— Я уже выздоровел, — сказал мальчик, жмурясь и улыбаясь.
   Она приложила ладони к его лбу, потом к сырым глазам. Углом простыни она вытерла его вспотевшее во сне лицо.
   — Я уже выздоровел, — повторил мальчик, исподлобья рассматривая Валентину.
   Он видел ее множество раз. Но тогда он был болен, и она появлялась перед ним в том волшебном тумане жара, который наделял ее неземной красотой — прозрачной, очень печальной, молчаливой. Теперь же он видел перед собой вполне обыкновенную полудевушку-полудевочку, высокого подростка в мокрой мужской куртке, с тонким коротким носом, небольшим, но сильным подбородком и светлыми серовато-зелеными глазами, отчетливыми, как отражение в зеркале.
   — Почему ты думаешь, что ты выздоровел? — сказала она, пожимая плечами. — Откуда это видно? Лично я этого не вижу.
   Вероятно, она уже привыкла относиться к больному мальчику немного свысока, как к маленькому. Это обидело Петю.
   — Я знаю, — сказал он, — потому, что у меня уже нет жара, и потому, что я хочу кушать.
   — Мама! Вы слышите? — радостно, тонким голосом воскликнула Валентина. Он уже хочет кушать!
   — Не кричи как скаженная! Я слышу. Может быть, он покушает нашего кулеша?
   Валентина придвинула к постели табурет и покрыла его рушником. Затем, повозившись у печки, она поставила на табурет тарелку с мелкими розочками, полную восхитительного варева. Кулеш, как это всегда почему-то случается с кулешом, немножко пригорел. От него необыкновенно аппетитно попахивало кисленьким деревенским дымком. В нем плавали золотистые кусочки лука и поджаренного сала, а крупные четвертинки рассыпчатой картошки торчали из разваренного добела пшена. Скромно улыбаясь, Валентина подала мальчику деревянную ложку.
   — Покушай. Интересно, как тебе покажется.
   — Ладно, — сказал Петя, кряхтя и принимаясь за еду.
   Он, конечно, много раз слышал от отца о знаменитом украинском кулеше. Но, признаться, он никак не предполагал, что кулеш может оказаться таким вкусным. Петя дул в ложку, облизывался, сопел. Валентина смотрела на него, сложив по-бабьи руки, и одобрительно кивала головой.
   Петя стал рассказывать свою историю. Но едва он дошел до Колесничука, как мать Валентины воскликнула:
   — Постой, мальчик… Значит, ты сын Петра Васильевича?
   — Да. А что?
   — Петра Васильевича, товарища Бачея?
   — Да.
   — Из Москвы?
   — Из Москвы.
   — А тебя как звать?
   — Петя.
   — Валентина, ты слышишь? Теперь все понятно. Это Петя Бачей, сын Петра Васильевича. Они жили у Колесничуков.
   Она подошла и опустила свои большие рабочие руки. Петя чувствовал на себе ее сияющий, остановившийся взгляд, полный странной любви и нежности.
   — А что особенного? — сказала Валентина, пожав плечами.
   — Ах, как ты не понимаешь! Это же сынок Петра Васильевича!
   — А вы разве знаете моего папу? — спросил Петя.
   — Твоего папу? Да господи ж!..
   Она засмеялась и заплакала в одно и то же время. Слезы катились из ее глаз, но она их не вытирала. И сквозь слезы она смотрела на мальчика, желая найти в нем сходство с тем, другим Петей, сначала маленьким гимназистиком, а потом раненым прапорщиком, другом ее детства и юности, которого так нежно и так чисто любила всю свою жизнь.
   Вероятно, она нашла это сходство: все лицо ее пошло сияющими морщинками.
   — Разве твой папа никогда не говорил тебе о девочке Моте с Ближних Мельниц?
   Она стерла средним пальцем слезу, дрожавшую в углу глаза, и вдруг изо всех сил обняла Петю за плечи, прижала к себе.
