я же решила немножко поозорничать:
   – Из Америки.
   Его улыбка стала шире.
   – Америка – номер один! – выпалил он и поднял вверх большой палец.
   Я раскрыла рот.
   – Пожалуйста, приезжайте еще, – добавил он.
   Мой рот раскрылся еще шире.
   Вперед вышли две его подружки и засыпали меня тщательно заученными вопросами и предложениями:
   – Вы любите танцевать? Ваша семья ест рис? Моего кота зовут Гарри. Вы много пьете? Все фразы были явно из учебника по английскому, и по первому же требованию мне его показали. Он был потрепан и запачкан до такой степени, что текст стал почти неразличим. Напечатанный на дешевой газетной бумаге, в клеевом переплете, он перевидал несколько поколений любопытных маленьких пальчиков. Упражнения были как ребусы: множество опечаток, чопорный язык пятидесятых годов. Дети прилежно учились по этой книге уже четыре года. И впервые видели перед собой англоязычного человека.
   Мы дважды прошли всю их учебную программу; я чувствовала, что силы покидают меня, а они, наоборот, расцветали – беззаботные подростки, которые явно прекрасно проводили время. Наконец, разрываясь между желанием стимулировать тягу к знаниям в своих усердных маленьких учениках и отчаянной необходимостью хоть немного побыть с собой наедине, я притворилась больной, надеясь, что они поймут намек и уйдут.
   – Ты заболела? – спросил юноша, наклоняясь поближе и обеспокоенно нахмурив лоб. Его подруга взяла меня за руку и легла в кровать рядом со мной. Они принялись бойко тараторить над моей головой и, видимо, пришли к выводу, что мне нужно составить компанию, пока болезнь не пройдет, а если понадобится, то на всю ночь.
   Я откинулась на матрас, тщетно пытаясь вспомнить какие-нибудь вьетнамские слова, способные объяснить, что я хочу побыть одна. Понятие об уединении не имело смысла в мире, где слова «один» и «одинокий» были синонимами, где люди вместе принимали пищу, спали, работали, а порой и испражнялись. Лишь очень разозлившийся человек мог бы попросить другого уйти, да и то принятая в Азии необходимость «держать лицо» вынуждала скорее молча скрипеть зубами, пообещав себе попросту не связываться с обидчиком в будущем.
   Но мне не приходилось с малых лет делить одну комнату с восемнадцатью другими людьми. У меня болела голова, пульсировали глазные яблоки, усиливалась тошнота, комом стоявшая внизу живота. Как объяснить, что мне хочется почесать за ухом и подвигать пальцами на ногах и чтобы при этом на меня не глазела толпа незнакомцев, смеющаяся и обсуждающая каждое мое действие?
   Я встала и тихонько выпроводила их, не без внутреннего содрогания захлопнув дверь прямо перед их ошеломленными лицами. Забравшись в кровать, я, совершенно обессилившая, мгновенно уснула.
 
   На следующий день Тяу и Фунг продрали глаза с похмелья только после обеда, да и то лишь для того, чтобы доковылять до стульев на веранде. Фунг увидел меня и строго приказал не выходить из дома, не то не избежать нападения разъяренных толп антиамериканских активистов. После чего забылся тупым сном. Я ушла. Но не успела уйти далеко, как меня нашли дети, целая орава: сорванцы трех футов росту в белоснежных рубашечках и шлепанцах, бодро размахивающие пластиковыми пакетиками на пути в школу. Их сбегалось все больше и больше, и меня окружили, радостно крича:
   – Лин Со!
   Подумали, что я русская. Я развеяла их заблуждение, и они развеселились еще сильнее. Когда я ушла, они побежали следом, даже не собираясь идти в школу.
   Я прошла по мостику через один из множества каналов, питающих мелкий мутный Меконг, и помахала рукой юноше внизу. Тот управлял ветхой лодчонкой при помощи шеста.
   – Куда вы идете? – спросил он по-вьетнамски.
   – Гуляю.
   Он показал на свою лодку:
   – Давайте я вас покатаю.
   Я согласилась, отчасти чтобы сбежать от своего метеорова хвоста и отчасти чтобы понять, каково это плавать в узкой, как гроб, плоскодонке.
   Парень осматривал сети; вокруг его ног дергались и били плавниками несколько шестидюймовых рыбин. Каждый вечер с девяти до шести утра он пек французские багеты. Юноша предложил сводить меня в булочную, где работал пекарем. Я задумалась на секунду, но потом увидела, что сгиб его локтя и волосы запачканы мукой, да и выглядел он безобидно.
