И Златовратский, с лица которого пот стекал ручьями прямо на его режиссерскую манишку, извиняясь за причиненные хлопоты, задом попятился к дверям. Но когда дверь тихонько затворилась, Бокий, посидев за своим обширным столом со снятыми очками, поднял трубку с телефонного аппарата:
   - Августа Львовна, Сносырева скорее пригласите-ка ко мне.
   Спустя минут пятнадцать в кабинет начальника ЧК протиснулся субъект, чей отглаженный костюм и пестрый галстук, повязанный под воротником беленькой сорочки, скорей свидетельствовал о том, что гражданин являет собой завсегдатая бильярдных и ресторанов, чем сотрудника Чрезвычайки. Но Бокий обратился к вошедшему с веселой почтительностью:
   - А, здравствуйте, наш Пинкертон! Вижу, гардероб у вас все ширится, несмотря на наше непростое время.
   - А в моей работе, гражданин начальник, костюм играет роль наиважнейшую - куда уж мне без щегольства, вот и трачусь, - подергал себя за тонкий, загнутый вверх усик чекистский Пинкертон.
   - Слушай, Сносырев, - перешел на деловой тон Бокий. - Задание тебе интересненькое дать хочу: сходи сегодня на Средний проспект, дом номер сорок восемь. Есть там один театрик, так вот, смешно сказать, - Бокий улыбнулся с миной легкого презрения, - играет там царя Николая некий Николай Александрович Романов. Говорят, что он похож на бывшего царя, как я на... Бокия. Глянь, не поленись, а дальше мы с тобой обсудим, что делать...
   В тот день Николай был в особенном настроении, и от него, совсем забывшего об осторожности, буквально струились флюиды царственного величия. Странно, но он здесь, на сцене, ощущал себя царем ещё больше, чем был им прежде, когда обладал короной. Тогда приходилось постоянно быть настороже, быть похожим на жука, посаженного в банку, стесненного стеклом, но открытого для взоров всех желающих. Теперь же он осознавал себя и как царя (но только в роли), и как человека, не боящегося совершить какой-нибудь нецарский поступок, а поэтому результат получался ошеломляющий.
   Сносырев сидел на последнем ряду небольшого зала и следил за репетицией в театральный бинокль, нарочно прихваченный им. Пришел чекист в театр с уверенностью в том, что над Бокием кто-то подшутил, а тот решил перестраховаться, но теперь он, видевший Николая-царя не раз, когда тот выходил к народу, весь горел от какого-то странного чувства: он знал, что император расстрелян, и вот теперь здесь, в Петрограде, вблизи от зоркого глаза Чрезвычайной комиссии, в костюме актера он видел того, кто должен был лежать в земле. Боясь ошибиться, стать посмешищем среди сотрудников ЧК, Сносырев даже самому себе не сказал определенно, вроде: "Да, я и впрямь видел сегодня живого Николая Романова, недавнего царя", но какое-то упрямое ощущение подсказывало ему: "Не сомневайся, ты видел Романова, последнего царя", и какой-то ужас, перемешанный с радостным предчувствием огромной удачи, сулящей быстрое продвижение по служебной лестнице, будоражил сыщика.
   "Нет, товарищ Бокий, - думал он, - я тебе покамест о своих чувствах ничего не скажу. А вдруг этот человек с бородкой, с нелепыми эполетами на плечах, с сатиновой голубой лентой и со звездами на груди на самом деле каким-то образом уцелевший царь Николай. Ну, арестует его Бокий, а слава-то вся ему и достанется, ему одному. А я не так поступлю - я вначале соберу побольше фактов, в Екатеринбург инкогнито съезжу, разыщу товарища Юровского, товарища Белобородова и товарища Голощекина, разыщу, обязательно разыщу, а потом мы тебя, голубчик Николашка, вместе с вышеназванными товарищами, не сумевшими исполнить приказ товарища Свердлова, в одну камерку-то и посадим. И будешь ты им рассказывать, какие кушанья едал за своим царским столом..."
   И, досмотрев репетицию до самого конца, Сносырев незаметно встал и так же незаметно - точно летучая мышь порхнула - вышел из зрительного зала. Но если бы внимание сотрудника ЧК не было приковано к сцене так прочно, он бы сумел заметить, что с противоположной стороны кресел зала за ним внимательно наблюдает какой-то невидный по наружности человек, прикрывающийся сложенной вчетверо газетой. И вскоре после того, как Сносырев ушел, он тоже встал и вышел из театрального зала, где царствовала Мельпомена в сотворчестве с царем Николаем.