   Мальчик смущенно освободился.
   — Ничего, Петечка, это можно. Ты ведь мне все равно как родной мальчик, — зашептала она ласково. — Я тебе все равно как родная тетя. Бедный мой деточка!..
   И она стала целовать его похудевшее бледное лицо.

7. В ХИБАРКЕ

   Они и так относились к Пете хорошо. Теперь же он стал как бы членом их семьи. Он узнал, что делается в мире. Положение в городе было крайне тяжелое, почти безнадежное. В порту грузились транспорты. Над городом и особенно над портом все время висели черные, седые облака взрывов. В небе тревожно бегали звездочки зениток. Воспаленное зарево пожаров и выстрелов светилось по ночам на зубчатых краях туч. Оно судорожно вздрагивало, растягивалось, сжималось, опять растягивалось, обрывалось, мерцало. Оно грозно скрежетало, рычало. Ворчливый гул раскатывался по морю, подобно чугунным шарам, пущенным по мрамору. Эхо тяжело катилось вдоль обрывов, наполняя шумом самые отдаленные пещеры берега. Во тьме ночного моря шли затемненные транспорты. На них налетали вражеские бомбардировщики. Корабли отбивались. В черной воде отражались багровые языки пламени.
   Теперь, когда мальчик уже мог выходить, он увидел, что хатка стоит на самом краю степи, над обрывом, в начале расселины, спускающейся к берегу моря. Вокруг было еще несколько хаток, уже не обитаемых, заколоченных. Брошенные куры бродили в почерневших будяках. Сначала Петю удивляло, что все куда-то уходят, двигаются, спасаются, спешат и лишь они одни остаются на месте. Но скоро он узнал, в чем дело.
   Матрена Терентьевна была председателем правления рыбоколхоза "Буревестник". Точнее говоря, она замещала своего мужа, старого рыбака Перепелицкого, бывшего конника из славной бригады Котовского, в первые же дни войны ушедшего на фронт вместе с двумя сыновьями.
   Большинство рыбаков ушло в армию. Остались только старики и дети. Но и они тоже уже давно разошлись кто куда: некоторые — в город, к родственникам; некоторые на шаландах отправились вдоль берега, рассчитывая добраться до Очакова, до Николаева или же до Евпатории; некоторые подались в окрестные деревни и хутора в надежде, что их примут к себе добрые люди.
   Но Матрена Терентьевна с дочкой оставались на месте. У нее на руках было артельное имущество большой ценности: три невода, из которых два были совсем новые, несколько превосходных шаланд, множество переметов, паруса, снасти, наконец, вся артельная денежная отчетность, платежные ведомости, банковские авизовки, чековая книжка текущего счета рыбоколхоза, немного наличности и договоры с различными учреждениями и организациями, по которым колхоз не успел получить деньги ввиду моратория, объявленного в начале войны. Это имущество нельзя было бросить на произвол судьбы. Матрена Терентьевна никак не могла свыкнуться с мыслью, что сюда могут прийти враги. Она еще продолжала надеяться. Несколько раз она ездила на попутных фронтовых машинах в город узнавать обстановку и возвращалась расстроенная, часто уходила в степь, на Николаевскую дорогу, и дожидалась какой-нибудь воинской части. Она появлялась почти на линии огня, где каждый штатский человек, особенно неизвестная женщина, расспрашивающая о положении армии, мог показаться шпионом, но она, как это ни странно, ни в ком не вызывала подозрений: слишком взволнованным, слишком простым и честным было ее лицо с сухими, горькими морщинами вокруг маленького сжатого рта. Матрена Терентьевна с надеждой смотрела в лица, как бы ожидая ответа. И всегда ей говорили одно и то же:
   — Не сдадим!
   Она с новой надеждой возвращалась домой, хотя в самой глубине души и продолжала ощущать тягостную тревогу. Она понимала, что не мог же в самом деле советский командир или боец сказать ей, что город собираются оставить.
