И вот Чарли вдруг потеряла свое утешение, свое надежное укрытие. Они украли его. У нее было такое ощущение, точно она сдала кому-то квартиру на время своего отсутствия и этот человек в благодарность произвел кучу ненужных изменений. Но как же они сумели незаметно проникнуть сюда? Когда Чарли спросила в кафе, никто ни о чем понятия не имел. Взять, к примеру, ее письменный столик: в глубь ящика были засунуты письма Мишеля — оригиналы. фотокопии которых она видела в Мюнхене. А за отошедшей плиткой в ванной, где раньше она хранила травку, появился ее «боевой фонд» — три сотни старыми пятифунтовыми бумажками. Она переложила было их мод половицу, затем вернула в ванную, затем — снова под половицу. Появились и памятные вещицы — меты ее романа, с первого дня в Ноттингеме и далее: спички из мотеля; дешевенькая шариковая ручка, которой она писала первые письма в Париж; лепестки самых первых рыжих орхидей, засушенные меж страниц ее поваренной книги; первое платье, которое он ей купил, — было это в Йорке, они еще вместе ходили в магазин; уродливые серьги, которые он подарил ей в Лондоне и которые она способна была носить лишь в угоду ему. Все это она более или менее ожидала увидеть: Иосиф, по сути дела, ведь предупредил ее. Встревожило ее то, что она стала сживаться с этими мелочами: со стоявшими на книжной полке затасканными рекламными брошюрами о Палестине, зашифрованно надписанными ей Мишелем; с пропалестинским плакатом на стене, с которого на вас смотрело раздутое, как у лягушки, лицо премьер-министра Израиля, а под ним — силуэты арабских беженцев; с несколькими цветными картами рядом с плакатом, на которых была отмечена территория, захваченная израильтянами после 1967 года, а над Тиром и Сидоном был начертан рукою Чарли вопросительный знак, что объяснялось ее чтением газет, излагавших притязания Бен-Гуриона на эти города; со стопками антиизраильских пропагандистских брошюр на английском языке, отпечатанных на дешевой бумаге.
   «Типично в моем стиле, — думала она, не спеша перебирая свою коллекцию. — Если уж меня заарканили, я иду и покупаю всю лавку. Только на этот раз покупала не я. Это они все купили».
   Но такие рассуждения ничуть ей не помогли, да со временем она и забыла об этом различии.
   Мишель, ради всего святого, они сцапали тебя?

 
   Вскоре после возвращения в Лондон Чарли — согласно инструкции — отправилась на почту в Майда-Вейл, предъявила удостоверение личности и получила одно-единственное письмо с почтовым штемпелем Стамбула, пришедшее явно после того, как она уехала из Лондона на Миконос. «Моя дорогая! Теперь уже недолго осталось до Афин. Люблю». Подпись: "М". Несколько слов, наскоро нацарапанных для поддержки. Это послание, однако, глубоко взволновало Чарли. Сонм похороненных было образов обступил ее. Ноги Мишеля в туфлях от Гуччи, волочащиеся по лестнице. Стройное красивое тело, которое тащили под мышки его тюремщики. Смуглое лицо, совсем юное — такого и в армию-то еще рано призывать. И голос — такой сочный, такой невинный. Золотой медальон легонько подпрыгивает на голой, оливкового цвета груди. Иосиф, я люблю тебя.
   После этого Чарли каждый день ходила на почту, иногда по два раза в день; она стала как бы частью пейзажа, но уходила она всегда с пустыми руками, все более и более расстроенная. То была умело, мастерски поставленная сценка, которую она тщательно отрепетировала и которую Иосиф, ее тайный наставник, многократно наблюдал, покупая марки у соседнего окошка.
   За это время Чарли, в надежде получить от Мишеля хоть какой-то отклик, отправила ему в Париж три письма, в которых просила его писать, говорила о своей любви и заранее прощала за молчание. Это были первые письма, которые она сама составила и написала. Как ни странно, ей стало легче, когда она их отправила: они как бы придавали достоверность предшествующим письмам и тем чувствам, которые изображала Чарли. Написав очередное письмо, она бросала его в определенный почтовый ящик — наверняка кто-то следил за ней, — но она уже приучила себя не озираться и не думать об этом. Как-то раз она заметила Рахиль в окне Уимпи-бара, одета она была безвкусно и выглядела типичной англичанкой. А в другой раз Рауль с Димитрием промчались мимо нее на мотоцикле. Последнее письмо Чарли отправила Мишелю срочным в том же почтовом отделении, где тщетно справлялась о корреспонденции на свое имя; уже заклеив конверт, она наскоро нацарапала на обратной стороне: «Дорогой мой, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, напиши», а Иосиф стоял позади нее и терпеливо ждал.
