Асаф пересчитал деньги и выскочил из машины:
   - Через два часа привезу камень.
   Я вернулся домой и стал ждать. Прошло два часа. Я проклинал себя: надо было взять в залог удостоверение личности! Надо уметь делать такие простые вещи! Пусть у него их сотня, но это, все же, какой-то след!..
   Через час приехал Яков с сыновьями. Я рассказал все, он покачал головой:
   - Нельзя так! Ни с арабами, ни с евреями! Человек, которого ты не знаешь! Ни в коем случае нельзя!
   Прошел еще час и - ах вы, мои хорошие, - подкатил минибус, выскочил из него Асаф. Он привез камень. Выгрузил у калитки и сел в машину.
   - Завтра с другом, значит, все сделаем.
   Я не стал спорить - день все равно кончался. Наутро Асаф пришел - один.
   - А где друг?
   - Подойдет попозже.
   Друг так и не пришел. Асаф, кажется, и не ждал его. Выпив кофе, сказал, что идет за белым цементом, и исчез на полдня. Принес на плече полмешка белого цемента, спросил, где мелкий песок. Удивился, что его нет, и снова исчез. В этот день так и не вернулся. Мне эти уловки были знакомы, маляры тоже так делали: главное - нахватать побольше заказов, получить деньги на материалы, а там как получится. Наверно, он работал еще где-нибудь неподалеку и выкручивался и там, и здесь.
   На следующий день Асаф пришел в семь. В калитку не зашел, хоть мы ее не запираем. Звал меня с улицы. Пил кофе и рассказывал о себе: живет в деревне под Шхемом, у него пятьдесят соток земли, большие дом и сад.
   Я заметил:
   - У тебя полно земли. А говорят, евреям тут места нет.
   Он сморщил лоб, пытаясь понять.
   - Ты хочешь купить землю на территориях? Но еврею нельзя!
   - Да зачем мне она? У меня и денег нет.
   - Ну да, - сказал он озадаченно.
   Я понял, что попал впросак. Это издалека, до того, как приехали сюда, нам могло казаться, что на этой земле люди враждуют из-за дунамов и квадратных километров. Но дунамы-то и километры поделить было бы несложно. Их, пустых, незасеянных и незаселенных, тут вдоволь, на всех могло хватить. Не из-за них вражда.
   На работу Асаф добирался полтора часа. Странно было, что после такой дороги - много километров пешком по жаре, - он еще способен был что-то делать. От еды отказался и, выпив кофе, ушел за песком. Принес его в двух двадцатилитровых ведрах из-под краски откуда-то с соседней улицы. При изящном его сложении это был большой груз - жилы выпирали под смуглой кожей, как на анатомическом муляже. Еще не начался рабочий день, а его уже водило от усталости, как пьяного. Он беспрерывно и страшно кашлял. Ира прислушалась:
   - Да у него, наверно, пневмония!
   Сбегала за стетоскопом, послушала...
   - Вам надо провериться рентгеном.
   - Потом, - сказал он. - Если есть таблетки, дай.
   Она принесла антибиотик, рассказала, как принимать, он сразу проглотил две таблетки. Приготовил раствор на белом цементе и начал кладку. Я сам вызвался принести ему еду из магазина. За едой он все повторял, что просчитался и я должен ему четыреста шекелей. Я не поддавался. Подошла Дашка, он умудрился незаметно поговорить с ней и охмурил - она эти четыреста шекелей пообещала.
   Вместо одного дня Асаф проковырялся четыре. Я нетребователен, но то, что он делал, не лезло ни в какие ворота, ряды шли вкривь и вкось. Асаф никогда не спорил, переделывал тут же. Дело свое знал. Хорошо работать умел, но умел и плохо, если сходило. Это меня изумляло. Мне всегда казалось, что тот, кто умеет сделать хорошо, не может работать плохо. Я сам такой. Если делаю плохо, то от неумения. Плохая работа меня мучит, и постоянные клиенты это видят и понимают: он не может работать плохо, он педант. Упрекнуть Асафа в педантизме никак было нельзя. Приходилось бросать свои дела и наблюдать за ним.