   Вдоль канала шириной меньше двадцати футов тут и там попадались сети-паутинки, свисающие с деревянных столбцов. Повсюду висели бутыли со свечными огарками, сигнализируя ночным водителям – в этом краю передвигались по воде. Я представила, как возвращаюсь домой вечером под пение сверчков и ритмичное движение шеста, направляемая трепещущим пламенем свечи под толстым зеленым стеклом, и это место показалось мне самым романтичным на земле.
   Потом мы свернули за угол и поплыли мимо ряда уборных размером не больше деревянного ящика. Каждый соединялся с берегом узеньким помостом. Один туалет оказался занят: его хозяин был у всех на виду – от пояса и выше. Всего в паре футов над рекой склонились хозяйки, моющие капусту к ужину. Мы поплыли дальше.
 
   К нашему появлению в булочной вовсю кипела работа. Владелец сидел в передней за толстенным гроссбухом, страницы которого были испещрены колонками крошечных карандашных цифр.
   – Заходи, – бросил он вместо приветствия, и на лице засияла искренняя улыбка. Казалось, его ничуть не смущало, что посреди утренней смены в пекарню без приглашения заявилась незнакомка. Он настоял на персональной экскурсии, бросив свои записи, а когда обнаружил, что я с горем пополам говорю по-вьетнамски, его радости не было предела. Казалось, он больше гордится мной, чем своей булочной, ради которой ему наверняка пришлось трудиться не покладая рук. Он без устали потчевал меня напитками и сливочными ирисками, демонстрируя свое маленькое предприятие.
   Мы проследовали в пекарню мимо работников, снующих туда-сюда как пчелы. Внутри двое юношей без рубашек брали сырые колбаски из теста, надсекали верхушку и отправляли в печи, выстроившиеся вдоль одной стены. В воздухе плавало столько мучной пыли, что в пронизывающих его солнечных лучах она словно висела прозрачными пластами, подрагивающими и завивающимися в спирали.
   Хлеб из печи доставали золотисто-коричневым, с дымящимся мякишем. И на вкус как настоящий багет из французской булочной – хоть что-то хорошее осталось со времен французской колонизации. И видимо, не я одна так думала.
   – Печи работают по восемнадцать часов без перерыва. Мы делаем десять тысяч батонов в день, – с гордостью заявил хозяин.
   – И куда они все деваются? – Я не видела здесь ни грузовиков, ни погрузочной площадки.
   В ответ на мой вопрос хозяин повел меня в другую комнату. Там батоны исчезали через боковую дверь, за которой поджидала армия велосипедистов и пеших рыночных торговцев с корзинками наготове. Дюжина молодых женщин разъезжалась в стороны на своих велосипедах, укрыв товар от дорожной пыли и по очереди напевая мелодичное «Бан меееееиии» – хлеб. Они развозили хлеб в каждую хижину и лачугу на многие мили вокруг.
   Я проскользнула внутрь и прошла мимо чанов с тестом и шеренги спутанных черных шевелюр и блестящих от пота плеч. В самом темном и укромном углу этой пекарни, работающей на человеческих батарейках, мне попался на глаза одинокий старик. Он молча сидел, весь покрытый мукой и похожий на древнее привидение с нимбом седых, присыпанных белой пудрой волос. Весь день он пересыпал муку из мешков на весы, гирьки которых едва мог поднять, а затем разглаживал комковатую смесь узловатыми старческими пальцами. Воздух здесь был такой густой, что у меня зачесалось в носу.
   Эти трудяги работали девять часов в день и шесть дней в неделю и получали двадцать долларов в месяц. Нигде в мире мне не приходилось видеть такого внимания к мелочам и эффективного расхода человеческой энергии. Мои прежние представления о продуктивности вьетнамцев – старуха, часами просиживающая со связкой бананов в ожидании, что кто-нибудь их купит, – оказались ошибочны. Я была потрясена.
   Хозяин пекарни умолял меня вернуться и познакомиться с женой и послал лодочника отвезти меня обратно к мостику, где мы с ним и встретились.
   Я тихонько прокралась в дом, где Тяу с Фунгом так и не очнулись от послеобеденного сна.

6
ЖАДНОСТЬ

   Дорогая мамочка!
