Троя, может быть, и никогда бы не пала, если бы Афина не надоумила данайцев на фокус с деревянным конем. Правда, Одиссей потом стал всем говорить, что это с самого начала была его собственная идея.
   В общем, залатали осаждающие свои избитые непогодой и использованием в качестве наземных жилищ триеры и, инсценировав отплытие, оставили на пляже огромного деревянного коня, на котором написали: «Дар Афине от благодарных данайцев» или что-то вроде этого. А сами между тем отлично укрылись за островом Тенедос, находившимся неподалеку, но на таком расстоянии, что со стен Трои даже мачт их кораблей видно не было.
   И вот просыпаются однажды утром троянцы, потягиваются, смотрят со стены на пляж, ожидая увидеть ставшие уже неотъемлемой частью пейзажа корабли данайцев-ахейцев, и… начинают яростно тереть себе глаза: что за дела?! Кораблей-то – нет! Данайцы… уплыли? Сняли осаду? Даже своим глазам поверить боятся: столько лет торчали на берегу эти треклятые триеры, уже подросло целое поколение троянских мальчишек, ни разу не подходивших к морю. За десять лет троянцы забыли и вкус свежей рыбы.
   А тут… Неужели – конец осаде?!
   В полдень уже совсем стало ясно, что ахейско-данайское войско убралось восвояси. На пляже – пепелища от костров, какие-то зловонные тряпки, выброшенная обувь, черепки, всякий другой мусор от многолетнего военного лагеря. И стоит непонятная деревянная громадина странной формы, напоминающая коня. Дерево свежее, еще смола сочится. И многие начинают понимать, почему так вяло шла последние несколько недель война и почему так явно поредели отряды ее участников с ахейской стороны: остальные-то, видно, валили лес на склонах Иды для постройки вот этого чудовища! Экстрасенс троянский Лаокоон вскинулся: «Бойтесь данайцев с их дарами!» И закричал, чтобы не трогали коня и близко не подходили, а лучше всего – сжечь его прямо здесь, на пляже. Засомневался Приам. Но тут выползли из моря две огромные змеи и задушили Лаокоона и двоих его оказавшихся поблизости сыновей. Змей наслала, естественно, Афина.
   Змеи задушили Лаокоона и сыновей, спасти их никто не попытался, а троянцы невозмутимо принесли катки, канаты и… покатили коня в город, чертыхаясь, какой он, зараза, тяжелый! И – ни тени сомнения! И люка в брюхе у коня ну абсолютно никто не заметил. А насчет Лаокоона – ну, может, подумали, что для экстрасенсов и их сыновей такая смерть – совершенно нормальное явление? И не терпелось всем хорошо отметить снятие осады, открытие первого за десять лет пляжного сезона и нажарить наконец-то тут же кем-то наловленной рыбы. Хотя, к слову сказать, остается лишь удивляться, что осажденные за столько-то лет не испытывали никакого недостатка в продуктах питания. Полагают, что каким-то образом в город постоянно проникали подкрепления из Месопотамии. Значит, связь у троянцев с внешним миром все же была налажена. Возможно, прорыли подземный ход. За десять-то лет можно было прорыть!
   Жрец бога Аполлона Лаокоон, нарушивший волю богов (работа родосских ваятелей Агесандра, Полидора и Афинодора, Ватикан, музей Пия-Климента)
 
   В общем, радость троянцев была неописуемой. Приам открыл для всего города винные погреба, и виночерпии опрокидывали амфоры прямо в мраморный бассейн на центральной площади. Каждую следующую амфору народ встречал радостным ревом: пей, троянцы, гуляй до утра! До похмелья дожили далеко не все…
   Все свершилось точно так, как и предсказывала Кассандра.
   Истомившиеся от долгого сидения в деревянном коне ахейцы (среди которых был и Менелай) открыли люк, попрыгали, стараясь не шуметь, из деревянного коня на буквально устланную пьяными троянцами площадь, справили у основания городской стены нужду (сутки почти в деревянном брюхе просидеть – не шутка!), потом поднялись на стену.