   Однажды она вышла, по своему обыкновению, на дорогу, и ее поразила перемена, происшедшая вокруг. Сначала она не поняла, в чем заключается эта перемена. Как будто все оставалось как прежде. И вместе с тем было что-то недоброе не только в складках еще больше почерневшей степи, не только в быстрых водянистых тучах, которые гряда за грядой шли с моря, чуть не касаясь рябых бунчуков неубранной кукурузы, — было что-то недоброе в самом воздухе.
   Матрена Терентьевна осмотрелась и поняла: вокруг, насколько хватал глаз, до самого горизонта, не было заметно ни одной живой души. И, как бы подчеркивая это странное безлюдье, эту подавляющую тишину, посреди дороги стояла новая ножная швейная машина и возле нее — лопнувший мешок овса, над которым прыгали и молчаливо взлетали тяжелые вороны, черные, с иссиня-металлическим, зловещим отливом. Она сделала несколько шагов в сторону от дороги и вдруг в кукурузе, у самых своих ног, увидела круглую свежевыкопанную яму, в которой сидело четверо солдат в черных матросских шапках с лентами. Они устанавливали опорную плиту большого полкового миномета, похожую на стальное блюдо. Матрена Терентьевна вскрикнула от неожиданности. Солдаты повернули к ней молодые темные лица, на которых с особенным, лихорадочным оживлением блестели глаза и белые зубы. Она стояла над ними молча, не понимая, что вокруг происходит.
   — Что вы здесь делаете, тетя? Здесь же передний край. Сейчас откроется бой. Тикайте!
   Только тут Матрена Терентьевна заметила, что степь, которая сперва показалась ей безлюдной, полна скрытого движения. То здесь, то там в кукурузе мелькали фигуры солдат и матросов. Судя по их воспаленным, давно не бритым и не мытым лицам, по их грязным, пропотевшим тельняшкам, видневшимся из-под расстегнутых гимнастерок и бушлатов, судя по их тяжелому, свистящему дыханию, они уже несколько дней не выходили из боя и были в том состоянии отчаянного, последнего напряжения, которое охватывает душу бойца в моменты крайней опасности и делает чудеса. Матрена Терентьевна почувствовала, что сейчас, сию минуту здесь должно произойти нечто очень страшное.
   — Мамаша, тикайте, тикайте! — кричал моряк в солдатском обмундировании, обмотанный накрест пулеметными лентами, с гранатой за поясом, с винтовкой в руках, без шапки, со страшным, забинтованным лицом.
   — Ложись! — услышала она с другой стороны.
   Она инстинктивно упала и прижалась лицом к твердой холодной земле. В ту же секунду, одновременно с завывающим, режущим свистом, неподалеку от нее из земли — или даже из-под земли — с грохотом вымахнул черный, рыжий, с молнией в середине столб, и во все стороны как бы протянулись длинные ноющие струны осколков, срезая по радиусам ряды высокой кукурузы. Оглушенная взрывом, она вскочила и побежала назад, чувствуя, как из ее волос, с ее платья, с шеи сыплется земля. Она бежала изо всех сил, стиснув зубы и зажмурив глаза. Она бежала, ничего не соображая, кроме того, что за ее спиной, там, откуда она бежит, уже кипел бой, слышались крики, сыпались очереди пулеметов, лопались ручные гранаты…
   На всем бегу она вскочила на пирамиду щебенки возле дороги, сильно стукнулась об нее коленом, поскользнулась и упала, обдирая ладони. Она с трудом перевела дух. Не чувствуя боли, она уже хотела встать и бежать дальше, как вдруг увидела грузовичок с моряками, переодетыми в пехотное обмундирование, но в матросских шапках с лентами. Грузовичок проносился мимо. Подпрыгивая на выбоинах и чуть не падая на поворотах, он на полном газу летел в самое пекло боя. Она увидела трясущийся пулемет на кожухе мотора и моряка, обмотанного пулеметными лентами, который лежал возле него, прильнув к прицельной рамке. Она увидела еще несколько моряков, также накрест обмотанных пулеметными лентами, в шапках, с бешено развевающимися лентами, с гранатами, поднятыми над головой. Один из матросов держал военно-морской флаг. Он летел над ними, не поспевая за движением, шелковым вихрем — что-то голубое, что-то белое, что-то красное, — треща, как пулемет, так что казалось — с грузовика бьет не один пулемет, а два…
   И все скрылось в удушливых облаках сражения.