   Приближался день премьеры, и успокоившийся насчет императорского происхождения своего актера Златовратский, задерганный, но счастливый, радостно сообщил труппе, что по всему Петрограду уже развешаны афиши, поэтому ожидается полный зал.
   - Это очень ответственное представление, господа, очень. Для меня особенно, ведь после большевистского переворота я ещё ничего не ставил, хотя прежде мои постановки были лучшими в Императорском Александринском театре, - и режиссер с многозначительной улыбкой посмотрел на Николая. Так что будьте готовы, господа, и пусть сам Аполлон возложит на ваши головы венки.
   Николай тоже ожидал премьеры с большим волнением. Во-первых, он на самом деле хотел сыграть роль Николая Второго сильно и правдиво, но что касается отношения к самому представлению, то оно в последнее время переменилось. Он понял, что его правдивая игра, некоторые изменения, которые удалось внести в содержание пьесы, ничто по сравнению с той ложью, которая будет представлена русским людям. И вот идея, обжигающая, как огонь, неожиданно взбудоражила все его естество. "Да, я сыграю в спектакле, - твердо решил Николай, - но потом, когда действие закончится, я заговорю со зрителями. Я признаюсь им в том, что я и есть тот самый бывший император России, что я лучше, чем все другие, лучше, чем драматург и режиссер, знаю, что творилось в моем дворце. Я поведаю им правду, расскажу о том, что меня и мою семью безо всякого суда хотели казнить в подвале екатеринбургского дома. И я уверен, что мои слова дойдут до каждого жителя России. Пусть тогда большевики посмеют снова разделаться с нами без суда. Нет, теперь суда не избежать, и они предстанут на нем не в качестве обвинителей, а в роли обвиняемых. Откроется шумный процесс, зрителями которого станут многие иностранные журналисты. Уверен, что меня суд оправдает, и тогда, удовлетворенный, я уеду из России и буду ждать того дня, когда народ поймет зло, принесенное ему новой властью".
   Утвердившись в таком намерении, Николай повеселел. Жизнь для него наполнилась глубоким смыслом, обозначенным ясной целью. Но утром в день премьеры он, не говоривший ничего своим родным об участии в спектакле, во всем признался Томашевскому и объявил о своем сегодняшнем намерении. В конце своей долгой речи Николай сказал:
   - Голубчик, прошу вас, если я не вернусь к одиннадцати часам вечера, постарайтесь увести моих родных из дома. Вот там, в комоде, все наши бриллианты. Они помогут вам...
   Томашевский с горячностью принялся доказывать ему, что все задуманное им нелепо, не имеет никакого смысла, потому что самоубийственно.
   - Постойте, - громко шептал он, схватив Николая за руку, - но едва вы обратитесь к народу, объяiвите себя царем, как над вами будут смеяться. Практически все знают, что царя убили, и вас примут всего-навсего за сумасшедшего. Хорошо, если после этого вам удастся уйти восвояси, но не исключено - и так скорее всего и случится, - что быстро вызовут чекистов и вас препроводят в какой-нибудь подвал. И уж там-то вам не удастся убедить их, что вы на самом деле переиграли, вжились, так сказать, в роль, почувствовали себя царем. Свяжутся с уральскими большевиками, потребуют проверить, на самом ли деле вас с семьей казнили, возможно, допросят с пристрастием Юровского и Белобородова, и выяснится, что они не сумели выполнить приказ большевистского правительства. И всё - теперь уж вас с семьей непременно казнят, и сделают это со злорадством, с ещё большими издевательствами, ибо постараются жестокостью компенсировать свою прошлую неудачу.
   Николай, молча слушавший Томашевского, гладил рукой плюш скатерти, менявший свой цвет так же быстро, как сменялись события жизни последнего времени. Наконец сказал тоном, не терпящим возражений:
   - Я иду в театр, это решено. Если Бог Русской земли ещё не совсем забыл своего помазанника, то бесовское представление, в котором я участвую, окончится для меня благополучно. Я ищу оправдания себя народом, моим народом, ищу его суда...
   Томашевский тяжко вздохнул и голосом, полным искреннего сочувствия, сказал:
   - Вы найдете не суд народа, а суд этой богопротивной власти. Но я не способен удержать вас, не имею права. Верьте, что я сделаю для вашей семьи все, что в моих силах.
   Николай явился в театр за час до представления, и Златовратский, надевший на себя широкую артистическую блузу с бантом, повязанным на шее с изысканной небрежностью, бросился обнимать "царя".