   И подали сигнал ахейскому флоту, чтобы шел к берегу. И – начали резать защитников Трои. Хмельных от вина, заснувших, даже не выставив часовых, счастливых от того, что пережили эту войну…
   Старик Приам был заколот в своей спальне. И – вот уж совсем бесчеловечно: со стены, прямо на каменный выступ фундамента, ахейцы сбросили сынишку Гектора, младенца Астианакса, который к тому времени только научился самостоятельно ходить. Говорят, это сделал какой-то рыжеволосый парень, обезумевший в пылу кровопролития, как это бывает с неопытными солдатами. Видели, что вокруг него на широкой стене кипел бой, а он – вдруг остановился, странно на всех посмотрел, словно только теперь осознав, что сотворил, замер, а потом ступил со стены вниз и сам через несколько мгновений превратился в мешок с изломанными костями.
   Менелай наконец отыскал свою вероломную Елену. В доме Деифоба, брата Париса, – к тому она перешла как эстафетная палочка. К каким уж уловкам прибегла Елена, чтобы оправдаться, – неизвестно, но головы он ей, ко всеобщему удивлению, не снес, и многие были справедливо разочарованы, особенно если учесть, какое количество жизненных нитей перерезали из-за нее своими бронзовыми ножницами неумолимые мойры[37].
   Кровопролитие в городе продолжалось три дня. В боевом угаре ахейцы осквернили грабежом даже местные храмы почти всех олимпийских богов и богинь. А боги уже ни во что не вмешивались, просто ошалело смотрели с высоты на людей, и, кто знает, что думали они в тот момент о смертных…
* * *
   Человек сидел у костра на берегу и смотрел на предрассветное небо, словно чего-то ждал. Рядом с ним стоял глиняный кувшин. Время от времени он отхлебывал из него вино, и взгляд его становился все тяжелее. От запаха гари трудно было дышать. Стены Трои походили теперь на челюсти с выбитыми зубами. Город еще горел. Ахейские корабли готовы были к отплытию домой, теперь уже – без обмана. К человеку у костра подошел другой – широкоплечий, тяжелый. Молча сел рядом.
   – Ну, вот и всё, – сказал тот, что ждал рассвета, и протянул подошедшему свой кувшин. Тот принял кувшин и сделал большой глоток.
   – Так и не ложился, Одиссей?
   – В море высплюсь, Агамемнон. Я раньше хорошо спал в море.
   – То было раньше, Одиссей! До войны. – Агамемнон помолчал. – Ты знаешь, я дал уйти троянцу Энею.
   Во взгляде Одиссея отразился вопрос:
   – Энею?
   – Тот троянец, что дрался не хуже Гектора.
   – Помню.
   – Мы пили с ним вместе тогда, во время перемирия, перед боем Менелая и Париса. Он так странно меня спросил: в чем более славы – разрушить великий город или заложить его?
   – И что ты ему ответил?
   – Тогда я ответил, что, конечно, разрушить. Потому что неизвестно, станет ли великим город, который ты заложил. – Агамемнон чуть помолчал. И продолжил: – Эней выносил на плечах безногого отца. С ним были и другие. Все они бежали к своим кораблям, я мог с легкостью догнать их и перебить, но не стал. Он, видимо, хороший сын, этот Эней[38]. Пусть живет. Я не стал его убивать.
   – На тебя не похоже! – усмехнулся Одиссей. И сказал вдруг без всякой связи: – А я просидел всю ночь и пытался вспомнить свою жизнь до войны. Вот даже сына своего совсем не помню. Зовут его Телемах. Это помню, а больше ничего не вспоминается. Плохо…
   Агамемнон промолчал. Потом тяжело вздохнул:
   – А я помню свою дочь, Одиссей. Хорошо помню. Молю богов, чтоб дали забыть. Не слышат…
   Он снова отхлебнул из кувшина. Оба надолго замолчали. Потом Одиссей потер лоб и тихо, словно самому себе, сказал:
   – Нет, ничего не вспоминается. Словно и не было ничего до этого в жизни. А может, и вправду не было?
   Агамемнон ничего не ответил.
   Они сидели спиной к еще горящей Трое, и им обоим совсем не хотелось оборачиваться, чтоб хотя бы взглянуть на поверженный город.
   – А ты знаешь, он ужасно боялся смерти, – снова заговорил Одиссей.
   – Кто?
   – Ахилл.
   – Не больше, чем каждый из нас.
   – Больше. Он ведь признался мне, когда я пришел уговаривать его вступить в битву… Помнишь, когда троянцы совсем оттеснили нас к кораблям? – Агамемнон кивнул. – Ахилл посмотрел тогда на меня и сказал: «Разница между тобой и мной в том, что ты не знаешь, как умрешь и когда, а я – точно знаю». Он сказал, что ему невыносима мысль о темноте Аида. Ты заметил, на его триере всегда горели треножники, даже до утра? А Брисеида, сказал он мне, была лишь поводом выйти из битвы и хоть немного продлить свои дни.
