– Бог белых велит им совершать преступления. Наши боги требуют мести. Они направят наши руки и помогут нам. Разбейте образ бога белых, он жаждет наших слез; вслушайтесь в самих себя, и вы услышите зов свободы.
   Посланцы забыли про дождь, хотя потоки воды стекали по лицам на грудь, ползли к животу и отсыревшая кожа поясов врезалась в тело. Неистовый вопль прорвался сквозь грохот бури. Рядом с Букманом худощавая негритянка, длинноногая и длиннорукая, вращала в воздухе ритуальным мачете:
 
Fai Ogun, Fai Ogun, Fai Ogun, oh!
Damballah m'ap tirе canon!
Fai Ogun, Fai Ogun, Fai Ogun, oh!
Damballah m'ap tirе canon! [66]
 
   Огун повелитель железа, Огун воин; Огун повелитель наковальни, Огун кузнец; Огун владыка копий, Огун Чанго, Огун Канканикан, Огун Батала, Огун Панама, Огун Бакуле – ко всем ипостасям божества взывала жрица культа Рада, а хор теней гремел:
 
Ogun Badagri,
Gеnеral sanglant,
Saizi z'orage
Ou scell orage
Ou fait Kataoun z'eclai! [67]
 
   Мачете внезапно вонзился в брюхо черного борова, боров трижды взвизгнул, и из зияющей раны вывалились потроха. Тогда посланцы, сменяя друг друга, по одному предстали перед Букманом – их вызывали по именам хозяев, поскольку фамилий у рабов не было, – и смочили губы кровью борова, пенившейся в большой деревянной миске. Затем они простерлись ниц на мокрой земле. Ти Ноэль, как и все остальные, принес Букману присягу на вечную верность. Негр с Ямайки обнял Жана-Франсуа, Биассу, Жанно, этим троим уже не нужно было возвращаться к хозяевам. Так был создан штаб мятежников. Через неделю будет подан сигнал. Вполне возможно, что удастся заручиться некоторой помощью со стороны испанских колонистов, живущих на другой половине острова и люто ненавидящих французов. А так как нужно было составить воззвание, писать же никто не умел, вспомнили про гибкое гусиное перо аббата-вольтерьянца по фамилии де ла Э, приходского священника из Дондона, который, ознакомившись с Декларацией прав человека, стал проявлять самые убедительные признаки приязни к чернокожим.
   Поскольку от дождя вода в реках поднялась, Ти Ноэлю пришлось пуститься вплавь через зеленый от водорослей ручей, чтобы поспеть в конюшню раньше, чем проснется управляющий. Когда зазвенел колокол утренней побудки, Ти Ноэль сидел в яслях и распевал песню, зарывшись по пояс в ворох свежесрезанного дрока, пропахшего солнцем.

