И вот теперь, когда мне за сорок, я, застыв от тоски, всматриваюсь в себя: что со мной сделали, где моя душа, как прошла моя жизнь? Я-то была уверена, что независима, все понимаю, а газеты - пусть себе пишут, радио пусть долдонит! Эти бредни не для меня, они для других, тех, что проще, наивнее, глупее! Но потихоньку-полегоньку меня, оказывается, еще как обработали и много чего отняли. Я и сейчас - как бы это сказать? - не в меру политизированна. Думаю о себе и своих делах, а выходит, что обо всем обманутом поколении (трех поколениях!). И опять - в который раз! - мною манипулируют: что ни журнал - пытки, лагеря, наши безвинные мученики. И я ужасаюсь, пропадаю от чувства вины, но как приговоренная, как наказанная читаю всю жизнь про одно и то же: войны, пытки, расстрелы. Персонажи только меняются: вчерашние враги - сегодня герои, вчерашние патриоты - садисты и уголовники. А суть одна: снова и снова уводят нас от нашей единственной, пролетающей как сон жизни, упорно (и успешно!) тянут в прошлое, прошлое, прошлое! Все, что угодно, только не думайте о себе, не копайтесь в собственной жизни, не пытайтесь понять, возмутиться: за что нам все это? Впрочем, я, кажется, повторяюсь, потому что без конца об этом думаю, прямо какая-то мания.
   И все-таки какая подлая ложь: вопить на весь мир об ужасах войны и вооружаться, вооружаться, вооружаться! Лезть в Африку, Азию, Латинскую Америку - всюду, куда дотянутся щупальца. Везти в обозах сумасшедшую, утопическую идею всеобщего равенства, воплощать ее в жизнь, превращая людей в затравленное, злобное стадо. Весь мир нас боится и ненавидит, а ведь нет нас несчастнее.
   Мы с Аленой отдыхали в Болгарии, на Золотых песках, когда летней августовской ночью от нашего имени бабахнули ракетой по корейскому самолету, по спящим беззащитным людям. Утром того страшного дня мы выбежали на рассвете к морю искупаться до завтрака - счастливые, беззаботные, в купальниках, с полотенцами через плечо. Мы забыли на время, откуда прибыли и что нас неизбежно ждет, мы еще ничего не знали. У дверей нас окружили наши новые друзья: болгары, немцы, поляки. Один поляк все эти две недели галантно и пылко за Аленой ухаживал.
   - Зачем вы это сделали? - кричали они.
   - Что? Что?
   Нам объяснили. Тело мгновенно покрылось "гусиной кожей", босые ноги заледенели. Алена заплакала, всхлипывая, вытирая кулаком слезы, отворачиваясь, зарываясь в махровое полотенце. Потом вдруг швырнула его на песок и побежала к морю, бросилась в волны, поплыла, взмахивая руками, все дальше и дальше... Стешек рванулся за ней, догнал, повернул к берегу, на берегу завернул в свой халат. Все стояли молча и не смотрели на нас. "Зачем вы это сделали?.." Это "вы" я запомнила навсегда.
   А потом этот черный, позорный день объявили Днем знаний. Не знаю, чего здесь больше: глупости, подлости или безвкусицы. Господи, за что ты оставил Россию? Есть вообще-то за что: за грехи наши - в детях наших. Вот и платим за боевых комиссаров. А дочка? А сын? Тоже будут платить? Не знаю, не знаю... Вообще-то работа - единственное, в чем я не разочаровалась, несмотря на обиды, удары, на которые не скупилась жизнь, несмотря на то что по моей уже готовой докторской только что прошлись грязными сапогами.
   Прочитала я свои записи, и мне стало смешно: про сапоги - это уж слишком, это я, конечно, хватила!
   - Позвольте, Людмила Александровна, вас поздравить! - торжественно сказал ученый секретарь, когда я зашла к нему что-то выяснить.
   Я прямо опешила: издевается, что ли?
   - С чем? - уставилась на него.
   - Как с чем? - Он тоже совершенно искренне удивился. - С годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции! В эти предпраздничные дни...