   Постепенно ее жизнь за эти недели стала представляться Чарли в виде книги, набранной крупным и мелким шрифтом. Крупный шрифт — это мир, в котором она жила. Мелкий шрифт — мир, куда она ускользала, когда мир крупного шрифта не следил за ней. Ни один роман с напрочь женатым мужчиной не был окружен для нее такой тайной.

 
   На пятый день они отправились в Ноттингем. Иосиф принял особые меры предосторожности. В субботу вечером он посадил Чарли в «ровер» у дальней станции метро и привез назад в воскресенье днем. Он купил ей светлый парик, действительно хороший, смену одежды, в том числе меховое манто, лежавшее в чемодане. Он заказал поздний ужин, и все было ужасно (ничуть не лучше того, что они должны были изображать: посреди ужина Чарли призналась, что по-глупому дико боится, как бы официанты не узнали ее, несмотря на парик и меховое манто, и не осведомились, куда она девала своего преданного поклонника).
   Затем они прошли в свой номер, где целомудренно стояли две кровати, которые по легенде им надлежало сдвинуть. На секунду Чарли подумала, что тут-то все и произойдет. Когда она вышла из ванной, Иосиф лежал на кровати и смотрел на нее; она легла рядом и положила голову ему на грудь, затем подняла голову и принялась его целовать — это были легкие поцелуи в любимые места: в виски, щеки и наконец в губы. Его рука отстранила ее. потом коснулась ее лица. и он в свою очередь поцеловал ее, держа ее щеку в ладони. Потом очень мягко оттолкнул ее и сел. И снова поцеловал — на прощание.
   — Прислушайся, — сказал он, беря пиджак.
   Он улыбался. Своей прекрасной доброй улыбкой, самой своей лучшей. Она прислушалась и услышала стук ноттингемского дождя по окну — такого же, какой продержал их в постели две ночи и один долгий день.
   На другое утро они с чувством ностальгии совершили небольшие экскурсии по округе, воспроизводя ее маршрут с Мишелем, пока желание не заставило их вернуться в мотель... чтобы в памяти остались живые картины, с самым серьезным видом сказал ей Иосиф, и чтобы она увереннее чувствовала себя, так как сама все видела. Подобные уроки перемежались другими. Обучением беззвучной сигнализации, как он это называл, и методу тайнописи на внутренней стороне коробок из-под сигарет «Мальборо»: но почему-то Чарли не воспринимала все это всерьез.
   Несколько раз они встречались в театральной костюмерной за Стрэндом — происходило это обычно после репетиций.
   — Вы пришли мерять костюм, да, милочка? — спрашивала монументальная блондинка лет шестидесяти в просторном платье всякий раз, как Чарли появлялась в дверях. — Тогда сюда, милочка. — И провожала ее в заднюю комнату, где уже сидел Иосиф, дожидаясь ее, как клиент — проститутку.
   «Осень идет тебе», — думала Чарли, снова отметив, что в волосах его появился иней, а на скулах впалых щек — румянец будто от холода.
   Больше всего ей не давало покоя то, что не могла она пробить его броню.
   — Где ты остановился? Как мне связываться с тобой?..
   — Через Кэйти, — отвечал он. — Ты знаешь, какие сигналы указывают, что все в порядке, ну а потом у тебя есть Кэйти.
   Кэйти была ее пуповиной и одновременно как бы секретаршей, сидевшей в приемной Иосифа и охранявшей его покой. Каждый вечер, между шестью и восемью. Чарли заходила в телефонную будку, всякий раз в другую, и звонила Кэйти в Вест-Энд, а та расспрашивала, как сложился у нее день: как прошли репетиции, какие новости от Ала и компании. как там Квили и обсуждали ли они будущие роли, делала ли она пробы для кино и не нужно ли ей чего-нибудь? Они частенько говорили по полчаса, а то и больше. Сначала Чарли смотрела на Кэйти, как на помеху в ее отношениях с Иосифом, но постепенно стала с нетерпением ждать беседы с ней, так как Кэйти оказалась гораздо остроумнее ее и по-житейски намного мудрее. Чарли представляла ее себе такой доброй, спокойной женщиной, по всей вероятности, канадкой — вроде тех невозммимых врачих. к которым она ходила в Тэвистокской клинике, когда ее выгнали из школы и ей казалось, что она вот-вот спятит. Чарли проявила тут прозорливость, ибо хотя мисс Бах была американкой, а не канадкой, происходила она из семьи потомственных врачей.