   - Ах вы, душечка Николай Александрович, государюшка вы наш. Счастлив, что пришли, - боялся, что поджилки у вас в последний момент дрогнут, как у всех начинающих... царей-то. Ну ступайте, ступайте в гримерную. Пусть вас скорей преобразят. Текст с испугу не забыли?
   Загримировавшись, облачившись в мундир с андреевской лентой через плечо, Николай подошел к зеркалу. Как ни странно, в этом театральном костюме с чужого плеча он казался сам себе царем ещё больше, нежели во фраке или даже в горностаевой мантии. Царственная осанка, выражение лица, выработанное прежде, в годы правления, облагораживали этот нелепый мундир с эполетами из елочной мишуры, и, в свою очередь, эти фальшивые знаки власти, нужные, чтобы выделить царствующую особу из среды подданных на сцене, начинали действовать по-настоящему, будто тело истинного царя превратило их в подлинные инсигнии власти, украшавшие сейчас Николая.
   Через отверстие в кулисе он смотрел на то, как в этом небольшом, когда-то домашнем театре богатого домовладельца собираются зрители: солдаты, даже не снимавшие шинелей, курившие тут же, сидя в креслах, горожане в пальто, в тулупах по причине того, что гардероб не работал, а в зале было холодно. Несколько керосинок, выхватывая из темноты небогатую лепнину стен, окрашивали лица зрителей в красную охру, отчего казалось, будто зал наполнен людьми, только что вышедшими из бани и забредшими в театр так, скуки ради, чтобы потешиться, глядя на то, что даже государь всей России имел домашние неприятности, а поэтому происходившее с ними сейчас - сущие пустяки по сравнению с тем, что приходилось переживать когда-то царю. Вдруг громко застучали подкованные сапоги, и в зал решительно, уверенно вошли какие-то люди в кожанках, громко и оживленно разговаривавшие на ходу. Они с шумом расселись в первом ряду, вытянув ноги вперед, к просцениуму, по-свойски облокотились на спинки кресел, и тут же Николай услышал голос Златовратского, приглушенный и нервно взвинченный:
   - По местам. Начинаем, начинаем.
   И тотчас пожилая пианистка, продолжавшая мять зубами папироску, ударила по клавишам, извлекая из инструмента что-то инфернальное, громоподобное, и занавес медленно поднялся.
   Николай играл так же, как и на репетициях, - просто он и не мог вести себя на сцене по-другому, не играя собственно, а изображая самого себя. Рыдала, заливаясь настоящими слезами, истеричная Александра Федоровна, неистово мял её в своих объятиях Гришка, таращил при этом страшно обведенные коричневыми кругами глаза, бранился, как извозчик, часто плевал на пол и деланно рыгал. А царь был сдержан и красив, величественен и царственен. Николай прислушивался не к своему голосу, не к голосам партнеров, а к залу. Ему страстно хотелось вызвать у зала сочувствие к себе, к своей сценической жене, но он слышал лишь нескрываемый смех, частые реплики: "Вот и доигралась, сука!", "Допрыгалась, коза немецкая!", "Так её, Гриша, так, вали быстрее, чаво медлишь-то?". Доставалось и самому самодержцу: "А энто тебе за Ходынку, Николашка!", "Воскресенье Кровавое учинить, поди, легче было, чем с бабой своей справиться! Молодец, Гришка! Тебе царем быть, а не этому бессильному!". Его реплики и монологи встречались не с пониманием, на что рассчитывал Николай, стараясь обратиться к человеческим чувствам зрителей, а ехидным, злым смехом.
   "Да, да, я был прав, - думал он про себя, когда стоял за кулисой, едва закончится действие, я выйду из-за занавеса и обращусь к зрителям. Если уж мне не удалось настроить их положительно ко мне своей игрой, то я просто обязан открыться перед ними..."
   Почти с натуральной ненавистью он расстрелял в Распутина весь барабан нагана, снабженный холостыми патронами, и снова вызвал этим недоброжелательные крики из зала, успевшего полюбить симпатичного и похожего на боiльшую часть зрителей Гришку, произнес заключительный монолог, замечая, что зрители презрительно машут в его сторону руками и уже собираются уходить, и спектакль закончился. Заскрипела лебедка, опускающая занавес, раздались аплодисменты, довольно энергичные. Златовратский, счастливый, как парнасский бог, велел поднять занавес и вывел актеров на сцену. Зрители кричали:
   - Гриша, ну и молодец! Научил царя...