   И понес, и понес... Он, что ли, дурак? А может, садист? Скорее, пожалуй, дурак. А удар, нанесенный мне, просто не чувствует.
   Второй день праздника
   Тетя Настя, дежурная, деликатно, костяшками пальцев, постучала в дверь, вошла, откашлялась и забормотала что-то, краснея от лжи, о племяннице, которую надо проведать, а то ведь как же - праздник.
   В ответ я покраснела тоже: тяжело, когда врут, в таких случаях краснею даже перед студентами.
   - Идите, тетя Настя, идите, не беспокойтесь...
   Дежурная обрадовалась, что так просто все обошлось, и затараторила с непривычной для нее живостью:
   - Ты, Люсенька, перво-наперво запрись изнутри, никого не пускай, а то, не ровен час, ворвутся какие архаровцы... Ведь что творится, Господи! А завтра я тут как тут!
   Тетя Настя прислонилась к притолоке и приготовилась к долгой беседе.
   - Ничего, Люсенька, с этой самой перестройкой у нас не выходит. Ну вот к примеру: приказало начальство не пить, а что вышло? Весь деколон расхватали, лосьоны всякие, "Приму" - клопов морить...
   Она горестно покачала головой.
   - И чего только не пьют, чего не нюхают... Венька из ПТУ набрызгал чего-то в целлофан, сунул голову, завязался да и помер, царство ему небесное. Непутевый был, матершинник, а все одно - живая душа. А уж мать убивается...
   Настя говорила, говорила, я кивала, со всем соглашаясь, чувствуя легкую тошноту от обилия колоритных деталей. Наконец решилась:
   - Тетя Настя, мне работать надо.
   - Иду-иду, - заторопилась тетя Настя. - А ты бы тоже пошла куда, погуляла: как-никак праздник. Работа не убежит...
   Ушла наконец, и я осталась одна - хозяйкой просторного двухэтажного дома, почти помещицей. Никакой работой я, конечно, не занялась, а села за стол, за дневник, как тургеневская барышня.
   "Дорогая моя, что делаешь ты со своей жизнью? Как ты можешь жить без любви?" Еще в юности читала "Розы в кредит", и запали мне в душу эти горькие строки. Может быть, уже тогда я догадывалась, что это и моя участь - прожить жизнь без любви. Постой, а Костя? Славка мой уже бегал в школу, когда здесь же, в Москве, я встретила Костю, вся раскрылась ему навстречу. С ним я узнала, как, оказывается, ласкают женщину и что с ней тогда происходит. Муж не ласкал меня никогда, даже целовал вроде как нехотя, принужденно.
   Эту его стесненность я неизменно чувствовала, и вызывала она во мне прилив такого смущения, мучительной такой неловкости, что я вся сжималась. Лет через пять после загса прекратились и поцелуи: "Что нам, двадцать лет, что ли?" И не с кем было мне посоветоваться - не с мамой же? - хотя чувствовала я, что все у нас не то и не так, и наваливалась тоска после этих самых любовных ласк, которые не были ни любовью, ни ласками.
   - Саша, скажи, - решилась я как-то, - а ты меня любишь?
   - Да ладно тебе, - проворчал он в ответ, - сказки все это. Спи лучше.
   Он нарочно протяжно зевнул, и меня пронзила такая к нему ненависть, что я испугалась.
   Сказки... Значит, он не верит в любовь, значит, никогда меня не любил. Зачем же тогда все это? Зачем дети и общий дом, почему обречены мы всю жизнь сидеть за одним столом, разговаривать, ездить в отпуск? И так - до конца наших дней?..
   Чем кончилось бы все это - я имею в виду горестные мои размышления, если б не моя поездка в Москву, в аспирантуру? Может, потому я и привязана к этому огромному городу? Даже теперь, когда он задыхается от недостатка автобусов, когда в метро стоишь всегда, когда бы и куда ни ехала, все равно Москва - родной для меня город в отличие от Ленинграда, красотой которого я восхищаюсь, перед которым из-за этой же надменной его красоты робею. В Москве ко мне вернулась юность, здесь я влюбилась и стала женщиной, да-да, только здесь, в Москве, хотя к тому времени успела родить двоих детей и уже лет сто - так, во всяком случае, мне казалось - была замужем.