   Фунг – грубиян и пьяница, нечистая на руку, ленивая жаба. Его страшные когти и торчащий золотой зуб снятся мне в кошмарах.
   Мы пустились в путь с первыми рассветными лучами, прежде чем узкая полоска асфальта, идущая через центр города, не начала плавиться на солнце. Мои кости скрипели почище злосчастного велосипеда, а обожженная кожа, казалось, вот-вот лопнет, как перезрелая дыня. Мои проводники выклянчили еще денег, якобы на подарок, который они каким-то чудом умудрились купить нашей хозяйке, хоть и просидели весь вечер в шезлонгах на веранде. Я попросила показать мне его, но мне объяснили, что открывать предназначенный другому сверток – плохая примета. Когда мы уезжали, хозяйка добродушно похлопала меня по спине и умоляла приехать еще, а я искренне надеялась, что у нее действительно осталось что-нибудь на память о нашем визите, помимо обглоданных рыбных костей и яичной скорлупы.
   Мы колесили обратно по той же дороге, по которой приехали сюда. Я уже и не надеялась понять наш маршрут, мне было все равно. Я сообщила Фунгу о своем желании пожить несколько дней в маленькой деревне, и мне пообещали, что с наступлением темноты мы окажемся как раз в таком месте. Тем временем я училась получать удовольствие от простого процесса езды по пышно зеленеющей округе, где на пути изредка попадались придорожные поселки. Я наслаждалась этой свободой: никто не указывал мне, как держать палочки для еды, не нужно было ломать голову, как поприветствовать новых знакомых, не нужно ежиться под неодобрительными взглядами моих сторожевых псов. Мне было спокойно, а дорога была такой ровной, что бесконечное нажатие педалей стало автоматическим, как ход поезда по рельсам. Мимо проносились пейзажи – достаточно медленно, чтобы я успела ими полюбоваться, но и настолько быстро, что интерес не успевал угаснуть. Сказочные зеленые поля наполнили меня умиротворением и счастьем, и я стала выкрикивать приветствия продавцам леденцов и крестьянам, копающимся в грязи, годовалым детям и усталым старикам.
   Они отвечали улыбкой и взмахом руки. До меня докатывалась волна их изумленных возгласов:
   – На велосипеде! Она говорит по-вьетнамски! Белая леди…
   Фунг ехал рядом, чтобы попрактиковаться в недавно выученных английских предложениях. Его произношение заметно улучшилось, хотя его больше интересовали новые слова, а не построение осмысленного диалога. В заднем кармане я хранила маленький словарик, и мы крутили педали, обмениваясь обрывочными фразами и отдельными словами.
   – Когда ты надела бвуки, я думай – ты старая зенсина. Когда ты надела… – он стал вспоминать слово, потом постучал по ноге тыльной стороной ладони чуть выше колена, – я думай – ты молодой зенсина.
   – Спасибо.
   Он был тощий, как цапля, с нависшими веками и леденящими душу полированными когтями на обеих руках. В честь торчащего золотого зуба я из чувства противоречия прозвала его про себя Клыком. Несмотря на то что он сделал мне комплимент, я дала себе обещание отныне носить только бвуки, даже в раскаленный полдень.
   Примерно тысяча слов, которые я запихнула себе в голову перед отъездом, теперь вспоминались с трудом. Мне так не терпелось выучить язык поскорее, что я пропустила мимо волнистые косые черточки и точки над каждым новым словом. А теперь выяснилось, что это были важнейшие маркеры произношения – ведь по-вьетнамски больше поют, чем говорят. Без них мою речь понять было невозможно. Простое слово вроде «ма» имело дюжину значений, от рисового зернышка до лошади. Поскольку каждое слово могло произноситься в нескольких тоновых вариациях, вероятность неправильно понять даже элементарное предложение возрастала до астрономических пропорций.
   Я вгляделась в свежий список новых слов, переводя взгляд с бумаги на ухабы и дорогу. Фунг протянул руку, отнял у меня листок и, едва взглянув на него, убрал в карман рубашки. С момента начала нашего путешествия такие листочки пропадали у меня регулярно. Я подозревала, что рано или поздно они окажутся в одной из папок какой-нибудь правительственной организации, занимающейся борьбой со шпионажем. Мне стало любопытно, какие глубокие заключения смогут сделать чиновники на основе моей писанины, и я едва удержалась от искушения нацарапать инструкцию от имени ЦРУ, адресованную Фунгу на школьном английском, и подождать, пока он не выхватит ее у меня из рук.