 
   Дом в Хэмпстеде, который Курц снял для наблюдателей. был очень большой; он стоял в тихой глубинке. облюбованной Школой автомобилистов Финчли. Хозяева, по совету их доброго друга Марти из Иерусалима, убрались в Марлоу, однако в доме осталась атмосфера элегантного приюта для интеллектуалов. В гостиной висели картины Нольде, а в зимнем саду — фотография Томаса Манна с автографом; была тут и клетка с птичкой, которая пела, когда ее заводили, и библиотека со скрипучими кожаными креслами, и музыкальная комната с бехштейновским роялем. В подвале стоял стол для пинг-понга, а за домом простирался заросший сад с запущенным серым теннисным кортом, так что ребята, которые им пользовались несмотря на выбоины, придумали новую игру — нечто среднее между теннисом и гольфом. У ворот находилась маленькая сторожка — тут и повесили табличку: «Группа изучения иврита и истории человечества. Вход разрешен только студентам и персоналу», что в Хэмпстеде ни у кого не могло вызвать удивления..
   Их было четырнадцать, включая Литвака, но они распределились на четырех этажах с такой кошачьей осторожностью и аккуратностью, что, казалось, в доме вообще никого не было. Поведение их никогда не составляло проблемы, а в этом доме в Хэмпстеде они вели себя еще лучше. Им нравилась темная мебель и нравилось думать, будто каждый предмет тут знает больше них. Им нравилось работать весь день, а часто и далеко за полночь, а потом возвращаться в этот храм изысканной еврейской жизни и жить в нем, чувствуя свое наследие. Когда Литвак играл Брамса — а играл он очень хорошо, — даже Рахиль, помешанная на поп-музыке, забывала о своем предубеждении и спускалась послушать его, и ей тут же напоминали, как она ни за что не желала возвращаться в Англию и упорно отказывалась ехать по британскому паспорту.
   Такая великолепная атмосфера царила в группе, когда они засели в этом доме ждать своего часа, — ждать, когда прозвонит будильник. Они избегали — хотя никто им этого не запрещал — появляться в местных кабачках и ресторанах, равно как и избегали ненужных контактов с местными жителями. С другой стороны, они заботились о том, чтобы к ним приходила почта, покупали молоко и газеты и делали все, что требовалось, чтобы наблюдательный глаз не мог заметить никаких упущений. Они много ездили на велосипеде и немало позабавились, обнаружив, что весьма почтенные, а порой и сомнительные евреи бывали здесь до них, и все потехи ради посетили дом Фридриха Энгельса или могилу Карла Маркса на Хайгетском кладбище. Конюшней для их транспорта служил кокетливый розовый гараж, в окне которого виднелся старый серебристый «роллс-ройс» с табличкой «Не продается» на ветровом стекле, — владельца звали Берни. Берни был большой ворчун со смуглым лицом; он вечно бросал недокуренные сигареты, носил синий костюм и такую же, как у Швили, синюю шляпу, которую он не снимал, даже когда печатал на машинке. У него были и пикапы, и легковые машины, и мотоциклы, и целый набор номерных знаков, а в тот день, когда они прибыли, он вывесил большую табличку с надписью: «ОБСЛУЖИВАНИЕ ТОЛЬКО ПО КОНТРАКТУ. ПРОСЬБА НЕ ЗАЕЗЖАТЬ». «Приехала компашка чертовых зазнаек, — рассказывал он потом своим приятелям, таким же дельцам. — Сказались киногруппой. Сняли весь мой чертов гараж со всеми потрохами, заплатили не новенькой, а чертовски хорошо походившей деньгой, — гак разве ж тут, черт побери, устоишь?»
   Все это было в известной мере правдой, но такова была легенда, о которой они условились с ним. Однако Берни знал многое. В свое время он сам пару штучек отмочил.