   Так вот меня пригласили в аспирантуру. Похмурившись и поразмышляв тяжело, я бы даже сказала мрачно, - Саша меня отпустил, остался с Аленой и Славкой. Правда, мама моя изо всех сил ему помогала, но главная тяжесть легла все-таки на него. В те два года Саша показал себя надежным мужем и хорошим, хотя и не слишком эмоциональным отцом. Он доказал мне, что поцелуи и ласки в семейной жизни и в самом деле не самое главное, даже необязательное. Только жить без них холодно, плохо, вот в чем беда!
   И в это самое время я так нежно, так подло влюбилась - в благодарность за преданность и надежность мужа, - а главное, влюбились в меня - не слишком уже молодую (так мне казалось), всегда усталую, худую и очень несчастную. Правда, я тут же, мгновенно стала счастливой, и волосы у меня вдруг стали шелковыми и блестящими, послушно легли легкими прядями, как когда-то в юности, а я-то думала, что они навсегда перестали виться.
   Как его угораздило влюбиться в меня? Почему именно я? Как он разглядел, например, мои ноги - и вправду красивые, лучшее, что у меня есть? Ведь я вечно бегала в брюках, редко - в туфлях и почти никогда - на каблуках, а он разглядел!
   - Да все я прекрасно видел, - смеялся Костя в ответ на мое изумление. - Я и в театр тебя потому пригласил: чтоб ты надела юбочку.
   - Правда? - ахала я.
   - Нет, конечно, - обнимал меня Костя. - Я и так видел: классные ножки! А уж когда ты явилась в своей широченной юбке, да на каблучках...
   - Что тогда? - нетерпеливо тормошила его я. Историю о том, как Костя меня заприметил да что ему во мне понравилось, я могла слушать часами.
   - Тогда я тебя захотел ужасно, - признавался Костя. - А спектакль, как назло, длинный-предлинный!
   - А потом ты позвал меня слушать музыку, - напомнила я.
   - Это только так называется. Ах ты, дурочка!
   Костя прижимал меня к себе, целуя мои шею, волосы, и я закрывала глаза, поддаваясь его властным, нетерпеливым ласкам. Сейчас, вот сейчас настанет тот миг, когда все во мне рванется ему навстречу и мы растворимся друг в друге. А потом откинемся на подушки, я зароюсь ему под мышку, и мы успокоенно, блаженно заснем. Проснемся, встанем, я с наслаждением влезу в его халат и отправлюсь хозяйничать в кухне. Мы будем обедать, пить чай и болтать бесконечно. И будет мне с ним радостно и легко, как никогда, даже в лучшие времена, не бывало с мужем.
   Да, правда, нам было хорошо вместе. Мы могли говорить друг другу все, что угодно, валяться полдня в постели, я могла ходить при нем обнаженной все было нормально, естественно. Невозможно было бы пройтись голой при Саше! С восторгом, изумлением, испугом я прислушивалась к себе: почему так? И однажды подумала об этом вслух.
   - Потому что нам хорошо друг с другом, - сразу понял меня Костя. Потому что ты моя женщина, и я люблю тебя прежде всего как женщину. И не вздумай, пожалуйста, обижаться! Уже потом - на втором, третьем месте только не обижайся! - все твои другие достоинства. Мне интересно с тобой, ты умница - это же очевидно! - много знаешь, ты чистая, порядочная, в тебе необычайно развито чувство собственного достоинства. Но все это потом, потом - на третьем, четвертом, десятом месте! На первом: ты - моя женщина и, смею думать, я твой мужчина. Иногда я думаю о твоем муже - прости, об этом не принято говорить, - но что там за муж у тебя? Не понять, не открыть такую женщину! Ты же с каждой нашей встречей меняешься, ведь я привел в дом слушать музыку неловкого, скованного, невежественного подростка, а ушла ты женщиной. Я просто ахнул - как ты ожила под моими руками... И какая ты красивая, когда мы вместе! Посмотри-ка на себя в зеркало.