III. Зов раковин

   Со времени своей последней поездки в Кап мосье Ленорман де Мези пребывал в прескверном расположении духа. Губернатор Бланшланд [68], разделявший его монархические убеждения, был крайне раздосадован праздными бреднями безмозглых утопистов, которые сокрушались в Париже об уделе чернокожих рабов. Разумеется, легко и приятно мечтать о равенстве людей всех рас во время прогулки по галереям Пале-Рояля либо за столиком кафе «Режанс» меж двумя партиями в фараон. Если судить по эстампам с видами портовых городов Вест-Индии, украшенным розой ветров и пухлощекими тритонами; по гравюрам Авраама Бруниаса, изображающим томных мулаток, нагих негритянок, занятых стиркою, либо послеобеденный отдых в банановой роще; если начитаться стихов Парни [69] и откровений савойского викария [70], – куда как просто вообразить себе Сан-Доминго в виде райского вертограда Поля и Виргинии [71], где дыни потому только не растут на деревьях, что могли бы зашибить прохожих насмерть, сорвавшись с такой высоты. Еще в мае Учредительное собрание [72], состоящее из всякого сброда, – либеральная сволочь, почитатели энциклопедистов, – приняло решение предоставить политические права неграм, родившимся от вольноотпущенников. А теперь вот, когда владельцы поместий в колониях явило» их взорам призрак гражданской войны, сии любомудры в духе Станислава Вимпффена ответствуют: «Да сгинут колонии, но да пребудет принцип!»
   Было около десяти вечера, когда удрученный такого рода размышлениями мосье Ленорман де Мези направился к сушильне Для табака с намерением опрокинуть какую-нибудь чернокожую Девчонку, ибо в эту пору родители посылали их туда разжиться табачными листьями, которые негры жуют. Откуда-то издали послышался трубный звук большой раковины. Удивительно было то, что на ее протяжный рев откликнулись другие раковины в лесах и на горах. Им глухо вторил рокот, доносившийся со стороны моря, с плантации близ Мийо. Можно было подумать, что все мурексы, сколько их есть на побережье, все конусообразные «флоридские тритоны», служившие некогда индейцам чем-то вроде рога, все гигантские стромбы [73], подпирающие двери хижин, чтобы они не распахивались сами собою, все раковины, что покоятся, пустые и обызвествленные, на косе Моль, запели единым хором. Внезапно из самого большого барака в поместье загудела еще одна раковина-рог. Ей ответили более высокие голоса с плантации индиго, из табачной сушильни, куда направлялся мосье Ленорман де Мези, из конюшен. Встревоженный, мосье Ленорман де Мези притаился за зарослями бугенвиллей.
   Все двери бараков разом рухнули под напором изнутри. Вооружившись дрекольем, рабы окружили дома надсмотрщиков, расхватали металлический инструмент. Эконом, выбежавший на шум с пистолетом в руке, рухнул первым, мастерок каменщика раскроил ему горло снизу доверху. Омочив руки в крови белого, негры ринулись к господскому дому, выкрикивая угрозы и суля погибель хозяевам, губернатору, господу богу и всем французам на свете. Но большинство, истомившись слишком долгой жаждой, устремилось в погреб промочить горло. Из кадушек с соленьями ломом вышибли днища. Молодое вино, пенясь, хлынуло из расклепанных бочонков, обдало красными брызгами юбки женщин. Гомоня и толкаясь, рабы рвали друг у друга из рук оплетенные бутыли с водкой, фляги с ромом; опорожнив, разбивали об стену. Слышался хохот, шум перебранок, ноги оскальзывались на куске душистого майоранового мыла, на маринованных помидорах, каперсах, селедочной икре, позолоченной прогорклым оливковым маслом, которое лилось на плиты пола из прорвавшегося бурдючка. Какой-то негр, раздевшись догола, смеха ради влез в огромную кадушку со смальцем. Две старухи переругивались на языке конго, предметом спора был глиняный горшок. С потолочных балок срывали окорока и связки копченой трески. Не вмешиваясь в давку, Ти Ноэль нашел бочонок с испанским вином, приложился губами к крану и долго тянул; кадык ходил ходуном. Затем вместе со старшими сыновьями он направился в господский дом и поднялся на второй этаж, ибо давно уже не прочь был изнасиловать мадемуазель Флоридор, разглядев во время ночных спектаклей под туникой с узором меандра груди, на которые время так и не смогло наложить свой неизгладимый отпечаток.