   Когда Матрена Терентьевна, разорвав башмаки и в кровь разбив ноги, подбегала к дому, военный корабль ставил дымовую завесу. Он как бы висел в мрачной туче вечернего моря, поверх плоской крыши хаты, поросшей бурьяном. Четыре языка орудийного огня, четыре ослепительных остроугольных полотнища вырвались из пушек, оторвались, полетели и пропали в клубах мрачного дыма. Залп потряс обрывы. И тут же Матрена Терентьевна внутренним чутьем поняла, что это очень хорошо, что, значит, на помощь атакующим морякам подошел крейсер и открыл по врагу огонь из орудий главного калибра. Она так именно и подумала: "Главного калибра". Четыре снаряда с воем пронеслись над ее головой в степь, и через несколько секунд четыре взрыва потрясли землю с такой силой, что с обрыва потекли вниз ручейки обрушившейся земли и глины.
   Она остановилась перед дверью, глубоко передохнула и решительно вошла в хату.
   Петя и Валентина молча стояли перед ней.
   — Все! — жестко, даже грубо сказала Матрена Терентьевна и решительно ударила рукой по воздуху. — Валентина, собери мальчика, а я пока спущусь вниз.
   Валентина кивнула головой. Ей не нужно было ничего больше объяснять. Она стала очень серьезной, сумрачной.
   — Мама, а вы там одна управитесь?
   — Постараюсь управиться, — сказала Матрена Терентьевна сквозь зубы.
   Петя робко, вопросительно смотрел то на мать, то на дочь. Слово "управиться", сказанное матерью с каким-то особенным, жестоким выражением, наполнило сердце мальчика еще большей тревогой. Пока мать возилась в сенях, громыхая жестянками, Валентина поспешно, но без лишней торопливости достала вещи и велела мальчику одеваться.
   Вздрагивая при каждом залпе главного калибра и при каждом взрыве в степи, Петя оделся. От пребывания в соленой воде его новый московский костюмчик сел, помялся, как-то весь полинял. В некоторых местах он был порван, но Петя заметил, что его кто-то тщательно, хотя и грубо зашил и заштопал. Несколько оторвавшихся пуговиц были заменены другими. Петины сандалии утонули, когда его выбросило за борт. Вместо них Валентина подала мальчику сильно поношенные, хотя и вполне целые башмаки. Они оказались велики, и Пете пришлось наскоро напихать в них газетной бумаги. Чулок совсем не было. Петя надел башмаки на босу ногу. Несмотря на газетную бумагу, они все-таки были сильно велики. Нога в них болталась, скользила.
   — Это ботиночки моего старшего брата, Терентия. Они еще почти совсем новые. "Скороход", — сказала Валентина поспешно, как бы желая предупредить возможные возражения по поводу неудобной обуви. — Терентий сейчас в армии. И другой братишка, Василий, тоже в армии.
   Но она напрасно старалась: Петя не выразил никакого неудовольствия. Он понимал, что другой обуви нет и взять ее неоткуда. Не идти же босиком! А то, что предстояло куда-то идти, — в этом мальчик уже не сомневался. Затем девочка подала ему короткий старый полушубок, от которого кисло пахло овчиной. Мальчик молча надел его. Полушубок тоже оказался велик, гораздо ниже колен. Рукава пришлось подвернуть, так как они закрывали кисти рук. Московская новая кепка утонула. Валентина дала Пете другую. Он надел ее. Ему было неприятно: он еще никогда не надевал чужих, ношеных вещей. По он ничего не сказал.