   А когда режиссер, взяв Николая за руку, вывел его к рампе, преподнося зрителям "свое детище", то послышалось шиканье, раздраженно-злые выкрики, и Николай вдруг понял, что обратиться к зрителям нужно сейчас, именно в эту минуту, когда зал его так ненавидит. Спектакль на самом деле сыграл над ним злую шутку: он хотел спасти себя в глазах своего народа, но оказалось, что царь в его исполнении лишь вызвал негодование тем, что явился перед ним таким же недоступным, величественным, каким и был раньше, когда эти люди гнули спину от зари до зари, голодали, а когда он звал их на войну, безропотно шли умирать.
   Он набрал в легкие воздух, видя при этом, что люди с первого ряда, облаченные в кожу, смотрят на него не с интересом, а с презрительной небрежностью, очень довольные реакцией зала, и произнес:
   - Русские люди...
   Но продолжить фразу не сумел, потому что как-то очень неожиданно, будто кто-то подрубил трос, опустился или даже рухнул занавес, отрезав его от внимательно насупленных, удивленных или ждущих лиц зрителей, и чья-то сильная рука рванула его в сторону так, что Николай едва не потерял равновесие, едва не упал на сцену, недоумевающий, а вслед за этим сцену качнуло, и какая-то горячая волна вместе со страшным, оглушающим, адским грохотом отбросила Николая в сторону, ударила о выступ стены, но та же сильная рука подняла его и снова повлекла в недра театра, и он уже не обращал внимания ни на острый запах гари, перемешавшийся с запахом известковой пыли, ни на дикие стоны людей, слышавшиеся где-то позади него. И именно в эту минуту Николай был уверен, что заслужил соразмерное его греху воздаяние.
   * * *
   День императора начинался рано - в девять, а то и в восемь жизнь во дворце закипала. Если Николай в это время жил в Царском Селе, то сразу из спальни спешил в бассейн, выполненный в мавританском стиле, потом на легкий завтрак, который заканчивался уже к девяти часам, и после этого направлялся в свой кабинет работать, где до десяти часов его деятельность заключалась в просмотре государственных бумаг с проставлением на них пометок. Просматривал обычно аккуратно, внимательно, даже если дела были скучными, что случалось часто, почти всегда. Но он все работал и работал, потому что считал это занятие своей прямой обязанностью, государственной необходимостью, а вечером заносил в свой дневник порой следующее: "Много пришлось читать; одно утешение, что кончились наконец заседания Совета министров..."
   Но чтобы выносить нужные резолюции, необходимо было быть не только осведомленным в сути дела, но и обладать способностью предвидеть, какой результат наступит по принятии того или иного решения. А Николай, особенно в первые годы правления, не слишком разбирался во многих проблемах внутренней и внешней жизни империи. Он, так любящий тишину и порядок, простодушно удивился как-то, узнав о скандале в Дворянском собрании: "С трудом верится, что в Дворянском собрании могли происходить подобные безобразные сцены". В 1897 году, узнав о том, что четверть русских крестьян не ведет своего хозяйства, написал: "Неужели это верно - такое состояние крестьян?" А в 1901 году, когда прочитал о том, что в отчетном году его подданные потратили восемь миллионов рублей на казенную водку, он коротко заметил на полях доклада: "Однако!"
   Николай обладал крупным, четким почерком, но буквы в словах не были связаны друг с другом, и графолог, исходя из этого признака, скорее всего, заявил бы, что писавший имеет дедуктивный склад мышления, что он более мечтатель, чем реалист. Пометы на делах Николай оставлял обыкновенно чернилами, а писал быстро, без помарок, в лаконичном стиле, чего требовал и от докладчиков. Впрочем, в качестве орудия для письма пускался в ход и карандаш, но только не для резолюций, а короткий остаток карандаша отдавался детям для игры.
   Заглянув в его кабинет, можно было бы увидеть, что бумагами покрыты все столы и даже диваны, однако это был лишь кажущийся беспорядок - царь в одно мгновение мог разыскать нужное дело. Он помнил, знал каждую бумажку, что попадала ему в руки, каждую закладку, сделанную когда-то. Обработанные, просмотренные доклады Николай вкладывал в конверты, специально подготовленные для этой цели, разновеликие, предусматривающие различные размеры дел, и сам запечатывал конверты. А вообще, дорогих письменных принадлежностей не любил - все было у него по-деловому просто.