   Все это время группа Литвака почти ежедневно получала из посольства в Лондоне информацию — словно вести о далекой битве. Россино опять заезжал на квартиру Януки в Мюнхене, на сей раз с какой-то блондинкой, которая, судя по описанию, очевидно, была Эддой. Такой-то побывал у такого-то в Париже, или Бейруте, или Дамаске, или Марселе. После опознания Россино новые ниточки пролегли в десяток разных направлений. Раза три в неделю Литвак проводил инструктаж и дискуссию. Когда были фотографии, он показывал их с помощью проектора, сопровождая каждую кратким перечнем известных вымышленных имен, особенностей поведения, личных пристрастий и профессиональных навыков. Время от времени он для проверки устраивал между своими слушателями состязания с занятными призами победителям.
   Порою — правда, не часто — великий Гади Беккер заглядывал к ним, чтобы услышать последнее слово о том, как идут дела, садился в глубине комнаты отдельно ото всех и тотчас уходил, как только инструктаж кончался. О том, что он делал, когда не был с ними, они не знали ничего, да и не рассчитывали узнать: он занимался агентурой, был особью другой породы; это был Беккер, невоспетый герой стольких тайных заданий, сколько они и лет-то еще не прожили. Они дружески называли его «Steppenwolf»[14]и рассказывали друг другу впечатляющую полуправду о его подвигах.
   Сигнал прозвучал на восемнадцатый день. Телекс из Женевы привел их всех в состояние боевой готовности, в подтверждение пришла еще телеграмма из Парижа. И через час две трети команды уже мчались под проливным дождем на запад.


17


   Труппа называлась «Еретики», и первое их выступление было в Эксетере перед прихожанами, только что вышедшими из собора, — женщины в лиловых тонах полутраура, старики-священники, готовые в любой момент всплакнуть. Когда не было утренников, актеры, зевая, бродили по городу, а вечером, после спектакля, пили с пылкими поклонниками искусств вино, заедая сыром, ибо по соглашению жили у местных обитателей.
   Из Эксетера труппа отравилась в Плимут и выступала на военно-морской базе перед молодыми офицерами, мучительно решавшими сложную проблему, следует ли временно счесть актеров джентльменами и пригласить к мессе.
   Но и в Эксетерс, и в Плимуте жизнь текла бурно и проказливо но сравнению с сырым, серокаменным шахтерским городком в глубине полуострова Корнуолл, где по узким улочкам полз с моря туман и низкорослые деревья горбились от морских ветров. Актеров расселили в полудюжине пансионов, и Чарли посчастливилось попасть на островок под шиферной крышей, окруженный кустами гортензий; лежа в кровати, она слышала грохот поездов, мчавшихся в Лондон, и чувствовала себя, как человек, потерпевший кораблекрушение и вдруг увидевший на горизонте далекий корабль.
   Театр их находился в спортивном комплексе, и на его скрипучей сцене в нос ударял запах хлорки, а из-за стенки доносились из бассейна глухие удары мячей — там играли в сквош. Публика состояла из простолюдинов, которые смотрят на тебя сонными завистливыми глазами, давая понять, что справились бы куда лучше, доведись им так низко пасть. Гримерной служила женская раздевалка — сюда-то Чарли и принесли орхидеи, когда она пришла гримироваться за десять минут до поднятия занавеса.
   Она увидела цветы сначала в зеркале над умывальником — они вплыли в дверь, завернутые во влажную белую бумагу. Она видела, как букет приостановился и неуверенно направился к ней. А она продолжала гримироваться, как если бы никогда в жизни не видела орхидей. Букет несла пятидесятилетняя корнуоллская весталка по имени Вэл, с черными косами и унылой улыбкой, — он лежал у нее на руке, словно завернутый в бумагу младенец.
   — Ты, значит, и есть прекрасная Розалинда, — робко произнесла она.
   Воцарилось враждебное молчание — весь женский состав спектакля наслаждался нескладностью Вэл. Перед выходом на сцену актеры особенно нервничаю г и любят тишину.
   — Да, я и есть Розалинда, — подтвердила Чарли, отнюдь не помогая Вэл выйти из неловкого положения. — В чем дело? — И продолжала подводить глаза, всем своим видом показывая, что ее нимало не интересует ответ.
   Вэл церемонно положила орхидеи в умывальник и поспешно вышла, а Чарли на глазах у всех взяла прикрепленный к нему конверт. «Мисс Розалинде». Почерк не англичанина, синяя шариковая ручка вместо черных чернил. Внутри — визитная карточка, отпечатанная на европейский манер на глянцевитой бумаге. Фамилия была выбита остроконечными бесцветными буквами, чуть вкось «АНТОН МЕСТЕРБАЙН, ЖЕНЕВА». И ниже одно слово — «судья». И ни единой строчки, никаких «Иоанне, духу свободы».