   Костя легко, пружиняще встал, его мускулистое тело с узкими бедрами как я любила гладить эту выемку посредине бедра! - мелькнуло в сиреневых сумерках: мы не зажигали огня. И я вгляделась в зеркало, принесенное мне в постель. В самом деле... Почему же всю жизнь я считала себе некрасивой? Не то чтоб совсем дурнушкой, нет, просто не причисляла себя к избранной касте красавиц, тем более что в те далекие уже времена нашей юности не было для нас, бедолаг, ни теней для глаз, ни румян, ни блеска, от которого оживают губы, становятся соблазнительными и манящими. Ни высоких сапожек, ни джинсов, подчеркивающих стройные бедра, ни свободно падающих с плеч свитеров, заставляющих предполагать под свитером стройное тело, ни фенов для затейливо-небрежной укладки волос - ничего такого не было и в помине, во всяком случае, у нас, в Самаре (приучила-таки меня Алена именно так называть город Куйбышев). А что же было? Ну, это перечислить нетрудно! Тушь для ресниц, пудра, помада, капроновые чулки. А еще мы завивали волосы, делали в парикмахерской маникюр - красный, розовый, потом придумали перламутровый. На моем последнем курсе возникли в магазинах за безумную цену - триста пятьдесят старыми! - вишневые австрийские туфли на "гвоздиках", да так и стояли на погляд народу: дорого! Были еще австрийские "лодочки" за сто пятьдесят, вот те разошлись мгновенно, но эти - вишневые, с бантами - стояли себе и стояли, на них только глазели, как на чудо какое-то, украшение. А я как раз рассчитала один проект, заработала кучу денег (аж целых шестьсот рублей!), взяла да и купила к Новому году! И тогда все впервые увидели, какие у меня классные ноги! И сама я увидела: встала на стул перед зеркалом и смотрела, смотрела, глаз не могли отвести. И все в тот вечер приглашали меня на танго, со всеми я в тот вечер перетанцевала, мальчишки наши наперегонки за мной ухаживали. Теперь об этом можно вспоминать спокойно: вроде с кем-то другим это было. Да, туфли были шикарными, только поздновато я их купила: все к тому времени переженились, все готовились защищать дипломы, а я даже знала, куда поеду по распределению, - в Челябинск.
   Я сама выбрала этот город: как же, промышленный центр, Урал, и завод могучий. У меня уже тогда накопилась уйма идей; не терпелось все их внедрить и опробовать. Молодая, веселая вера в свои силы, жажда самостоятельности сжигали меня. А что жизнь свою переворачиваю, замуж не вышла - так это же пустяки, об этом я даже не думала, дура несчастная!
   Первый день после праздника
   Нет, неправда, вовсе я не дура несчастная. Всю жизнь делать что любишь - разве это глупость или несчастье? Наоборот: умность и счастье! А что не влюбилась еще студенткой и не влюбились в меня, так неужели потому, что так яростно вгрызалась в проекты? Просто не встретила, не повезло, и вообще как-то медленно я развивалась. "Пришла пора - она влюбилась..." А моя пора еще не пришла, я и поцеловалась-то на втором курсе, и никакого удовольствия, кстати, не получила. Теперь с утра до ночи только и долдонят о сексе, так вот не было этого у меня, ничего такого даже и не проснулось ни к восемнадцати, ни к двадцати годам. Только Костя все, что было во мне, разбудил, спасибо тебе, дорогой мой!
   Всю ночь я спала вполглаза: прислушивалась к шорохам и поскрипываниям и чего-то боялась. Одна в большом доме... Кто из нас к такому привык? Вечером орали под окнами, бухали тяжелыми кулаками в дверь.
   - Эй, наука, чё таишься? Давай вылезай! Народом брезгуешь?
   И - матом! Нет, не меня, а так, к слову, как запятые.