   – Вот как? Герой Ахилл!..
   – Этот страх смерти отпустил его только после гибели Патрокла, он сменился виной, скорбью и жаждой мести. Помнишь, он хотел пойти на троянцев и отомстить Гектору сразу же, как только получил свои новые доспехи? А я сказал, что гоплитам нужно сначала отдохнуть, и увел его к себе…
   – Не помню, но раз ты говоришь…
   – А я помню. Так вот, он всю ночь говорил о Патрокле, только чтобы распалить свой гнев и отогнать страх смерти, который словно стоял и ждал в темноте, готовый подступить в любой миг и сомкнуть руки у него на горле. И чем больше Ахилл боялся, тем больше распалял себя. Это ужасно, что герои знают, каким будет их конец. Как мудро, что мы, просто люди, этого не знаем!
   – Великий герой Ахилл – боялся? Даже если ты и не врешь, Одиссей, а я вижу, что сейчас ты не врешь, этому никто никогда не поверит. Сукин сын добыл себе бессмертную славу.
   – А мы, Агамемнон? Что добыли себе мы? Что всё это, вообще, было?
   – О чем ты?
   – Да всё это, эта… наша Троя…
   Агамемнон опять не ответил и передал Одиссею кувшин с вином. Тот, судорожно двигая кадыком, влил в себя его остаток. Встал и с неожиданной злостью забросил пустой кувшин в море. Тяжело поднялся и Агамемнон.
   – Рассветает, – сказал он. – Пора возвращаться на корабли. Ты теперь – к себе, на Итаку?
   Одиссей лишь неопределенно пожал плечами.
   – А я – домой, в Аргос. Как вернусь – выгоню Клитемнестру. Десять лет прошло. Она, видать, совсем уже старуха. Я взял себе в Трое новую жену.
   – Знаю. Кассандру. Непростая девица.
   – Да, жаль – непростая, но хороша! – Агамемнон мечтательно улыбнулся, но сразу нахмурился: – Вот только не по нраву мне, что лопочет все что-то о неминуемой смерти. Как будто кто-то может ее миновать! Пришлось поучить немного, только тогда успокоилась.
   – Будь осторожен. Говорят, она предрекла гибель Трои.
   – Да много чего говорят, не всему же верить!
   – Не нравится мне море сегодня, Агамемнон. Шторм будет, и сильный – смотри, как наливается красным небо. Может, повременить с отплытием?
   – Нет, я отплываю сейчас. А ты – как знаешь, дело твое. Ну, прощай, Одиссей. Может, когда и свидимся.
   – Может, и свидимся…
   Совсем рассвело. Небо на горизонте и впрямь покраснело, как воспалившаяся рана. Они постояли друг перед другом, не решаясь ни обняться, ни пожать друг другу руки. Потом повернулись и, увязая в прохладном песке, пошли – каждый к своим кораблям.
   Агамемнон и Одиссей были всего лишь людьми и потому не знали, что сразу же по возвращении Агамемнона его жена Клитемнестра, так и не простившая аргосскому царю убийства дочери, много раз вонзит в него небольшой острый клинок. Потом этим же клинком расправится она и с Кассандрой. Та будет долго убегать по гулким длинным коридорам, и крики ее будет разносить эхо.
   А возвращение Одиссея с Троянской войны продлится долгие годы, словно эта война не будет его отпускать… Но однажды, через двадцать бесконечных лет, возвращение все-таки состоится: на Итаке увидят оборванного бродягу и с трудом признают в нем царя Одиссея.
   Победители отплывали. Вопили чайки. Били барабаны, задавая ритм гребцам. На кораблях царило молчание. Оно всегда приходит к воинам, это молчание, когда утихают последние ликующие победные клики и проходит восторг от ощущения того, что удалось выжить в этой войне. У войн всегда – грустный финал, это знают даже победители.
   Никто на кораблях, словно сговорившись, даже не оглядывался на руины Трои. От ахейского войска за десять лет войны осталось меньше трети, и воинам хотелось как можно скорее оставить позади этот пропитавшийся кровью песок берега. Но они чувствовали, что, оглядывайся или нет, этот берег не отпустит их уже никогда…

Бухта Звучащих Раковин, или История Елены Троянской

   Елена стояла на палубе и думала о том, что плывет к своему последнему пристанищу. Все идет по кругу, вот и ее круг близится к завершению.