   В кабинете императора телефона не было - аппарат находился в соседней комнате, и царь пользовался им чрезвычайно редко, только в том случае, если лицо, с которым следовало связаться, находилось очень далеко и нельзя было послать записку - более привычное средство связи. Иному наблюдателю, не лишенному охоты заниматься психологическим анализом, такая неприязнь к телефонным разговорам показалась бы любопытной: явная подозрительность характера, страх общаться с человеком, не видя его лица, поскольку на расстоянии нельзя точно распознать его истинных настроений, чувств, а значит, намерений. Хотя можно было бы сделать и такой вывод: сам Николай считал недостаточным воздействие одного лишь своего голоса на собеседника...
   Ступень одиннадцатая
   ГРАНИЦА
   Оглушенный, обсыпанный известкой, с сильно болевшими от ушибов рукой и правой стороной груди, с ослепленными пылью и грязью глазами, осмеянный, униженный, в нелепом костюме с эполетами и аксельбантами, Николай, повинуясь воле все тех же сильных рук, опустился на что-то неудобное, проскрипевшее и покачнувшееся под ним.
   - Кто вы? Где я? Что случилось и зачем, зачем вы меня сюда привели? стараясь протереть руками глаза, чтобы поскорее увидеть, где он и кто тащил его по коридорам театра, спросил он. Но вначале раздался лишь чей-то издевательский смешок, а потом Николай услышал и очень тихий, но такой знакомый голос:
   - Что, батюшка, доигрались? Царем при большевиках стать захотелось? Думали, раз гражданина Урицкого к праотцам отправили, так вам теперь все позволено? Ну ладно, поиграли бы, потешили бы свою царскую великую душу, но зачем же себя на лобное место выводить? Царям, батюшка, повелевать народом надо, а не по своей доброй воле голову на плаху класть...
   - Да кто вы, кто это со мной говорит?! - воскликнул Николай, возмущенный, скорее, тем, что кто-то смеет указывать ему, как поступать.
   - А вы ещё не узнали? - хихикнул голос. - Лузгин я, раб ваш преданный, тот, кто вам советовать изволил в сфинкса до поры до времени превратиться. Ну, знаю, что бородку-то свою вы... кхе-кхе... но потом, оказалось, вновь её и приклеили, да так, что ещё более похожими на... кхе-кхе... себя и стали. Я же говорил вам, Николай Александрович, что не только я один в Петрограде такой глазастый буду, - ведь узнали вас и кому нужно о том донесли, поспешили. Занялось вами одно известное в питерской ЧК лицо, Сносырев, шельма известная, даже на Урал отправился, чтобы вашу ложную смерть открыть. Еще пришли на вас полюбоваться господа чекисты, посланные Бокием, начальником чекистов. Был я уверен ещё и в том, что вы одной игрой в царя не обойдетесь, что готовите ещё одно представление, поинтереснее этого фарса, а поэтому, поелику люблю вас, решил предупредить ваш, с позволения сказать, номер. Оригинальным, правда, способом... - И Лузгин снова хихикнул, самодовольно и как-то сытно.
   - Это вы подложили бомбу? - понял Николай значение смешка своего спасителя.
   - Я-с, признаюсь, а кому же еще? - Тут Лузгин нагнулся к самому уху: Но вы не извольте меня грехом корить, потому что ежели бы вы сами на рожон не полезли, так и я бы динамитом баловаться не стал. А ведь для меня-то душ двадцать-тридцать ради вашего престола к Отцу Богу отправить - что сморкнуться. Надо было бы, так я и тысячу жизней ради вас на жертвенник... кхе-кхе... самодержавия возложил бы, не сомневаясь. Большевики-то что сейчас делают? Так вот и я вроде них - только наоборот. Но ведь все эти словеса - метафизика, батюшка, а я вам о сугубой конкретике сказать хотел. Доподлинно знаю, что заинтересовались вами чекисты. Знал я допрежь сегодняшнего дня, что придут на действо это сатанинское, посмотрят на вас, вот и устроил трамтарарам. Допустим, спас я вас сегодня, но не сдобровать вам в будущем. Уезжать вам из России надо. Жаль, что не получилось у нас с вами, батюшка-царь, общего дела, погнушались вы мною, ну да что об этом. Уезжайте, да чем быстрее, тем лучше для вас, не то и этот трамтарарам на вас запишут. Есть способы у вас?