IV. Догон в ковчеге [74]

   Просидев два дня на дне высохшего колодца, неглубокого, но оттого не ставшего уютнее, мосье Ленорман де Мези, бледный от голода и страха, опасливо высунулся из-за закраины колодезного сруба. В усадьбе стояла тишина. Орда устремилась к Капу, оставляя на своем пути костры, к каждому из которых можно было подобрать название, если приглядеться к обгорелым стенам, служившим основанием дымному столпу; высоко в небе эти столпы сливались друг с другом, образуя арочные своды. Облачко пыли исчезло за перекрестком Святых отцов. Обойдя вздувшийся труп эконома, хозяин направился к дому. От пожарища, оставшегося на том месте, где прежде были псарни, тянуло чудовищным смрадом: негры свели давние счеты, намазав двери варом, чтобы ни одна тварь не смогла уйти. Мосье Ленорман де Мези вошел к себе в спальню. Мадемуазель Флоридор покоилась на ковре, ноги ее были широко раскинуты, из живота торчал серп. Мертвые пальцы еще сжимали ножку кровати, и этот жест злой издевкой перекликался с жестом спящей прелестницы, изображенной весьма вольно на гравюре, которая называлась «Сон» и украшала альков. Мосье Ленорман де Мези, разразившись рыданиями, рухнул наземь подле тела бывшей актрисы. Затем он схватил четки и стал читать все молитвы, какие знал, не пропустив и той, которой выучился в детстве и которая помогает от цыпок. Так прошло несколько дней, он жил в непрерывном страхе, не смея носа высунуть из дома, а дом был незащищен, был обречен на полное и окончательное разорение; но однажды в окно, выходившее на задний двор, он увидел верхового курьера, курьер осадил коня так резко, что тот ткнулся храпом в стекло и из-под копыт полетели искры. Вести, которые курьер прокричал в окно, вывели из оцепенения мосье Ленормана де Мези. Орда раздавлена. Голова негра Букмана, позеленевшая голова с отвисшей челюстью, уже кишит червями, красуясь на том самом месте, где некогда обратилась в зловонный пепел плоть однорукого Макандаля. Приняты все меры, дабы полностью истребить бунтующих негров, от коих уцелели отдельные шайки, грабящие одинокие усадьбы. Курьер спешил, и мосье Ленорман де Мези, не располагая временем на то, чтобы предать земле останки супруги, взгромоздился на круп его лошади, которая потрусила по дороге в Кап. Вдали послышались ружейные залпы. Курьер дал шпоры коню.
   Хозяин поспел как раз вовремя, чтобы спасти от мачете Ти Ноэля и еще дюжину рабов, меченных его клеймом; связанные попарно, спина к спине, они вместе с прочими неграми ждали во дворе казармы казни, которую решено было произвести холодным оружием, ибо благоразумие требовало беречь порох. Только эти тринадцать рабов у него и остались, а на невольничьем рынке в Гаване за всю компанию можно было выручить по меньшей мере шесть с половиной тысяч испанских песо. Мосье Ленорман Де Мези требовал самых мучительных телесных наказаний, но просил отложить казнь, пока он не переговорит с губернатором. Дрожа от бессонницы, от нервического возбуждения, от неумеренного потребления кофе, мосье Бланшланд расхаживал взад и вперед по своему кабинету, украшенному портретом Людовика XVI и Марии-Антуанетты [75] с дофином. Трудно было извлечь точный смысл из его беспорядочного монолога, в котором он то ополчался на философов, то приводил на память выдержки из собственных пророческих писем, отосланных когда-то в Париж, но так и оставшихся без ответа. Мир становится добычей анархии. Колонии грозит гибель. Негры изнасиловали почти всех девиц из лучших семейств Равнины. Они изорвали немало кружевных сорочек, перемяли немало простыней тончайшего полотна, немало перерезали надсмотрщиков, теперь их не уймешь. Мосье Бланшланд был за полное и всеобщее истребление рабов, равно как и свободных негров и мулатов. Всяк, у кого в жилах течет африканская кровь, будь то квартерон, терцерон, мамелюк, гриф либо марабу [76], подлежит уничтожению. И не следует обольщаться бурной радостью, изъявляемой рабами при виде рождественских огоньков в святую неделю. Сказал же отец Лаба [77]после первой своей поездки по Антильским островам: негры ведут себя подобно филистимлянам и чтут Догона в ковчеге. И тут губернатор произнес слово, которое мосье Ленорман де Мези до той поры всегда пропускал мимо ушей: «Воду». Теперь колонисту припомнилось, что несколько лет назад некто Моро де Сен-Мери [78], краснорожий адвокат из Капа и большой ерник, собрал кое-какие сведения о ритуальных действах горных колдунов, отметив при этом, что среди негров встречаются змеепоклонники. Когда это обстоятельство пришло ему на память, мосье Ленорман де Мези почувствовал беспокойство, ибо понял, что какой-нибудь барабан в иных случаях – не просто козья шкура, натянутая на выдолбленный чурбак, а нечто большее. Стало быть, у рабов есть какая-то тайная религия, связующая их воедино и толкающая на мятежи. Как знать, может статься, все эти годы они у него под носом соблюдали обряды этой религии и в перекличке воскресных барабанов был тайный смысл, а он ничего не подозревал. Но разве могут занимать человека просвещенного нелепые верования дикарей, поклоняющихся змее?…
   Совсем пав духом от пессимистических речей губернатора, мосье Ленорман де Мези до сумерек бродил без цели по улицам города. Он долго разглядывал голову Букмана и осыпал ее ругательствами, пока ему не надоело твердить одни и те же непристойности. Сколько-то времени он провел в доме толстухи Луизон, где в патио среди горшков с малангой сидели девицы в белых муслиновых юбках, обмахивая веерами голые груди. Но всюду чувствовалась какая-то тревога. По этой причине мосье Ленорман де Мези направился на улицу Испанцев с намерением выпить в заведении Анри Кристофа под вывеской «Корона». При виде запертой двери он вспомнил, что Анри Кристоф незадолго до того сменил поварскую куртку на мундир артиллериста колониальных войск. После того как с дома сняли корону из позолоченной латуни, столько лет служившую кухмистеру вывеской, в Капе не осталось места, где порядочный человек мог бы как следует поесть. Перехватив в какой-то таверне стаканчик рому и малость приободрившись, мосье Ленорман де Мези вступил в переговоры с владельцем шхуны, которая перевозила уголь и уже несколько месяцев стояла в Капе на приколе, но должна была сняться с якоря и отплыть в Сантьяго-де-Куба, как только ее проконопатят, теперь уже скоро.