   Чарли переключила внимание на свою другую бровь, очень тщательно подвела ее, точно ничего на свете не было важнее.
   — От кого это, Чэс? — спросила Деревенская пастушка, сидевшая у соседнего умывальника. Она только что окончила колледж и по умственному развитию едва достигла пятнадцати лет.
   Чарли, насупясь, критически рассматривала в зеркале дело рук своих.
   — Стоило, наверное, сумасшедшую кучу денег, да, Чэс? — заметила Пастушка.
   — Да, Чэс? — передразнила ее Чарли.
   Это от него!
   Весть от него!
   Тогда почему же он не здесь? И почему ни слова не написал?
   "Не доверяй никому,— предупреждал ее Мишель. — Особенно не доверяй тем, кто будет утверждать, что знает меня".
   «Это ловушка. Это они, свиньи. Они узнали про мою поездку через Югославию. Они обкручивают меня, чтоб поймать в ловушку моего любимого. Мишель! Мишель! Любимый, жизнь моя, скажи мне, что делать!»
   Она услышала свое имя: «Розалинда... Где, черт подери, Чарли? Чарли, да откликнись же, бога ради!»
   И группа купальщиков с полотенцами на шее вдруг увидела в коридоре, как из женской раздевалки появилась рыжеволосая дама в заношенном платье елизаветинских времен.

 
   Каким-то чудом она довела до конца спектакль. Возможно, даже и неплохо сыграла. Во время антракта режиссер, этакая обезьяна, которого они звали Братец Майкрофт, странно так посмотрел на нее и попросил «поубавить пыла». что она покорно согласилась сделать. Хотя вообще-то едва ли его слышала: слишком она была занята разглядыванием полупустого зала в надежде увидеть красный пиджак.
   Тщетно.
   Другие лица она видела — например, Рахиль, Димитрия, — но не узнала их. «Его тут нет, — в отчаянии думала она. — Это трюк. Это полиция».
   В раздевалке она быстро переоделась, накинула на голову белый платок и проволынилась, пока сторож не выставил ее. А потом постояла в фойе, словно белоголовый призрак, среди расходившихся спортсменов, прижимая к груди орхидеи. Какая-то старушка спросила, не сама ли она их вырастила. И какой-то школьник попросил у нее автограф. Пастушка дернула ее за рукав.
   — Чэс... У нас ведь сейчас вечеринка... Вэл всюду ищет тебя!
   Двери спортивного зала с шумом захлопнулись за ней, она вышла в ночь. Порыв ветра чуть не уложил ее на асфальт, спотыкаясь, она добралась до своей машины, отперла ее, положила орхидеи на сиденье для пассажира и с трудом закрыла за собой дверцу. Мотор включился не сразу, а когда наконец включился, то заработал, как лошадь, стремящаяся поскорее попасть в стойло. Помчавшись по переулку, выходящему на главную улицу, Чарли увидела в зеркальце фары машины, отъехавшей следом за ней и сопровождавшей ее до самого пансиона.
   Она остановила машину и услышала, как ветер рвет кусты гортензий. Спрятав орхидеи под пальто, Чарли запахнулась в него и побежала к входной двери. На крыльцо вели четыре ступени — она просчитала их дважды: пока бегом поднималась вверх и пока стояла у стойки портье, переводя дыхание и слыша, как кто-то легко и целенаправленно шагает по ним. Никого из обитателей не было ни в гостиной, ни в холле. Единственным живым существом был Хамфри, диккенсовский мальчик-толстяк, выполнявший обязанности ночного портье.
   — Не шестой номер, Хамфри, — весело заметила она, видя, что он ищет ее ключ. — Шестнадцатый. Да ну же, милый. В верхнем ряду. Там, кстати, лежит любовное письмо, лучше уж отдай его мне, пока не отдал кому-то другому.
   Она взяла у него сложенный лист бумаги в надежде, что это послание от Мишеля, но лицо ее вытянулось от разочарования, когда она увидела, что это всего лишь от сестры со словами: «Счастливого выступления сегодня» — таким образом Иосиф давал ей знать: «Мы с тобой», но это было как шепот, который она едва расслышала.