   Показался берег. Гребцы налегли на весла. Родос.
   Она, как животное, потянула носом воздух. К соленому запаху Эгейского моря начал тонко примешиваться пряный запах рододендронов, они всегда росли здесь в изобилии. Родос – «Розовый остров».
   Еще совсем девчонкой она бывала здесь с отцом Тиндареем в гостях у царя Линдоса. Это было уже очень давно, словно в другой жизни, еще до похищения ее стариком Тезеем. Она до сих пор не забыла свое униженное бессилие, когда уже пятидесятилетний победитель Минотавра, не обращая внимания на ее детские протесты, сделал ее, двенадцатилетнюю, женщиной. Но никто не знает будущего, только боги. И даже боги ничего не могут изменить в том, что уже предназначено.
   Не знала ничего и она, когда здесь, на Родосе, со смешливой сверстницей Поликсой, дочерью Линдоса, ярким утром они плавали наперегонки в бухте Звучащих Раковин, притворяясь наядами, и ныряли за этими самыми раковинами, которых было на песчаном дне великое множество. Девчонки доставали их, сушили на берегу, прикладывали к уху и слушали, как в их непостижимой, живой, перламутровой глубине шумело море.
   В бухту заплывали дельфины, ставшие уже почти ручными, и весело стрекотали, вызывая на игру. А рабыни сидели в тени скал, разложив на солнце белые полотна, чтобы подать вытираться царским дочерям, когда тем надоест купаться, пили принесенную в красных кувшинах воду и лениво сплетничали.
   Белые полотна, черные скалы, красные кувшины на песке. И жаркое, готовое расплавиться, стечь прямо в море пронзительно синее небо.
   – Ты – как Афродита, – говорила ей Поликса, хохоча и беззастенчиво рассматривая ее, когда они голые валялись на горячем июньском песке укромной бухты. От смеха у Поликсы смешно морщился веснушчатый нос. – Если бы я была Аполлоном, я бы в тебя точно влюбилась. Я тебе завидую, ты такая красивая, и у тебя должна быть необыкновенная жизнь. А вот меня, скорее всего, ничего интересного не ждет: я выйду замуж за того, кого мне подберет отец, буду рожать и ткать. И так – каждый день.
   – Ты всегда можешь ткать узоры, какие не придумал еще никто. И каждый день – разные. И я буду так делать, когда выйду замуж. И тогда мои дни будут разными, и мне не будет скучно.
   – А правду говорят, что ты – дочь Зевса? – понизив вдруг голос, спросила Поликса.
   – А ты как думала?! Побежали наперегонки?
   – Сейчас, сандалии надену.
   – А босиком? Давай до той черной скалы и обратно!
   Они хохотали, бежали, падали, ноги их увязали в горячем песке.
   – Как жаль, что тебе – скоро уезжать. Попроси отца остаться подольше!
   Елене тоже совсем не хотелось тогда возвращаться домой. С молчаливой, серьезной сестрой Клитемнестрой ей никогда не бывало так весело.
   И теперь, через много лет, она понимала, что это боги давали ей там, на Розовом острове, последние дни счастья…

Тезей

   Детство ее кончилось внезапно. По дороге домой с рабынями из храма Афродиты, во время праздника Элефсинии [39], она услышала топот копыт позади, совсем близко, и еще до того, как успела повернуться, чьи-то руки грубо подхватили ее и перекинули, как мешок с поклажей, через спину коня. Дико завизжали рабыни. Зубы Елены клацнули, она больно прикусила язык, и он сразу распух. Елена что-то кричала, лупила лошадь кулаками. Она была уверена, что похитил ее страшный Аид, как когда-то Кору, и теперь ей никогда больше не увидеть света. Она тихо заплакала от бессилия, а после, наверное, потеряла сознание, потому что уже ничего не помнила.
   В спартанском порту Гитиум дул сильный ветер, поднимал до небес сухую пыль: в Спарте все лето не было дождей. Корабли укрылись в гавани, за скалами, но даже в такой шторм галера, на которой увозили ее, вышла в море. Всю дорогу она страшно мучилась от морской болезни, но старик-похититель не обращал на это никакого внимания, и после каждого опорожнения ее желудка он, воняя неразбавленным вином, вламывался в нее и начинал свои бессмысленные ритмичные движения, заканчивавшиеся хриплыми блаженными стонами. Сначала ей было больно, а потом все внизу онемело. Онемело, как и она сама. Надо было только потерпеть, и этой пытке всегда рано или поздно приходил конец, а на те моменты она просто как бы отделялась от своего тела, и ее сознание жило отдельно.
   Тезей слюняво бормотал ей в ухо, что от него, прославленного Тезея, она, дочь Зевса, родит такого героя, какого еще не видывала Эллада. Она не слушала его и только чувствовала, что превратилась в тряпичную куклу – такую, которая была у нее в Спарте, с глупыми, нарисованными на кипарисовом дереве глазами. Ей никогда не нравилась та кукла. Она иногда дралась ею с сестрой, забрасывала ее в угол, роняла в воду. И кукла покорно все это принимала – свесив набок голову и неподвижно улыбаясь ничего не выражавшим деревянным лицом. И вот теперь она стала такой куклой сама, полностью оказалась в чужой власти. Наверное, чем-то она заслужила все, что с нею теперь происходило.
   Елена никого не видела, на палубу ее не выпускали, Тезей сам приносил ей воду, светильник, вино и еду. У нее были только постель и маленький столик, прикрученный к полу, и деревянные стены, раскачивавшиеся с жалобным скрипом. Она не знала, куда они плывут. Но самым страшным была темнота. Она казалась живой, населенной ужасными существами Аида, которые прикасались к ней мертвыми пальцами, стояли за спиной, словно ждали момента, чтобы напасть. Но почему-то не нападали… Она никогда не разговаривала с похитителем, только попросила однажды оставить ей огня. Убедившись в ее «благоразумии», Тезей, уходя, стал оставлять ей зажженную терракотовую лампу, и она больше не оставалась в темноте.
   Она не знала, какое это было время суток, и давно потеряла счет дням, но однажды она проснулась и услышала за бортом знакомый стрекот дельфинов. Это были наверняка они, ее с Поликсой друзья, приплывавшие к ним на Родос. Они узнали, что она здесь, они приплыли, чтобы спасти ее и вернуть домой! «Я здесь, я здесь!» – закричала Елена и стала стучать в деревянный борт кулаками и кричать. И они отвечали ей своим стрекотом. Наконец-то ее отец, Громовержец, приказал Посейдону вызволить ее! Она ждала чуда. Ждала долго. Стрекот дельфинов начал отдаляться и наконец прекратился. Она опять осталась одна.
   Сразу после ее тогдашнего возвращения с Родоса ее странная мать Леда, которая всегда, сколько Елена помнила, жила в своем, закрытом для всех остальных мире и словно не замечала собственных четверых детей, вдруг ласково взяла ее за руку, позвала к себе в спальню и рассказала ей нечто, удивившее ее и обрадовавшее.
   Так узнала Елена, что она и впрямь вовсе и не дочь Тиндарея, а, страшно сказать, – самого Зевса… Мать совершенно беззастенчиво рассказала дочери о своей плотской любви с Громовержцем, принявшим облик лебедя, и как это было прекрасно, каким мягким был пух на его груди, какими нежнейшими были его крылья. Леда счастливо улыбалась, не понимая, почему счастье может быть постыдным. Елене сразу стало ясно, о какой похотливой птице рассказывали однажды на кухне рабы – размахивая руками, словно крыльями, хохоча и неприлично двигая бедрами. Многие, в том числе и отец Тиндарей, считали, что боги отняли у ее матери разум. А Елена матери поверила. Слишком уж сильно отличалась Леда от всех живших во дворце женщин. Эгейское солнце было бессильно перед ее белоснежными лицом и телом, они словно светились изнутри.
   После разговора с матерью Елена, взглянув на свое отражение в отполированном бронзовом диске, служившем ей зеркалом, увидела вдруг, что и ее лицо на минуту словно озарилось изнутри. Впрочем, ей могло просто показаться. Но так было замечательно сознавать, что вовсе не морщинистый Тиндарей, вечно ведущий учет своему добру и всегда монотонно отчитывающий ойкономоса[40] за то, что слишком много уходит в хозяйстве меда и козьего сыра, а сам Зевс – Зевс страшный, но великий и мудрый! – и есть ее настоящий отец. И она молила этого отца о помощи все время, пока сидела в деревянном мешке на триере Тезея. Но отец оставался глух к ее мольбам. Или он был занят? Или наказывал ее за что-то так страшно? Или… ему было стыдно за такую дочь? А может быть, мать Леда и впрямь была сумасшедшей и все придумала?
   В городе Афидне, куда ее привезли – Елена, конечно, и понятия не имела, что это было за место, – Тезей препоручил ее своей матери и, к счастью, вскоре уехал, избавив ее от своего невыносимо тяжелого тела. Старая гарпия[41] с отвислым подбородком и седыми космами сторожила ее неусыпно. Комната Елены была на верхнем этаже. Когда отлучалась старуха, с пленницей постоянно находились здоровенные безмолвные фракийские рабыни – они, словно на посту, стояли у единственного окна. Елену одели в красивые туники, поднесли золотые украшения. Серьги, браслеты и ожерелья были очень красивыми, и ей понравилось менять их каждый день. Ей умащали волосы душистым маслом, ее вкусно кормили, разрешали оставлять на ночь огонь. Попытка бежать представлялась пока бессмысленной: она знала, что в этом городке, которого она толком и не видела, так как везли ее с корабля ночью, ее найдут и все равно вернут. Но она все время думала о побеге.
   Ей дали очень хорошую ткацкую раму и разноцветной пряжи. Она всегда любила ткать большие розовые цветы и дельфинов. Однажды старуха вошла к ней, долго молча смотрела на ее работу, ни с того ни с сего глубоко вздохнула, погладила ее по голове и быстро вышла. От неожиданной ласки у Елены перехватило горло. Она подумала, что, может быть, эта старуха не такая уж и гарпия. Вот если бы только никогда не вернулся Тезей! Елена сама направляла челнок, сама двигала ткацкую раму, она сама решала, с каким узором выйдет ткань. И от этого уже чуть меньше чувствовала себя деревянной куклой.
   Так прошло очень много дней.
   Но однажды внизу на улице начался какой-то переполох. Рабынь кто-то громко позвал, и они убежали, плотно заставив окно деревянной решеткой на засовах, отчего в комнате сразу стало темно. И в ту же минуту Елена услышала под окном тихий переливчатый свист. Этот свист был ей очень знаком: так ее брат Полидевк обычно подзывал свою лошадь. Она подошла к решетке и увидела в ее просветах своих братьев – Кастора и Полидевка. Они подавали ей какие-то знаки. Но Елена сразу отпрянула от окна, потому что из-за вышитого полога, служившего дверью, внезапно вошла мать Тезея.
   Ночью братья, переодевшись рабынями, выкрали Елену из-под самого носа ее сторожей. Они также захватили из конюшен Тезея двух прекрасных кобылиц с крутыми крупами, которыми герой дорожил больше всего на свете. Братья-спасители были немногословны, да и времени на разговоры у них не было – в укромной бухте ждала под парусами спартанская биера, они только напрямую, без экивоков поинтересовались у сестры, не обрюхатил ли ее Тезей. А она стояла и молчала, только теребила край пеплоса. Тогда Кастор махнул рукой и сказал брату: «Да не так-то это просто теперь старому хрычу, не тот он, что раньше!»
   В пути Елена машинально жевала обычную еду моряков – пресные сухари, сушеный виноград и вяленую козлятину, пила разбавленное вино. И не произнесла ни с кем ни слова. За время плена она как-то отвыкла от разговоров. Морская болезнь в этот раз не мучила, да и море было спокойнее – братьям всегда благоволил Посейдон. Весь обратный путь в Спарту Кастор и Полидевк пировали на качающейся палубе с друзьями, помогавшими им в их предприятии, хохотали и вспоминали все подробности приключения, представляя в лицах, как Тезей обнаружил пропажу.
   Порой налетал ветер, и тогда горизонт вздымался перед носом корабля, а потом проваливался куда-то вниз, и в такие мгновения казалось, что они плывут прямо в небо. Гребцы монотонно выкрикивали свое «И-хо!», и этот монотонный, повторяющийся звук доводил Елену до истерики – он напоминал ей прежнее ее «путешествие» и «любовь» Тезея. Мужчины, услышав громкие рыдания Елены из-под навеса в углу палубы, замолкали, но уже через минуту продолжали свои разговоры и смех, лишь многозначительно переглянувшись: «Эх, бабы, поди пойми их! Увезли от старого козла, а она рыдает! Ну ничего, дома сядет за родную прялку и успокоится!» «А может, ты остаться хотела, сестрица? Может, тебе старые козлы больше по душе?» – гоготали хмельные братья и их лихие друзья.