   Утром долго лежала в постели и думала: "Вот интересно, открыта сегодня почта?" Эту их чертовщину со скользящим по дням графиком ни одна собака не разберет. А уж когда сливается с выходными праздник... Там, наверху, на самом верху, в таких случаях, наморщив лбы, что-то мудрят и неизменно меняют, чтоб не бездельничал и без того ленивый народ целых четыре дня. Но что переносят, куда и откуда, понять невозможно, так что вполне может быть, что почта открыта или хоть телеграф. Разве это нормально: без связи в конце двадцатого века? Ведь у Сонечки тяжелая беременность, и как там, кстати, Алена с ее неформалами? Обком люто их ненавидит, терпит пока, но ненавидит свирепо, и что ему, всесильному, стоит напакостить, спровоцировать, уничтожить? Тем более что перед ним зеленая молодежь, тем более что начала она с борьбы за чистую Волгу да за возвращение городу старого имени, но очень скоро перекинулась на этой самый обком: разобралась, что к чему. Будь он проклят, ворюга, весь город стонет от его аппетитов, стонет, но привычно терпит.
   Ох, боязно мне за дочку: сегодня их признают - правда, сквозь зубы, а завтра получат тайный приказ да и прижмут всех к ногтю, ведь все ребята поименно известны, пересчитаны и записаны. Не дожить нам до правового государства, нет, не дожить!..
   Думала я, думала, потом встала, махнула рукой на вверенное мне общежитие - что я, в конце концов, нанялась? - заперла дверь на ключ и отправилась к почте. А она - счастье-то какое! - открыта. И как раз мне письмо - от Саши, из Вьетнама. Алена и переслала, приписав на вьетнамском конверте: "Мамуль, не волнуйся. У нас все нормально". Это вечное их "нормально"... Эх, Алена, Алена! И письмо отца не прочла. Ну и что же, что мне? Ничего там интимного нет, вообще нет ничего интересного, это я заранее знаю. Даже из далекого далека Саша умудряется писать так, словно сидит где-нибудь под Саратовом или в Перми, где все известно и описывать нечего.
   Я вздохнула и распечатала конверт. Полторы странички маленьких аккуратных буковок: задерживается еще на год, потому что перебои с поставками, чувствует себя сносно, но купить здесь нечего, а сертификаты отменены, и никто не знает, что делать с местными донгами, но говорят, что часть зарплаты будут платить в свободной валюте, и тогда можно будет что-нибудь выкупить по каталогам. "Как ты, как Алена и Славка? Как чувствует себя Соня? Где собираетесь отдыхать?" Вот и все о личном. О моих делах ни слова, впрочем, я ведь не писала, что вплотную занялась докторской, и ребят предупредила: отцу знать об этом совершенно не обязательно. Да они и сами многое уже понимали.
   Если честно, то и не написала бы я этой, самой главной своей работы, если бы не уехал муж во Вьетнам, потому что, как ни печально признаться, мой муж, отец моих детей, всю жизнь мне завидовал - тайно, мучительно и безнадежно. И много лет я никак не могла понять, почему он так злится и ссорится именно тогда, когда получается у меня что-то серьезное? Потом поняла, ужаснулась: как раз поэтому! Инженерная мысль у него как-то не развита, хотя производственник он хороший. Но инженер - это же изобретатель, хотя сколько их сидит, отдыхает в конторах - не то секретари, не то машинистки. Но когда у тебя дома такой же, как ты, да еще собственная жена... Каждый всплеск моих безумных идей вызывал у него жгучее раздражение, и он, страдая и злясь, старался поставить меня на мое, природой отведенное место - к плите, детской кроватке, к этой чертовой даче, которую несколько лет назад снесли наконец, когда стал расползаться наш город в длину, понастроил микрорайонов - без магазинов, поликлиник, кинотеатров - вообще без всего, а если и есть какой-никакой магазин, так без начинки, пустой, все тащат жители микрорайонов на себе из центра.