   В голове Николая, покуда человек с конусовидной головой говорил, вертелись, сверкали, сталкивались одна с другой мысли противоположного свойства. Он понимал, что ради его спасения вновь пролилась кровь, теперь уж и совсем неповинных людей, и поэтому тяжесть содеянного словно разделялась между тем, кто устроил взрыв, и тем, ради которого он осуществлялся. Он не мог забыть, с какой ненавистью зрители относились к нему, а поэтому удваивать или даже утраивать силу этой ненависти, беря на себя вину за взрыв, он, конечно, не хотел. Но что он мог сделать тогда, когда обстоятельства требовали его быстрого отъезда?
   И вдруг здесь, на чердаке, - а ведь именно сюда завлек его Лузгин, Николай внезапно нащупал необходимое решение задачи. Эта мысль родилась неожиданно, и она была единственным разрешением проблемы, проблемы, мучившей его последние месяцы.
   - Да, я уеду, - сказал он, - у меня есть способы, чтобы перебраться через границу нелегально, но я хочу обратиться к вам, господин Лузгин, с одной просьбой. Еще в августе, когда я приехал в Петроград, в коридоре Чрезвычайной комиссии на Гороховой я случайно увидел женщину, которая следовала под конвоем...
   - Интересно, - послышался взволнованный полушепот Лузгина, - и кто же эта женщина?
   - Анна Александровна Вырубова, близкий друг моей супруги. У Александры Федоровны, вы сами можете понять, нервы совсем уж расшатались, и именно Вырубова, о судьбе которой жена все время переживает, могла бы восстановить её нравственные силы. В России у императрицы не было человека ближе...
   - Чем я могу помочь? - спросил Лузгин скоро, будто напрашивался на просьбу человека, положению которого поклонялся. И Николай тотчас понял, что преданностью Лузгина можно располагать всецело.
   - Я вас прошу, - тоном человека, обращающегося к своему подчиненному, заговорил Николай, - как можно скорее выяснить, что случилось с фрейлиной Вырубовой. Если её расстреляли - это одно, а если она томится где-нибудь в застенках чека, то я бы хотел знать где. Знаю, что без... денег у вас ничего не получится, так вот завтра, или нет, даже сегодня, сейчас вы получите их. Стоит лишь пройти ко мне домой. К тому же необходимо спешить, иначе скоро я смогу не застать в своей квартире моих родных.
   - Да, я буду вас сопровождать, - сказал Лузгин, подавая руку Николаю, сидевшему на каком-то ящике, прислонившись к стропилам. - Но только как же вы пойдете? - усмехнулся бывший сыщик. - На вас этот... императорский костюм, а на улице - зима и полно патрулей. Вот незадача! Что поделаешь - я одолжу вам свое пальто, у меня под ним пиджак. Ну, снимайте поскорее свой царственный наряд!
   Николай, негодуя на себя за то, что увлекся, разрешил каким-то нечистоплотным лицедеям потрафить большевикам, злой и смущенный, стал стаскивать с себя мундир с мишурными эполетами и орденами и вдруг услышал голос Лузгина:
   - А бородку, ваше величество, не выбрасывайте - пригодится. Вдруг мы с вами снова задумаем в царя поиграть, только теперь... кхе-кхе... по-настоящему. Вот и приклеете быстренько, чтобы из сфинкса опять в человека превратиться. Ну, подставьте ваши царственные ручки. Я вам пальтишко свое натянуть помогу.
   По черной лестнице они спустились на задний двор, откуда через проломы в стенах, как видно, хорошо знакомых Лузгину, вышли на мрачный, заснеженный Средний проспект. У того самого дома, где находился театр, стояло несколько автомобилей, подводы, на которые суетящиеся люди укладывали тела - мертвых или ещё живых, издали не видно было.
   - Идемте, ваше величество, не нужно вам на эти картины смотреть. Ничего не поделаешь - любая идея, если её в жизнь-то претворять, дорогонько людишкам обходится.
   В эту ночь Николай, какой-то раздавленный, униженный душевно, со страдающим от жестоких ушибов телом, много думал о прошедшем дне. Он страдал оттого, что опять явился причиной человеческого горя, хотя и невольной причиной, но вместе с тем в душе свило гнездо и новое чувство, родившееся от слов Лузгина о необходимости жертв, когда желаешь произвести какие-то значительные перемены не только в стране, городе, но даже в семье или в собственной жизни, поэтому и страдания его в ту ночь тоже были какие-то смягченные, не слишком уж и казнящие. Николай нарочно вызывал в своем воображении лица тех, кого видел в зале, чтобы сильнее проникнуться состраданием к ним, к их боли, к боли их родных, внезапно узнавших об их смерти.