   За ее спиной дверь в холл отворилась и закрылась. Мужские шаги приближались по ковру. Она быстро оглянулась а вдруг это Мишель. Но это был не он, и лицо ее снова разочарованно вытянулось. Это был кто-то из совсем другого мира, кто-то совсем ей не нужный. Стройный, опасно спокойный парень с темными ласковыми глазами. В длинном коричневом габардиновом плаще с кокеткой как у военных, расширявшей его гражданские плечи. И в коричневом галстуке под цвет глаз, которые были под цвет плаща. И в коричневых ботинках с тупыми носами и двойной прошивкой. «Уж никак не судья, — решила Чарли, скорее из тех, кому в суде бывает отказано». Сорокалетний мальчик в габардине, рано лишенный права на справедливость и суд.
   — Мисс Чарли? — Маленький пухлый рот на бледном поле лица. — Я привез вам привет от нашего общего знакомого Мишеля, мисс Чарли.
   Лицо у Чарли напряглось, как у человека, которому предстоит серьезное испытание.
   — Какого Мишеля? — спросила она и увидела, что у него не шевельнулся даже мускул, отчего и она сама застыла, как застывают модели, когда их пишут, и статуи, и полисмены на посту.
   — Мишеля из Ноттингема, мисс Чарли. — Швейцарский акцент стал более заметен, голос звучал осуждающе. Голос вкрадчивый, словно занятие правосудием требует секретности. — Мишель просил послать вам золотистые орхидеи и поужинать с вами вместо него. Он настоятельно просил вас принять приглашение. Прошу вас. Я добрый друг Мишеля. Поехали.
   «Ты? — подумала она. — Друг? Да Мишель ради спасения жизни не завел бы такого друга». Но она выразила лишь гневным взглядом все, что думала по этому поводу.
   — Я, кроме того, защищаю правовые интересы Мишеля, мисс Чарли. Мишель имеет право на защиту закона. Поехали же, прошу вас. Сейчас.
   Жест потребовал существенного усилия, но она и хотела, чтобы это было заметно. Орхидеи были ужасно тяжелые, да и ее отделяло немалое расстояние от этого человека, но она все-таки собралась с силами и с духом и положила ему на руки букет. И нашла верный, нагловатый тон.
   — Весь ваш спектакль не по адресу, — сказала она. — Никакого Мишеля из Ноттингема я не знаю, да и вообще не знаю никаких Мишелей. И нигде мы с ним не встречались. Это, конечно, неплохо придумано, но я устала. От всех вас.
   Повернувшись к стойке, чтобы взять ключ, она увидела, что портье спрашивает у нее о чем-то очень важном. Его блестящее от пота лицо подрагивало, и он держал над большой конторской книгой карандаш.
   — Я спросил, — возмущенно повторил он, растягивая, как это свойственно северянам, слова, — в какое время вы желаете утром пить чай, мисс?
   — В девять часов, дорогуша, и ни секундой раньше. — Она устало направилась к лестнице.
   — И газету, мисс? — спросил Хамфри.
   Она повернулась и уставилась на него тяжелым взглядом.
   — Господи! — вырвалось у нее.
   Хамфри вдруг чрезвычайно оживился. Он, видимо, считал, что только так можно пробудить ее к жизни.
   — Утреннюю газету! Для чтения! Какую вы предпочитаете?
   — «Таймс», дорогуша, — сказала она.
   Хамфри снова погрузился в ублаготворенную апатию.
   — «Телеграф», — громко произнес он, записывая. — «Таймс» только по предварительному заказу.
   Но к этому времени Чарли уже поднималась по широкой лестнице к темной площадке наверху.
   — Мисс Чарли!
   «Только назови меня так еще раз, — подумала она, — и я спущусь и хорошенько двину тебя по твоей гладкой швейцарской роже». Она поднялась еще на две ступеньки, но тут он снова заговорил. Она не ожидала такой настойчивости.
   — Мишелю будет очень приятно, когда он узнает, что Розалинда выступала сегодня в его браслете! И, по-моему. он до сих пор у нее на руке! Или это, может быть, подарок какого-то другого джентльмена?
   Она сначала повернула голову, потом всем телом повернулась к нему. Он переложил орхидеи на левую руку. Правая висела вдоль тела. словно рукав был пустой.
   — Я ведь сказала — уходите. Убирайтесь. Пожалуйста— ясно?
   Но произнесла она это неуверенно, что выдавал ее нетвердый голос.