   Он добрался, наш город, до наших зачуханных дач, снес их с лица земли, и бывшие дачники беспомощно бастовали (в разговорах, между собой бастовали, до перестройки все это было, когда забастовки и голодовки в быт наш еще не вошли), и только я втихаря ликовала. Наконец-то можно не мотаться все лето с тяжеленными сумками, не сидеть на даче в тоске, когда дождь размыл все вокруг и стучит, барабанит по крыше, а соседи бродят по своим участкам нечесаные-немытые, в старых ватниках и невесть где добытых калошах. И такие все вызывающе некрасивые, что смотреть на них тошно, хотя в городе - люди как люди, не хуже других. И вечно на этой даче то надо окучивать, то поливать, то какие-то гусеницы напали на яблони, то забор повалился, то стала протекать крыша, а листового железа, естественно, нет, а кровельщиков нет тем более. Но уж тут Саша на своем месте - руки у него золотые, он-то ведь настоящий строитель, не мне чета, за что и уважают его работяги, - и листовое железо в конце концов для него находится. И он загорается, выпрямляется, обычно хмурые его глаза веселеют, и я любуюсь им и горжусь и понимаю его отчаяние, когда дачу у нас отбирают, выдав смехотворную компенсацию.
   - Тебе-то что, - чуть не плачет он. - Тебе лишь бы сидеть над своими бумажками! Да ты рада, что ее отобрали...
   Он орет на меня, глаза его горят самой настоящей ненавистью, и я пугаюсь: тяжело видеть такую откровенную нелюбовь к себе. Но ведь он прав: я действительно рада, черт бы меня побрал!
   - Баб вообще надо гнать из технических вузов! - бушует Саша.
   А ведь я как раз тогда нащупывала главную свою тему, уже тогда с замиранием сердца догадывалась, что стою на пороге открытия. Да и Саша, по-моему, понимал, о чем я все думаю - сижу за столом и думаю, - только делал вид, что все это глупости, ерунда, бабьи выдумки - в те годы я еще с ним советовалась, это уж потом наглухо замолчала про идеи свои, сто раз им осмеянные, когда поняла, что завидует. Поняла, ахнула в ужасе и замолчала. Говорят, зависть - женское чувство, но мне, например, встречались завистники и среди мужчин. Может, это в наше время они стали такими? В наше время и в нашей стране? Постой, а как же Сальери? Впрочем, Саше до Сальери все-таки далеко, да и я, уж конечно, не Моцарт. И не собирается же он меня отравить, просто завидует - мучительно, тайно; и годы прошли, пока я наконец поняла, почему как у меня успехи - так в доме скандалы, и Саша бунтует и требует, чтобы я занималась дачей, детьми, чем угодно, только не тем, что люблю и умею делать.
   Сколько горечи во мне накопилось за эти годы, сколько обиды! И теперь, здесь, когда я сижу одна в большом доме, эти чувства захлестнули меня, и я тону в них, выкарабкиваюсь из последних сил и тону снова и снова.
   Вокруг никого. Муж во Вьетнаме, дети на Волге. Только там, далеко, в центре огромного города - милый доктор, профессионально приветливый и неторопливый. Все время убеждаю себя, что не ко мне он приветлив, а профессия у него такая. Убеждаю и не могу убедить. Пойти, что ли, выпить его микстуры? Ваше здоровье, доктор!
   Воспоминания об Италии
   Вот что я себе всегда позволяла - так это туризм, путешествия. А начались мои путешествия с волейбола. Я здорово когда-то играла, за сборную института, ну и ездила по городам и весям с командой. Еще и потому не выскочила в студенчестве замуж: в команде, естественно, одни девчонки, на сборах же, где мы живем вперемежку, не до флирта, если играешь всерьез, а я как раз так и играла. Да и отношения между спортсменами обычно простые, товарищеские, не романтические, хотя многие еще как умудрялись... Но не я.
   Ну ладно. Значит, съездили мы в Ленинград, и я впервые увидела этот город. Он меня прямо заворожил: улицы стремительные, как стрела, золото шпилей вонзается в неспокойное небо - еще и солнце сияло сквозь рваные тучи; вода в Неве высокая, большая, сердитая - дул сильный ветер, - а по ту сторону одинакового роста дома; зеленый, желтый, горчичный, коричневый один цвет переходит в другой, и такие они изящные, такая во всем гармония, что дух захватывает. Недавно снова я была в Ленинграде. Боже мой, что с ним сталось. Грязный, обшарпанный, темный, люди злые, измученные - впрочем, везде они злые, измученные, только мы, интеллигенция, еще верим в какие-то перемены.