   На четвертый день выработался белый цемент. Асаф ходил куда-то и вернулся ни с чем. Предложил поехать и купить. Мне надоело оставаться в дураках, и я сказал:
   - Ты все время пользуешься моим материалом. Мы так не договаривались. Поехали, но за это ты оштукатуришь стенки в ванной на втором этаже.
   - Нет проблем.
   Оставалось работы на день. Асаф сказал:
   - Завтра кончу. Справка на продажу машины есть?
   - Завтра дашь мне удостоверение и получишь машину.
   Рано утром Асаф принялся за работу, а я поехал за справкой. Выстоял очередь к прилавку, за которым сидела дежурная чиновница, протянул ей удостоверение Асафа.
   - Ты не имеешь права продать машину арабу с территорий, - сказала она.
   - Но этого не может быть! Почему?!
   - Есть закон. Нельзя.
   Это был удар! Я не знал, что сказать Асафу.
   Он, однако, был к этому готов:
   - Ты должен взять справку, что машина сломана и номер ее аннулируется. Ты продаешь ее мне на запчасти.
   - Завтра попробую. Завтра ты кончишь?
   - Да тут делать уже нечего.
   - Мы еще на штукатурку договаривались.
   - Я помню, не волнуйся.
   Перед уходом он попросил пятьдесят шекелей:
   - Надо же мне домой добраться.
   - Пятьдесят шекелей на дорогу? У меня только двадцать.
   - Давай двадцать.
   На следующий день мне выдали справку. В ней стояло ивритское слово мет, мертвый. "Фиат-124" No 58-127 мертв. В русском языке это слово относится только к одушевленным предметам. Возможно, у "фиата" и была душа. Чего-чего, а души я вложил в машину много - выискивал у старьевщиков запчасти, сам поменял всю систему охлаждения.
   Асаф опять не кончил работу. Он очень хотел кончить, но заходился кашлем, и руки дрожали. Он так расстроился, что не получит машину... Ира не выдержала:
   - Да отдай ты ее.
   - Но он же не кончил.
   - Завтра кончит. Отдай.
   Я вручил Асафу справку и отдал ключи: машина твоя, кончишь работу завтра.
   Он удивился. Не обрадовался, не кинулся благодарить, а просто глубоко удивился. Ира приготовила ему кое-какие вещи для детей, еще что-то, нам не нужное, он погрузил все в машину и сказал:
   - Отец, я тебе подарю часы. Старые, большие часы, - он показал на уровне груди, какие они большие.
   Он сел за руль и покатил в сторону Бейт Лид, помахав на прощанье. Мой "фиат" кончил свою вторую жизнь, в Тулькарме пересек зеленую черту и со справкой, что он мертв, помчался навстречу жизни последней. Мы с Ирой загрустили, будто расстались с близким человеком.
   Асаф исчез. Нам с Ирой было нехорошо. Даже не в незаконченной работе было дело. Он словно бы предал нас. Привязались мы к нему, что ли... Месяц спустя он появился и с порога рассказал, что возил мать в Иорданию, там ей сделали операцию на сердце.
   Я решил, что он извиняется.
   - Почему в Иорданию?
   - В Израиле надо двадцать тысяч шекелей, а в Иордании - шесть. У меня там брат живет.
   - Как машина?
   - Отлично. Сто двадцать на шоссе запросто дает.
   - Кофе выпьешь?
   - Почему нет?
   Пришла Ира. Обрадовалась, увидев Асафа, вынесла ему новую порцию вещей. Асаф медлил. Я понял, что он пришел просить денег, и ждал, когда начнет. Он начал:
   - Отец...
   Я отрезал:
   - Нет.
   Он хватал меня за руку и весело кричал:
   - Ты же не знаешь, сколько я скажу! Не знаешь!
   Я отворачивался, он выпалил, как что-то очень смешное:
   - Десять шекелей!
   Я дал и проводил его до ворот. Не успел вернуться в дом, как он окликнул:
   - Отец!!!
   У ворот остановился полицейский мотоцикл. Полицейский в каске, соскочив, остановил Асафа и обыскивал. Тот послушно поднимал руки и поворачивался.
   - Покажи, что в пакете, - приказал полицейский.
   Асаф торопливо вывалил содержимое прямо в грязь.
   Полицейский брезгливо трогал вещи ногой.
   - Откуда это?
   - Он дал, - показал на меня Асаф.