   Вдруг он вспомнил о своем рюкзаке, в котором лежало все его имущество: мыло, рубашки, зубная щетка, сто рублей, его бумаги, письменные принадлежности, мамина фотография. Рюкзака не было — он остался на горящем теплоходе. Теперь у Пети не было больше никакого имущества.
   Пока мальчик переодевался с помощью Валентины, Матрена Терентьевна несколько раз входила в комнату. Один раз она вошла и завернула в простыню какие-то заранее отобранные бумаги, тетради, папки. Она туго связала сверток рушником и отложила в угол, на табурет, на видное место, чтобы в любой момент можно было его захватить. В другой раз она вошла, тяжело дыша (как видно, бегом взбиралась по обрыву), с остановившимися глазами и грозно сжатым ртом, пошарила по углам, нашла топор, стукнула топорищем в порог и, не переставая трудно дышать, выбежала вон. Через несколько минут издалека, снизу, послышался ее крик, перебиваемый шумом прибоя и залпами: она звала Валентину.
   — Я ж сказала, что она одна не управится! — пробормотала Валентина, глядя на мальчика насторожившимися, невидящими глазами. — Сиди здесь. Никуда не уходи. Жди нас. Мы сейчас вернемся. Живо вдвоем управимся и вернемся.
   В это время с моря ударил очередной залп главного калибра. Багровый свет мелькнул в окошках. Стекла задребезжали. Мальчик съежился. Его тряс озноб. Он делал усилия, чтобы не стучать зубами.
   — Не бойся, — сказала девочка. — Пока они бьют из главного калибра, значит, еще ничего. А вот когда они перестанут бить из главного калибра…
   — Тогда что?
   — Тогда… другое дело. Тогда плохо. Сиди и жди.
   Валентина, так же как и ее мать, пошарила по углам, но другого топора не нашла. Она схватила кухонную секачку, висевшую на гвоздике возле двери, и, решительно согнувшись, шагнула за порог, в сумрак быстро наступающего вечера.

8. ФЛАГ КОРАБЛЯ

   Мальчик остался один.
   Он сел на табурет посреди комнаты, где, как ему казалось, было менее опасно, дрожа и прижимая к груди руки в чересчур длинных рукавах полушубка. Теперь он жадно прислушивался к залпам. В промежутках между залпами он озирался по углам, где с угрожающей быстротой сгущалась и накапливалась темнота. Ему было страшно, так страшно, что в другое время он, может быть, выскочил бы из дому и закричал. Но сейчас, кроме страха, его душой мало-помалу овладело другое, новое чувство — чувство ответственности за свои поступки перед лицом того грозного, смертельно опасного и неотвратимого, что окружало его со всех сторон и требовало от него душевной собранности, твердости, мужества, требовало от него действий. Но он не знал, что надо делать. Он должен был сидеть и дожидаться. Это вынужденное бездействие усиливало страх. Мальчику казалось, что он окружен невидимыми опасностями. Каждая тень, каждое изменение света за окошками казались крайне зловещими.
   Вдруг окно снаружи заслонил какой-то предмет, и тотчас этот большой предмет сполз вниз; что-то снаружи мягко стукнулось в глиняную стенку. Некоторое время Петя неподвижно смотрел в окно, но ничего не увидел, кроме розовых, водянистых отражений какого-то отдаленного степного пожара. Петя затаил дыхание, не смея пошевелиться. Было удивительно тихо. Несколько минут он с таким напряжением вслушивался в эту опасную, подавляющую тишину, что у него потемнело в глазах. Сначала он не понимал, почему эта тишина его так пугает. Но вдруг он понял: больше уже не стреляли из главного калибра.