   Так вот. В моем городе я привыкла к обилию безобразного, хотя многое скрашивала Волга, но все скрасить даже она не могла. Старинные здания одинокими островками сиротливо стояли в окружении унылых строений, иногда полных чванства, помпезной глупости, чаще - просто безликих. Я ходила мимо них годами, казалось, в общем-то мне все равно, я их не вижу, не замечаю, но тут, в Ленинграде, я неожиданно поняла, как безумно от уродства устала!..
   Мы вышли в финал и отправились из Ленинграда в Москву. Уже тогда, до чудовищного Калининского проспекта, нагло вторгшегося в самый Кремль, дурацкого Дворца съездов, она была торжественно-неуютной, необъятно большой и разной, короче - не для людей, не для нормальной человеческой жизни, тяжелым городом. И я сразу, профессионально, стала думать, что же тут можно сделать? Молодая, была, неопытная... Уж потом, много позже, не раз побывала в шкуре тех, кто знает, как надо. Только власть совсем у других: кто не знает и знать не хочет. Никогда не бывает власти у людей творческих, почти никогда: совсем другие у нас критерии.
   Через год, пролетев через всю страну, я приземлилась вместе со своими девчатами в Иркутске.
   Город стоял спокойный и тихий: июль, горожане разъехались. Он был компактно купеческим, деревянным и каменным, и, конечно, украшала его Ангара - ледяная и бешеная. Выкупаться в ней невозможно даже в июле, ну а как же не выкупаться, если ты здесь в первый и скорее всего в последний раз? Ну, я и впрыгнула в эту жгучую воду. Честное слово, только впрыгнула и сейчас же выпрыгнула! Именно так и оправдывалась потом, когда лежала в жару, в ломоте, в сиплости. Тренер чуть меня не избил.
   - Ведь Ангара же, - сипела я. - Никогда больше...
   - Ну и что - Ангара, - шипел он в ответ, я сипела от хвори, он - от безнадежного бешенства. - Что - в первый раз? А другие - не в первый? Но у всех головы на плечах, а у тебя что?
   Он изо всех сил постучал костяшками пальцев по своему узенькому покатому лбу, и я затряслась от смеха - кашляла и смеялась, смеялась и кашляла, обратив своим смехом его гнев в ярость. Он прошипел еще что-то, наверное, выругался, вскочил и выбежал, изо всех сил хлопнув дверью, и полгода упорно смотрел сквозь меня, если приходилось со мной разговаривать.
   Команда в тот раз проиграла: я здорово брала мячи под сеткой, и некем было меня заменить. Но я ни о чем не жалею, потому что именно в те дни, лежа на детской койке, с трудом ухватывая уплывающую в горячке мысль, сказала себе, что буду много работать - изо всех сил зарабатывать - и путешествовать. Я не очень-то представляла, как надежно заперты мы от мира, думала, главное - заработать. Не знаю почему, но я и слыхом не слышала, что нужны какие-то характеристики, справки из всевозможных диспансеров, что нужно втиснуться в группу и прочее, прочее. Наивно и уверенно решила, что объезжу мир, и, может быть, благодаря этой наивной уверенности кое-что повидала. А может, потому, что довольно быстро вступила в Союз журналистов - он тогда недавно только создался, и туда принимали пишущих, даже если они не состояли на журналистской службе, а просто сотрудничали, как я, с журналами. Вот по этому Союзу журналистов я и поездила, тем более что путевки тогда были дешевыми, и в первую страну - Румынию - я поехала на свои отпускные, вот так! Сейчас это звучит как сказка. Потом стало дороже, дороже, еще дороже, но я истово писала чужие дипломы и собственные статьи, преподавала в двух институтах и читала лекции от общества "Знание", часами стояла у кульмана, как простая чертежница, и бросала "левые" деньги в бездонную пропасть странствий, преодолевая, сжав зубы и не отвечая на многочисленные попреки, Сашино сопротивление. Я готова была поделиться путешествиями с мужем, но в ответ неизменно слышала: