Пассажиров было мало.
   Всего двое — мужчина лет пятидесяти и девушка с румяным лицом. Они сидели друг против друга и говорили без умолку. Девушка, в черном шарфе на полных плечах, обращала на себя внимание великолепным ярким цветом лица. Чуть подавшись вперед, она сосредоточенно слушала собеседника и очень оживленно ему отвечала. Они казались близкими людьми, отправившимися вдвоем в долгое путешествие.
   Однако, когда поезд остановился на станции, где позади вокзальчика возвышалась труба прядильной фабрики, мужчина торопливо снял с полки ивовую корзину и спустил ее через окно на платформу.
   — Ну, будьте здоровы! Может, еще когда и встретимся, если выпадет случай, — сказал он и сошел с поезда.
   Симамура чуть не прослезился и сам поразился своей чувствительности. Он подумал, что мужчина возвращается домой после свидания с женщиной.
   Ему и в голову не пришло, что они случайные спутники. Мужчина, очевидно, был разъездным торговцем или кем-нибудь в этом роде.
   Когда Симамура уезжал, жена говорила, чтобы он аккуратнее обращался с одеждой — не складывал в корзину, не вешал на стену, потому что как раз в это время года моль откладывает яички. И действительно, в гостиничном номере мотыльки липли к лампе, свисавшей с карниза галереи. Во второй комнате тоже летал какой-то мотылек, кукурузно-желтого цвета, маленький, но с толстым брюшком. Он сел на плетеную корзину.
   На окнах еще оставались сетчатые рамы от насекомых. На сетке, с наружной стороны, тоже сидел мотылек с бледно-зелеными, почти прозрачными крылышками и тонкими, как пух, усиками цвета кипарисовой коры. Горы, видневшиеся вдали, за оконной сеткой, были залиты вечерним солнцем, но их уже окрасила в свои цвета осень, и зеленоватое пятнышко мотылька казалось на этом фоне мертвым. Только там, где его крылья находили друг на друга, зеленый цвет был сильнее. Налетел осенний ветерок, крылышки мотылька заколебались, как тонкие листки бумаги.
   Живой он или нет, подумал Симамура и щелкнул пальцем по сетке. Мотылек не шелохнулся. Тогда Симамура ударил по сетке кулаком. Мотылек упал, как лист с дерева, но тут же легко запорхал в воздухе.
   Внимательно присмотревшись, Симамура заметил: вдали, на фоне криптомериевой рощи, непрерывным потоком проносились стрекозы. Словно пух с одуванчиков. Как же их много — стрекоз.
   Река у подножия горы, казалось, вытекала прямо из ветвей криптомерии. Симамуру очаровал серебристый блеск буйно цветущей леспадезы, покрывавшей склоны невысокой горки.
   Выйдя из гостиничной купальни, Симамура увидел у парадной двери русскую торговку, торгующую вразнос. Чудеса, в этакую глушь забралась, подумал Симамура. Он подошел поближе — посмотреть, чем она торгует. Ничего особенного — обычная японская косметика и украшения для волос.
   Лицо этой женщины, лет сорока или больше, было покрыто густой сетью мелких морщин. Кожа потемнела, но на полной шее, в разрезе блузки, была ослепительно белой и гладкой.
   — Вы откуда приехали? — спросил Симамура.
   — Откуда? Это я-то?.. — переспросила она и задумалась, словно не зная, что ответить.
   Потом она начала складывать свой товар. Ее юбка, уже превратившаяся в тряпку, кажется, была европейского покроя. Она взвалила на спину — совсем по-японски — огромный сверток в фуросики и ушла. На ногах у нее были туфли.
   Хозяйка, вместе с Симамурой смотревшая, как уходит торговка, пригласила его в контору. Там у очага спиной к ним сидела крупная женщина. Когда они вошли, она поднялась, поправив подол нарядного черного кимоно с фамильными гербами.
   Симамура узнал эту гейшу. Он видел ее на рекламной фотографии лыжной станции. Она была сфотографирована вместе с Комако. Обе были на лыжах, в горных хакама и в вечерних кимоно. Женщина не очень молодая, красивая, с барственной осанкой.
   Хозяин гостиницы поджаривал булочки овальной формы со сладкой начинкой. Булочки лежали на железных щипцах, перекинутых через хибати.
   — Не угодно ли попробовать? Подарок по случаю радостного события. Отведайте кусочек, хотя бы так, для развлечения.
   — Что, эта женщина, которая сейчас здесь была, уже оставила свою профессию?
   — Да, оставила.
   — Видная гейша.
   — Отработала свой срок и сейчас по этому случаю обходит с визитами своих знакомых. Она большим успехом пользовалась.
   Подув на горячую булочку, Симамура откусил кусочек и почувствовал кисловатый привкус не очень свежей корки.
   Под окном в лучах вечернего солнца ярко алели спелые персимоны. Отраженный от них свет, казалось, окрашивал бамбуковую палку с крючком на конце, укрепленную над очагом.
   — Что это?.. Такая огромная леспадеза?
   Симамура с изумлением смотрел на женщину, идущую по дороге по склону горы. Женщина тащила на спине вязанку каких-то растений с удивительно длинными, в два раза больше ее самой, стеблями и длинными метелками.
   — Простите, что вы сказали? А-а, это мискант.
   — Мискант, говорите?.. Значит, мискант…
   На выставке, рекламирующей горячие источники, устроенной министерством железных дорог, есть один павильон — то ли чайный, то ли для отдыха, так вот его на крышу покрыли этим самым мискантом. Говорят, какой-то человек из Токио купил этот павильон целиком.
   — Мискант, значит… — еще раз, как бы про себя, повторил Симамура. — Выходит, на горе растет мискант, а я думал, это леспадеза.
   Когда Симамура сошел с поезда, белые цветы на горе сразу бросились ему в глаза. Серебристое цветение затопило весь склон, особенно верхнюю его часть. Казалось, это были не растения, а лучи самого солнца, осеннего, но удивительно щедрого, Симамура задохнулся от восхищения.
   Но с близкого расстояния огромный мискант выглядел совсем по-другому, чем тот, покрывавший далекий горный склон.
   Огромные вязанки совершенно скрывали фигуру тащивших их на спине женщин. Вязанки то и дело задевали за каменные ограды, тянущиеся по обеим сторонам крутой дороги. Метелки были воистину могучие.
   Симамура вернулся к себе в номер. Во второй комнате с десятисвечовой лампой тот самый толстобрюхий мотылек, ползая по черной лакированной корзинке, откладывал, видно, яички. Мотыльки под карнизом бились о декоративный фонарь.
   Сверчки и кузнечики начали петь еще днем.
   Комако пришла немного позже, чем он ждал.
   Остановившись в коридоре у дверей, она взглянула на Симамуру в упор.
   — Зачем ты приехал? Ну зачем?
   — Зачем? С тобой повидаться.
   — Говоришь, а сам этого не думаешь. Терпеть не могу токийцев, вруны вы все. — Она уселась, мягко понизила голос. — Ни за что больше не стану тебя провожать. Ужасное какое-то состояние.
   — Ладно, на этот раз я тайком от тебя уеду.
   — Нет, что ты! Я просто хотела сказать, что на станцию провожать не пойду.
   — А что с тем человеком?
   — Умер, что же еще…
   — Пока ты была со мной на станции?
   — Одно к другому не имеет никакого отношения. Но я никогда не думала, что провожать так тяжело.
   — Гм…
   — А где ты был четырнадцатого февраля? Опять наврал. А я-то ждала, так ждала! Нет, уже больше никогда тебе не поверю!
   Четырнадцатого февраля — «Ториой» — «Изгнание птиц с полей», ежегодный детский праздник в этом снежном краю. За десять дней до него собираются все деревенские дети, обутые в сапожки из рисовой соломы, и утаптывают снег в поле. Потом вырезают из него большие кирпичи, примерно в два сяку шириной и высотой. Из них строят снежный храм. Каждая сторона храма — около трех кэн[16], высота — больше одного дзе. Четырнадцатого февраля вечером перед храмом зажигают костер, сложенный из собранных со всей деревни симэ[17]. В этой деревне Новый год празднуют первого февраля, так что до четырнадцатого украшения еще сохраняются. Затем дети поднимаются на крышу храма и, толкаясь и озорничая, поют песню «Ториой». Потом все идут в храм, зажигают свечи и проводят там всю ночь. А пятнадцатого, ранним утром, еще раз исполняют на крыше храма песню «Ториой».