   Огненные отражения в окне становились все ярче, все тревожнее. Горело где-то совсем недалеко, позади хатки, как будто бы сбоку, внизу, на берегу. Горело порывами. Внезапно снаружи опять мягко ударило в стенку, и в нижние стекла окошка слабо, но отчетливо постучала чья-то рука. То была несомненно рука, слабая человеческая рука. На фоне неспокойного, яркого зарева Петя увидел тени согнутых пальцев, которые перебирали по стеклу. И тотчас рука упала вниз, пропала.
   Мальчик попятился к кровати и взялся похолодевшими руками за ее грубую спинку. Но сейчас же какая-то могущественная сила, та самая сила, которая иногда неудержимо толкает человека навстречу опасности, потянула его к окну. С неподвижным лицом Петя приблизился и прильнул к стеклу, но ничего не увидел, кроме летней глиняной печурки, сложенной перед хатой, стены, растрепанного бурьяна, полыни, перезревшего укропа и живорыбного садка маленькой закрытой лодочки с круглыми отверстиями, — поставленного боком.
   Тогда, осторожно ступая большими, тяжелыми башмаками и придерживая дрожащими пальцами ворот полушубка, Петя подошел к двери, открыл ее и выглянул наружу. Первое, что он увидел при свете беспокойного огня, был человек, лежавший совсем недалеко от порога, под окошком. Он лежал на спине, неудобно прислонив голову к стенке. Одна рука его была откинута. Полусогнутые пальцы медленно механически перебирали по утрамбованной возле стены глине, как по клавишам. Это был краснофлотец в солдатском обмундировании, но в матросской бескозырке с черными лентами, прилипшими к окровавленному лбу. Под разорванной гимнастеркой тяжело поднималась и опускалась грудь, обтянутая полосатой тельняшкой, темной от пота и крови. Смерть уже начала класть свои глубокие, резкие тени на незрячее, сырое лицо, словно вылепленное из серой замазки. Это неподвижное, напряженное, с закатившимися глазами лицо, безразличное, как маска, уже не определяло возраста. Оно в равной мере могло быть и лицом юноши, и лицом старика. На нем еще продолжали жить одни только губы — широкие и растянутые, пепельно-сизые, совсем светлые, почти белые, гораздо более белые, чем лицо. Они с трудом шевелились, в их уголках слабо кипела розоватая пена.
   Петя застыл, не в силах отвести глаза от этого страшного, еще ни разу в жизни не виданного им зрелища человеческой кончины. Матрос застонал.
   — Дядя, что с вами? — бессмысленно закричал мальчик. — Вам больно?
   И в тот же миг закатившиеся глаза умирающего медленно вернулись на свое место и посмотрели на мальчика; посмотрели просто и сознательно, выражая муку и вместе с тем какую-то громадную тревогу, которая пересиливала страдание. Матрос смотрел на Петю, как бы желая понять, что это за мальчик, откуда он взялся и можно ли ему верить. И с Петей произошло то же самое, что случилось нынче с Матреной Терентьевной, когда она увидела атаку краснофлотцев. Пете вдруг все стало поразительно ясно. Не прилагая никакого умственного усилия, мальчик сокровенным, таинственным движением сердца все теперь понял и все мог объяснить. Он понял, что хотели сказать глаза умирающего матроса. Они говорили Пете: "Понимаешь ли ты, что я умираю и что ты последний человек, которого я вижу в жизни? Могу ли я довериться тебе? Враг ты или друг?" В ответ на это Петя бросился в хату и принес кружку воды. Он сел возле матроса на корточки и приставил кружку к его твердым губам. "Выпейте воды, я друг", — сказали глаза мальчика.
   Лоб матроса страдальчески сморщился гармоникой, и матрос сделал усилие, чтобы отрицательно покачать головой; при этом его глаза нетерпеливо сказали: "Ах, нет, нет! Не надо воды. Поздно. Моему телу уже ничего не нужно. Но ты понимаешь, мальчик, что враг наступает и тебе как можно скорее надо бежать, спасаться. Но погоди на миг. Мне надо сказать тебе нечто очень важное".