   Я кивал, сделавшись таким же, как он, суетливым и виноватым.
   - А это? - полицейский выудил из вороха что-то черное и блестящее. Теперь он смотрел на меня: - Это тоже ты дал?
   - Не знаю, - сказал я. - Жена собирала.
   Блестящее черное платье видел впервые, но почему было не сказать: да, я дал. В сущности, я как бы присоединялся к подозрительному полицейскому. До сих пор не могу понять, почему это сделал. Конечно, мелочь, какой-то автоматизм то ли честности, то ли послушания, но ведь и на курок иногда нажимают автоматически.
   - Иди спроси ее, - приказал мне полицейский.
   Ира вышла, подтвердила, что платье дала она, и полицейский уехал.
   Прошел еще месяц, и Асаф опять появился. На этот раз у него была другая драматичная история: ему грозила тюрьма. По его рассказу, он ни в чем не был виноват. Его отец или даже дед поставил забор на границе с соседями. Оказалось, он прихватил кусок чужой земли, сто пятьдесят квадратных метров. Теперь соседи подали в суд. Суд присудил, чтобы Асаф передвинул забор и заплатил три с половиной тысячи шекелей. До конца срока оставалось три дня, после чего Асафа забрали бы в тюрьму. Денег у него не было.
   - Шесть тысяч на операцию матери, - объяснял он. - Я тогда собрал все, что могли дать родственники. Больше ничего нет. Я пойду в тюрьму - что дети будут есть?
   Почему об этом должен был думать я, а не соседи, с которыми он жизнь прожил, не судебные чиновники, лучше меня знающие обстоятельства дела?
   - Я сожалею, - сказал я. - Но я не могу тебе помочь.
   - Я не сплю, - сказал он.- Все думаю и думаю. Голова кругом. Я достану. Но нужно время. Я придумал: кто-нибудь выписывает мне чек на три с половиной тысячи. Я несу в суд. А тот, кто дал чек, аннулирует его. Пока из суда бумаги придут в банк и банк ответит, что чек аннулирован, пройдет неделя. За это время я найду деньги.
   Это было так сложно, что я не сразу и понял. Я сказал:
   - Не могу, Асаф, извини.
   - А твоя дочь?
   - Она тоже этого не сделает.
   - Я поговорю с ней. Что мне делать?
   - Ее нет дома. Она не даст тебе чек, Асаф.
   Он пришел на следующее утро и заштукатурил ванную комнату. Оставалось работы на час - положить поверх штукатурки известковую шлихту, но он опять исчез. На следующее утро, появившись, еще издали прокричал:
   - Я нашел деньги!!!
   Был уверен, что сообщает мне радость. То есть считал меня другом. Я в самом деле обрадовался, с души свалилась тяжесть - ведь мог помочь, а не помог.
   Мы стояли у ворот. Асаф, который пришел пешком обычной своей дорогой от шоссе, положил на землю тяжелые мешки, отдыхал.
   - Сегодня сделаю шлихту,- деловито заметил он. - Знаешь, я нашел работу рядом, на Арлозоров. Дай тачку довезти цемент. Вечером верну.
   Я прикатил ему тачку. Больше никогда не видел ни ее, ни Асафа. Спустя несколько дней мимо дома проходил Хусейн, знакомый араб-каблан. Я окликнул его:
   - Где Асаф?
   - Зачем тебе?
   - Он взял мою тачку на прошлой неделе и не вернул.
   Хусейн продолжал пристально меня рассматривать. Это было странно: что он хотел понять?
   - Он арестован, - сказал Хусейн, убедившись, что я в самом деле не знаю и мой вопрос - не проверка.
   - За что?!
   - Не знаю.
   - Ну, не хочешь говорить...
   - Вроде, украл что-то.
   - У него ж четверо! А как же дети?
   - В том-то и дело.
   - Жалко детей, - сказал я.
   Хусейн опустил глаза. Рядом с ним стоял паренек лет двенадцати. Он, напротив, не отводил взгляда и спросил подозрительно:
   - Вы разве телевизор не смотрите?
   - Нет. А что там было?
   Паренек посмотрел на Хусейна, тот сказал мне:
   - Шалом, отец.
   Они ушли. Я подумал: разве в теленовостях сообщают о мелких кражах? И тут же забыл об этом. Вспомнил на другой день, когда слушал новости по русской радиостанции РЭКА.
   РАСКРЫТА ТЕРРОРИСТИЧЕСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ В ТАЙБЕ. ...ГОТОВИЛИСЬ СОВЕРШИТЬ ТЕРАКТЫ В НЕТАНИИ, ХАДЕРЕ И ИЕРУСАЛИМЕ. АРЕСТОВАНЫ НЕСКОЛЬКО ЧЕЛОВЕК ИЗ ТАЙБЫ И ИЗ ДЕРЕВНИ ОКОЛО ШХЕМА...
   Асаф - террорист? Я не мог в это поверить. Скорее бы поверил, что террористом мог оказаться другой человек, наш штукатур. Их работало двое. Один, улыбчивый, лет двадцати, готовил и подносил сырую штукатурку, второй, чуть постарше, сумрачный, наносил ее на стены. Он работал, как машина, прерываясь лишь на короткий обед. К концу дня его качало от усталости. Мне все время казалось, что он угнетен чем-то. Он, как и Асаф, был из деревни под Шхемом. Вот если бы он... Нет, пожалуй, и он бы не пошел на это - не фанатик, и взгляд у него был осмысленный... А Асаф, пожалуй, согласился бы за деньги что-нибудь сделать для своих. Ведь арестовали же его за что-то.
   Впрочем, что я вообще мог знать обо всем этом?
   Тогда был октябрь двухтысячного года, интифада, которая началась в конце осени, еще казалась немыслимой...
   11. Язычники
   Кто бы он ни был, взорвавший себя у каньона а-Шарон мусульманин, последним движением руки он открывал дверь в вечное блаженство и, значит, и остался в раю до скончания времен.
   Для наших соседей, правоверных иудеев, их маленький Ицик сейчас тоже безмятежно пребывал за пределами страдания, в ожидании Страшного суда. Хотелось думать, что вера облегчала их горе: суровый Бог наказал их, лишил сына, сделал убогими калеками, погрузил во тьму, чтобы они ощупью искали дорогу к праведной жизни, но Ицика спас и вознес. Я же не мог опереться на веру, а разум не справлялся с кошмаром смерти.
   В нашем доме спали после обеда сорок детей. Я поднялся на второй этаж. Гай смотрел телевизор.
   - Гай, милый, иди, пожалуйста, к себе, мы с бабушкой будем смотреть новости.
   - Только не делай громко, детки спят, - предупредила Ира, когда Гай, не теряя лишней секунды, помчался вниз, к телевизору родителей.
   Я переключил на российский канал. В этом не было смысла: я уже все знал. Но мне нужно было видеть все снова и снова, как больному нужно - Лев Толстой однажды заметил это - снова и снова дотрагиваться до больного места.
   Мы с Ирой увидели наш каньон, полицейские машины и "амбулансы".
   -...это четвертый теракт в маленьком городе за последние два месяца. Ответственность взяла на себя исламская террористическая организация "Хамас"...
   Кадры у каньона сменились улицами в Рамалле. Толпы боевиков "Хамаса" в черных капюшонах плясали, подняв над головой автоматы. Жгли чучело еврея. Ликующие мальчишки прыгали перед камерой.
   -...в этом разница между политическим мышлением демократического общества и националистическим мышлением: в Израиле кричат: "Смерть Арафату!", в палестинской автономии - "Смерть евреям!"...
   - Позвони Анне Семеновне, - сказала Ира.
   - Зачем?
   - Скажи, что уже дома.
   - Вы смотрели русское телевидение? - закричала мама. - Так объективно все показали! Даже с сочувствием! Ты слышал, что сказал... - она назвала фамилию комментатора. - У нас кричат: "Смерть Арафату!", у них - "Смерть евреям!". Что я тебе говорила?
   - Что ты говорила, мама?
   - Он всегда мне нравился. Он все-таки всегда старается высказать свое мнение.
   Она радовалась? Господи, спаси наши души... Внизу завопил Гай:
   - Гера! Гера! Гера!
   Я спустился к нему.
   - Гера, посиди со мной, мне страшно.
   Он прижался ко мне, не отводя глаз от экрана. Показывали детский ужастик. Куда подевались Золушки и Белоснежки? Их сменили какие-то в самом деле жуткие членистоногие существа, они превращались в людей, потом снова вырастали страшные конечности...
   - Гера, ты Гера? - автоматически подстраховался Гай.
   - Я Гера, не бойся, я сейчас приду.
   У нас звонил телефон - прорвался друг из Минска:
   - Что там у вас делается?
   - Да видишь, как.
   - Ира, Дашка?
   - Все нормально, Олег.
   Я знал, как трудно ему наскрести денег на международный звонок. Он, конечно, считал, что нам страшно ходить по улицам и спать ночью в своих домах, ему хотелось сказать: если, не дай бог, что, собирайте манатки, мы ждем... Он, спасибо ему, не сказал, но я понял.
   Так же, как Олег сейчас увидел "амбулансы" на телеэкране, я увидел однажды, как зачадил головешкой российский парламент. Я был в каньоне а-Шарон, на втором этаже, там, где продают телевизоры. Они занимали целую стену. Картинка горящего Белого дома отпечаталась на всех экранах, больших и маленьких. Московский оператор СNN делал панораму по окнам. Глаз, скользя по экранам, не поспевал за движением телеобъектива, и оттого казалось, что картинки не совпадают, горят дома в разных частях света, запылал весь мир. Продавцы и толпа покупателей, как многие люди во всем мире, что-то ощутили, примолкли. Камера показала толпу у танков. Люди радовались - нет, не тому, что президент страны расстреливал из танков свой парламент, какое там, - это была радость зевак, которым повезло оказаться на месте события, - не каждый ведь день такое увидишь. Я ощутил нереальность происходящего: жизнь была доступна пониманию лишь в качестве телевизионного изображения. Люди за тысячи километров от пожара смотрели в телевизоры и понимали, что происходит, люди на пожаре - не понимали.
   Если случалось что-то в Минске - взрыв в подземном переходе, взрыв в метро - мы тревожились за Олега, звонили ему, он удивлялся: да все у нас в порядке, о чем вы... И так же тревожился он, когда что-то случалось у нас, мы же здесь не понимали его тревоги: да все у нас нормально...
   Гай путал жизнь и телевидение. А мы?
   Ира переключила на CNN. Над морем и жемчужной полоской пляжа плыли дельтапланы - желтый, алый, сиреневый, над ними серебристый самолетик волок по лазурному небу длинный хвост рекламного полотна, и я увидел над ним когти демона. Что видел демон, пролетая над нами? Должно быть, ему открывалась странная картина, какие-то токи, движение электронного тумана, опутавшего землю. Этот информационный туман поглотил нас, вобрал в себя, и мы растворились в нем, став электронным кодом. Люди превращались в чудовищ. "Гера, ты Гера?"
   Панорама оператора CNN продолжалась, захватила берег - девушки на пляже были узкоглазыми, что-то там происходило, Нетания уже не существовала в новостях, нас сменили другие, и то, что я принял за когти демона, было иероглифами, знаком телеканала.
   Ира охнула, задержавшись на канале телесериалов. Только что она плакала, прислушиваясь к звонкам в пустом доме Ноэми и Якова. Слезы еще лились, а мокрые глаза уже переносили ее в другой мир. Ира растворялась в нем. Это были будни врачей и сестер американского приемного покоя. Телесериал тянулся несколько лет. Там праздновали дни рождения и Рождество, тяжело работали, влюблялись, женились и умирали. Это стало частью жизни Иры, ее второй семьей. Ира в разговорах иногда произносила какие-то фразы, которых я не понимал, и спохватывалась: ах, да, ты же этого не видел. Моя мама жила в другой семье. Там отмечали день рождения какой-нибудь телезвезды, на сцене собирались все свои, мама радовалась, как удачно пошутил Андрей Вознесенский, интересовалась, почему не было Олега Табакова, еще одного члена ее семьи, - уж не заболел ли он... А Таня, дочка Фимы и Жанны, приезжая из Ливана в выходной, не раздеваясь, в военной форме, лишь сняв автомат, бросалась к телевизору и с ливанских кадров, которые мы смотрели с ужасом, тревожась за нее, Таню, бежали санитары с носилками, несколько часов назад Таня была там, а сейчас там находились ее подруги, - переключала на свой бесконечный латиноамериканский сериал: "Он что, изменил ей, блядище?". Жанна, ее мать, мучаясь сильными болями в животе, не разрешала вызвать "амбуланс" до тех пор, пока не досмотрит серию о любовных страданиях Хулиана и Паломы. У нее начался перитонит. Досмотрев серию, она потеряла сознание.
   Мы язычники, и важнее, чем пляска шамана, для нас нет ничего. Без этой пляски мы не понимаем ни себя, ни жизни.
   Однажды на моих глазах убили Рабина - камера, готовясь снимать совсем другое событие, наехала через секунду-другую после выстрела, я увидел сползающее вниз тело старика в черном костюме и клубок тел, который покатился к стене и ударился о нее - хватали стрелявшего Игала Амира, - это было не похоже на теленовости, противоестественно, и голос телекомментатора стал нестерпимо неуместным. В другой раз мы смотрели фильм о семьях погибших на "Курске", и вдруг какая-то женщина там бросилась на адмирала, чтобы сорвать погоны, затряслась в рыданиях - кадр прервали, мы сидели в шоке и рыдали, словно это случилось с нами, ощущая, что трагедии в жизни не бывает, у жизни нет жанров, а есть только кошмар и инстинкт. А потом мы увидели, как убили израильских солдат в палестинском полицейском участке. "Интифада Аль-Акса" только начиналась, казалась мелким недоразумением, ожесточение еще не проникло в сердца, руки не тянулись к оружию при виде чужой формы, и заблудившиеся вооруженные парни, ничего не подозревая, спокойно пошли вслед за полицейским в полицию. Итальянский тележурналист чудом оказался у фасада здания, чудом сумел вывезти домой кассету, и мы увидели, как летит выброшенное со второго этажа тело убитого, как высовывается из окна счастливый юноша, показывая толпе перед домом свои окровавленные руки, - мы еще говорили о мирных переговорах, спорили об уступках и гарантиях - и увидели эти руки. Жизнь и ее телеизображение противоестественно совместились, и мы оцепенели в ужасе, потому что этого не должно было быть. Что же было реальным - кровь на руках на экране или наши споры перед телеэкраном? Все перепуталось, жизнь оказалась там, а телевидение - здесь, в наших рассуждениях и спорах. Я - Гера? Не знаю, Гай, не знаю, ничего я не знаю.
   Позвонил приятель из Новой Зеландии. У него был самодовольный дурной голос. Это ничего не значило, такой голос был у него всегда, маленькая мания величия, а человек он сам по себе был добрый и порядочный, но я слышал сигнал самодовольства и реагировал на него, как реагирует мышца на электроразряд. Человек из лучших чувств позвонил узнать, как там мы, не оказались ли в числе раненых - город крохотный, а число жертв за месяц достигло трех сотен, - но реальность оставалась виртуальной, он не заметил сам, как перешел на менторский тон, объяснял, что наше правительство действует неправильно, осложняет положение друзей Израиля во всем мире, он там, в Новой Зеландии, какие-то лекции читает, людям не нравится, что Израиль в ответ на теракт применяет самолеты и танки, это подрывает престиж на Западе. Я сказал ему, что нам сейчас не до мнения новозеландцев, и он стал читать мне лекцию о том, что без иностранной помощи мы пропадем.
   - От вас скрывают всю правду, - намекнул он, полагая, что в Интернете получает информацию, не доступную израильтянам.
   Я напоминал себе, что он дурак, но это не помогало, настроение он ухудшил вконец. "Глупость - это голос космоса, а космос не может ошибаться", - Векслер не острил...
   Гай отдохнул за телевизором, преисполнился энергии и взлетел по лестнице с пластмассовым мечом в руке:
   - Защищайся, Гер-р-ра! Я Цавая Нендзя! Вон отсюда!
   Мы с Ирой вытаращились.
   - Гай, откуда ты знаешь эти слова?
   Он наскакивал, орал в упоении, был невменяем. Лишь когда чуть-чуть устал и успокоился, Ира невзначай спросила:
   - Откуда ты знаешь эти слова: "Вон отсюда!"?
   - Мама сказала.
   - Мама? Кому?
   - Нет, Жанна сказала. Или мама.
   Мы переглянулись: что-то происходило. С того дня, как арестовали банковский счет, Дашка снова, как во времена беременности, сияла приветливой улыбкой. Она решила, что должна полагаться только на себя. Мы догадывались, что она попыталась вытрясти деньги с подонка, который их подвел, и у нее ничего не получилось. Фима чувствовал себя виноватым перед компаньоншей и по-собачьи смотрел ей в глаза. Жанна и раньше ревновала мужа к Дашке, теперь же сходила с ума, с нежной улыбочкой говорила Дашке гадости и пыталась заразить своей ревностью Колю. Тот оставался невозмутимым, но я заметил, что он стал сдержанным со мной, и это был плохой признак. А ведь Дашка и Фима продолжали вместе работать...
   Фима поднялся по лестнице, деликатно кашлянул:
   - Можно к вам?
   Гай бросился на него с мечом:
   - Я Цавая Нендзя!..
   Фима сделал стойку, защищался, Гай лупил его со всей силы, и нам с Ирой почудилась в этом скрытая злобность. Все могло быть. Гай не мог не проникнуться настроением взрослых.
   - Гай, успокойся, - строго сказала Ира.
   - Дашка будет на кладбище? - спросил Фима.
   Мы пожали плечами. Фима сказал:
   - Я отвезу вас.
   - А кто с детьми?
   - Я Инну попросил.
   Инной звали одну из воспитательниц. Дашка уволила ее накануне: две с половиной тысячи шекелей в месяц - это для нас большая экономия. Инна держалась за свою работу, как никто другой: пятилетний Давидик всегда был при ней. До этого она лишилась пособия по бедности, потому что не смогла пробиться к двери сквозь толпу настырных баб, когда выкрикнули ее фамилию. Мы все ее любили. Когда Фима узнал, что Дашка ее уволила, он попытался отстоять:
   - Я считаю, если уж увольнять, то Шоши, у нее муж работает.
   - Шоши мы не можем уволить, - сказала Дашка. - Она живет на нашей улице, все будут против нас.
   Спорить с Дашкой Фима не умел, и Инна работала последний день. Мы попросили ее последить за Гаем.
   Кладбище расположено на холме, его обдувает сильный бриз, с аллей открывается вид на белый город под ярким солнцем. Мы шли вниз по склону, туда, где уже толпились люди у свежей могилы. Нас обогнали два парня с видеокамерой, и тот, что нес ее, сказал другому:
   - Отличный план, лучше не придумаешь. Возьми панораму города, с нее выйдешь на мать, когда я кончу говорить - дашь обратную на город.
   Навстречу бежал несуразный человек с молитвенником под мышкой. Несуразность заключалась в фигуре с женским задом и покатыми плечами. Они переходили в шею незаметно, как у пингвина. Что-то дегенеративное было в лице, озаренном радостью. Сзади нас выносили из молельной Ицика, человек спешил присоединиться к процессии, боялся опоздать на праздник смерти. Его невозможно было не узнать: это он однажды ворвался в нашу калитку...
   Надо, наверно, рассказать и это. Никогда не позволял себе работать в субботу - из уважения к Ноэми и Якову. Было очень нужно, день пропадал, а я не мог стуком или грохотом нарушить субботний покой. Как-то Яков и Ноэми уехали отдыхать, воскресным утром должны были прийти штукатуры, которым требовался помост, и в вечер наступления субботы я, очень торопясь, прибивал последние доски, зная, что не оскорбляю этим отсутствующих соседей. Оставалось вбить два или три гвоздя, когда в калитку ворвался малый в кипе. Он подлетел и начал кричать, забрызгивая меня слюной. Опустив руку с молотком, я пытался извиниться и сказать ему, что кончил работу. Он был невменяем, теснил меня грудью, орал, не давал раскрыть рта. Лишенный возможности объясниться, я заразился этой невменяемостью, толкнул его, ворвавшегося в мой двор, и тогда он, осознав, что дерется в субботу, в полном отчаянии от своего греха упал на колени, опустил руки, подставил голову и кричал: "Ударь меня! Ударь эту глупую голову!". И это заставило меня осознать вину. Люди тысячелетиями работали тут, не нарушая заповедей, и им хватило времени построить свою страну. Ее разрушали, они снова ее строили, снова проходили тысячелетия, что ж мне каких-то четверти часа не хватило?