V. Сантьяго-де-Куба

   Шхуна обогнула мыс Кап. Где-то вдали остался город, живший под непрерывной угрозой, ибо мятежные негры уже знали, что испанцы готовы снабдить их оружием, а среди якобинцев есть друзья человечества, которые рьяно встали на их защиту. Покуда Ти Ноэль и его спутники, запертые в кубрике, обливались потом на мешках с углем, пассажиры высшего ранга, собравшись на корме, наслаждались мягким бризом, веявшим над Наветренным проливом [79]. Здесь была певица из новой труппы Капа, в ночь мятежа ее гостиница сгорела, и от всего гардероба у нее остался только костюм покинутой Дидоны [80]; был музыкант, эльзасец родом, ему удалось спасти свои расстроенные клавикорды, пострадавшие от здешнего воздуха, насыщенного морской солью; время от времени он прерывал пассаж из сонаты Жана-Фредерика Эдельмана [81], чтобы полюбоваться летучей рыбой, взметнувшейся над отмелью, усеянной желтыми съедобными ракушками. Список пассажиров довершали маркиз-монархист, два республиканских офицера, владелица кружевной мастерской и священник-итальянец, прихвативший с собой церковную дарохранительницу.
   По прибытии в Сантьяго-де-Куба мосье Ленорман де Мези в тот же вечер направился в «Тиволи», увеселительное заведение самого высшего разбора, недавно открывшееся стараниями первых французов-эмигрантов: мосье Ленорман де Мези не выносил кубинских таверн с их мухоловками и неизменными мулами на привязи возле входа. После всех треволнений, страхов, пертурбации он воспрянул духом, почувствовав, что очутился в родной стихии. Лучшие столики были заняты его старыми друзьями, все они тоже владели поместьями и тоже предпочли бегство лезвию мачете, которое рабы вострили с помощью сахарной патоки. Но вот что было поистине странно: эти люди лишились состояния, Разорились, не ведали, что сталось с половиною их близких, их Дочери, изнасилованные неграми, до сих пор не вполне оправились, – еще бы! – а эмигранты не только не предавались скорби, но словно бы помолодели. В то время как наиболее дальновидные из колонистов, те, кто успел вывезти капиталы из Сан-Доминго,перебирались в Новый Орлеан либо обзаводились кофейными плантациями на Кубе, все прочие, те, кому ничего не удалось спасти, просто радовались жизни, живя беспорядочно, сегодняшним днем, не зная обязательств и ища повсюду только удовольствия. Вдовец познавал прелести холостой жизни; почтенная матрона с восторгом первооткрывательницы упивалась супружеской неверностью; военные ликовали, ибо не нужно было больше вскакивать с постели, едва забьют зорю; барышни из протестантских семейств изведали соблазны подмостков, где они появлялись нарумяненные и с мушками на ланитах. Иерархия общественных положений, принятая в колонии, разом рухнула. Теперь превыше всего ценилось умение играть на трубе, вторить на гобое звукам менуэта, пусть даже бить в треугольник, лишь бы гремел оркестр в «Тиволи». Бывшие нотариусы переписывали ноты; сборщики налогов трудились над декорациями, малевали двадцать колонн храма Соломонова на полотне в двенадцать пядей шириной. В часы сиесты, когда весь Сантьяго спал крепким сном за своими деревянными решетками и коваными дверьми, средь неуклюжих статуй, пылившихся со времени последней процессии в праздник тела господня, в «Тиволи» шли репетиции, и никому не было в диковину, что мать семейства, еще недавно славившаяся благочестием, поет с томностью в движениях и в голосе:
 
Sous ses lois l'amour veut qu'on jouisse
D'un bonheur qui jamais ne finisse!… [82]
 
   На ближайшее время был назначен праздник в пасторальном вкусе, который в Париже сочли бы весьма старомодным; дабы подготовить костюмы, переворошили содержимое всех сундуков, не доставшихся грабителям-неграм. Артистические уборные, сооруженные из листьев королевской пальмы, служили приютом сладостных встреч, благо муж, баритон, до крайности увлеченный ролью, не мог покинуть сцены, где он исполнял бравурную арию из «Дезертира» Монсиньи [83]. Впервые в Сантьяго-де-Куба зазвучала музыка контрдансов и бретонских пассепье. Последние парики века, которые донашивали дочери колонистов, кружились в такт быстрым менуэтам, уже предвещавшим вальс. В городе повеяло новым ветром, духом вольных нравов, фантазии, беспутства. Молодые креолы [84] стали подражать эмигрантам в манере одеваться, предоставя вечно отстающие от моды испанские наряды членам городского совета. Иные кубинские дамы потихоньку от своих исповедников учились французской утонченности, совершенствовались в искусстве показывать ножку, щеголяя изящной туфелькой. Вечером по окончании спектакля мосье Ленорман де Мези, пропустивший немало стаканчиков, вставал из-за стола вместе с остальными и пел гимн святого Людовика и «Марсельезу» [85], как требовал обычай, заведенный самими эмигрантами.
   Предаваясь праздности, не в состоянии заставить себя думать о делах, мосье Ленорман де Мези делил теперь время меж картами и молитвами. Одного за другим он спускал по дешевке своих рабов, чтобы проиграть деньги в каком-нибудь притоне, заплатить по счетам в «Тиволи» или угоститься черной шлюшкой из тех, что промышляли в порту, натыкав туберозы в мелкие завитки волос. Но в то же время, глядя на свое отражение в зеркале, старившееся с неудержимой быстротой, он понимал, что скоро бог призовет его к себе, и ему становилось страшно. Прежде он был масон, но теперь вспоминал с опаскою символические наугольники. По этим причинам Ти Ноэль сопровождал теперь хозяина в собор Сантьяго, где тот обычно проводил долгие часы, перемежая пламенные обращения к господу стонами и вздохами. Негр в это время спал, устроившись под портретом какого-то епископа, либо шел поглядеть, как репетируют очередной вильянсико [86]; репетициями заправлял старичок, которого называли дон Эстебан Салас [87], шумный, сухонький, темнолицый. Было совершенно невозможно понять, чего добивается этот капельмейстер, к которому, как ни странно, все относятся с наружным почтением; чего ради он вводит своих хористов в общий хор поочередно, ведь из-за этого одни поют то, что другие уже спели, а те поют новое, и получается такая разноголосица, что хоть вон беги. Но, видно, все это было по вкусу причетнику, особе коего Ти Ноэль приписывал весьма высокие церковные полномочия, поскольку тот был при оружии и носил штаны, как все мужчины. Однако же, как ни докучала негру эта нестройная музыка, в которую дон Эстебан Салас вплетал партии валторн, фаготов и дисканты служек, Ти Ноэль находил в испанских церквах что-то очень ему близкое и схожее с «воду», чего никогда не ощущал в храмах Капа, верных заветам святого Сульпиция. Позолота на барочных украшениях, парики из человеческих волос на статуях Христа, таинственность исповедален, сплошь покрытых лепниной, пес – эмблема доминиканцев, псов господних [88], дракон, попираемый святыми стопами, хряк святого Антония [89], смуглый лик святого Бенедикта, черные статуи богоматери и статуи святого Георгия в котурнах и коротких туниках, в каких французские актеры играли героев классицистической трагедии, пастушьи рожки и свирели, звучавшие во время рождественских ночных богослужений – все это обладало притягательной силой, захватывало воображение, ибо символы, знаки, атрибуты и персонажи были схожи с теми, которых Ти Ноэль помнил по ритуалам у алтарей хунфоров [90], алтарей, воздвигнутых в честь Дамбалла, бога-змея. И к тому же Сантьяго, святой Иаков, – он и есть Огун Фэ, кузнец, кующий молнии, под знаком которого восстали приверженцы Букмана. Поэтому Ти Ноэль часто на свой лад молился святому Иакову, повторяя слова древнего гимна, который он слышал от Макандаля:
 
Сантьяго, я сын войны,
Сантьяго,
Поверь мне, я сын войны!
 

VI. Корабль с собаками

   Однажды утром порт Сантьяго-де-Куба огласился лаем. Сотни псов, сосворенных по дюжине, беснуясь, рвались на цепи, скалили пасти, стянутые намордниками, норовя куснуть своих псарей и соседей по своре либо кинуться на людей, глазевших из-за оконных решеток; челюсти смыкались, хватая воздух, и вновь размыкались в тщетном оскале, а псари тащили собак к сходням стоявшего в порту парусника, хлыстом загоняли в трюмы. И все новые своры появлялись, все новые, их приводили надсмотрщики с плантаций, гуахиро – белые кубинские крестьяне, егеря в высоких сапогах. Ти Ноэль, по поручению хозяина отправившийся в порт купить султанку, с рыбиной в руке подошел поближе к странному судну, поглядел на огромных псов, которые все шли и шли сворами, по дюжине в каждой, на французского офицера, который считал собак, быстро перекидывая костяшки на счетах.
   – Куда их везут? – крикнул Ти Ноэль матросу-мулату, который разворачивал сеть, собираясь затянуть ею отверстие люка.