   — Что? Что вы хотите? — прошептал Петя, наклоняясь к твердому, белому уху матроса.
   В груди у краснофлотца тяжело заклокотало. Он сделал страшное усилие, передвинулся всем своим холодеющим телом и неловкой рукой стал вытаскивать из-под себя какую-то вещь. Его глаза говорили мальчику с мольбой: "Помоги же мне! Неужели ты не понимаешь?" Петя понял и, преодолевая страх перед смертью, которая свершалась на его глазах, с усилием приподнял одеревеневшее тело матроса и вытащил какое-то смятое, окровавленное полотнище. Ему показалось сначала, что это кусок простыни со странной голубой каймой. Но тут же он заметил, кроме голубой полосы, красную звезду, серп и молот и понял, что это военно-морской флаг.
   — Знамя? — проговорил мальчик.
   "Да, это наше боевое знамя — флаг корабля, — сказали глаза матроса. Возьми его. Я тебе верю".
   Петя обеими руками взял полотнище. Он понял все, что произошло. Понял, что был страшный, последний бой на подступах к городу, что матросы держались до последнего человека, что этот матрос был смертельно ранен и, спасая флаг корабля, полз по степи до тех пор, пока не дополз до хаты. Собрав последние силы, он постучал в окошко, а теперь умирал и, умирая, передавал флаг корабля ему, Пете, с тем чтобы он сохранил его. И в то же время Петя уловил в глазах матроса мелькнувшее сомнение. Кровь прилила к щекам мальчика, на ресницах закипели слезы обиды.
   — Я… — сказал Петя с усилием, чувствуя, как у него сжимается горло. И я вам даю… — Голос его дрогнул совсем по-детски и оборвался. — И я клянусь… Честное пионерское, честное под салютом…
   Петя косо поднял над головой задрожавшую руку. От смятого, продранного осколками флага пахло пороховой гарью, жженым гребнем, потом и еще чем-то душным, железистым. Слезы хлынули из глаз мальчика. Он плакал порывисто, злобно, не стесняясь своих слез, и вытирал мокрое лицо флагом, чувствуя на губах тот солоноватый железистый вкус и понимая, что это вкус высыхающей крови. Сквозь слезы он увидел, что матрос с нечеловеческим усилием сделал какое-то движение. Петя сейчас же понял, что матрос тянется лицом к флагу. Мальчик обеими руками протянул ему полотнище, и матрос припал к нему губами. Его грудь высоко поднялась и уже больше не опустилась. Она так и осталась навсегда, туго обтянутая тельником под рваной гимнастеркой с оттопыренным застегнутым нагрудным карманчиком. Остановившиеся глаза матроса были полузакрыты и как будто немного искоса смотрели на этот карманчик.
   И Петя понял значение этого остекленевшего взгляда. Он с трудом отстегнул ледяными пальцами латунную пуговичку с пятиконечной звездой и вынул из кармана небольшую книжечку в пропотевшем картонном переплете комсомольский билет, из которого выглядывала бумажка. Петя вытащил ее и прочитал при свете все того же непонятного зарева слова, крупно и поспешно написанные химическим карандашом:
   "Умираю за честь и славу Родины. К сожалению, не успел перейти в партию. Прошу считать меня членом великой Коммунистической партии. Смерть фашистским захватчикам! Да здравствует коммунизм! Комсомолец Лавров Николай".
   Петя посмотрел на краснофлотца Николая Лаврова и понял, что он мертв. Но мальчик не испугался этого. Он быстро, но без суетливости, со странным спокойствием положил комсомольский билет и записку в карман, отвинтил с гимнастерки краснофлотца Лаврова комсомольский значок и тоже спрятал его в карман, затем распахнул полушубок, расстегнул пиджачок и, подсунув под него флаг корабля, аккуратно обернул его вокруг своего туловища. Петя тщательно застегнулся, оглядел себя со всех сторон и решительно вытер рукавом ветхого полушубка мокрое лицо.