   В это время тут снега особенно много. Симамура обещал Комако приехать на этот праздник.
   — Я ведь бросила свою работу. В феврале к родителям уехала. А четырнадцатого вернулась, думала, ты обязательно приедешь. Знала бы, так не приезжала, пожила бы там, поухаживала…
   — А что, кто-нибудь болел?
   — Да, учительница моя поехала в портовый город и схватила там воспаление легких. Я от нее телеграмму получила как раз тогда, когда у родителей была, ну и поехала за ней ухаживать.
   — Выздоровела она?
   — Нет…
   — Да, действительно очень нехорошо получилось, — сказал Симамура, как бы извиняясь за то, что не сдержал слова, и одновременно выражая соболезнование по поводу смерти учительницы.
   — Да ничего, — вдруг совершенно спокойно произнесла Комако и обмахнула носовым платком стол. — Ужас, сколько их налетело!
   И по обеденному столику, и по татами ползали мелкие крылатые насекомые. Вокруг абажура кружили мотыльки.
   Оконная сетка снаружи тоже вся была облеплена мотыльками разных видов. Насекомые отчетливо выделялись в лунном свете.
   — Желудок у меня болит, — сказала Комако, засовывая руки за оби и кладя голову на колени Симамуры.
   Ворот кимоно у нее немного отстал, и на густо напудренную шею дождем посыпались малюсенькие насекомые. Некоторые тут же неподвижно застывали.
   Шея у нее стала полнее и глаже, чем в прошлом году. Ей уже двадцать один, подумал Симамура.
   Он почувствовал, что его колени теплеют.
   — Здесь в конторе надо мной все подсмеиваются — пойди, мол, Кома-тян, загляни в номер «Камелия»… Противные такие! А я подружку одну, гейшу, провожала, в поезде с ней немного проехала. Устала. Только вернулась домой, спокойно полежать хотела, а мне говорят: отсюда звонили. Совсем было решила не ходить, устала ведь страшно, перепила вчера на вечере, когда подружке проводы устраивали, решила, а все же пришла. А в конторе смеются. Но я же тебя целый год не видела. Ты ведь человек, являющийся раз в году?
   — А я попробовал булочку этой вашей подружки.
   — Да?
   Комако выпрямилась. Ее лицо, покрасневшее в тех местах, которые были прижаты к коленям Симамуры, внезапно стало каким-то детским.
   Комако сказала, что провожала эту самую гейшу, проехала с ней до третьей станции.
   — Плохо у нас тут стало. Раньше, бывало, со всеми всегда договоришься. А теперь не то, все такие эгоистки, каждая сама по себе. Да, многое изменилось. И гейши, как нарочно, такие подобрались, характером между собой не сходятся. Без нее, без Кикую, грустно мне будет. Она ведь всегда во всем зачинщицей была. А как ее любили клиенты, самая популярная гейша была. И приглашали ее больше всех, и зарабатывала она больше всех. У нее в месяц выходило шестьсот курительных палочек. Понятно, что хозяева ее на руках носили.
   Симамура спросил, что теперь собирается делать Кикую — замуж выйдет или свой ресторан откроет? Он слышал, что, отработав свой срок по контракту, она уезжает на родину.
   — Ой, знаешь, какая она несчастная! Она ведь к нам после неудачного замужества приехала, — сказала Комако и, на секунду запнувшись, словно сомневаясь, стоит ли говорить дальше или нет, взглянула на освещенные луной ступенчатые огороды на горном склоне. — Видишь вон тот дом, совсем новый? На склоне…
   — Маленький ресторанчик «Кикумура»?
   — Да, он самый. Этот ресторан мог бы теперь принадлежать Кикую-сан. Но из-за своего характера она все упустила. Скандал был страшный. Она заставила покровителя выстроить ей дом, а как дело дошло до переезда, заупрямилась. Из-за нового любовника. Он обещал на ней жениться, да обманул. А она из-за него совсем голову потеряла. В конце концов сбежал он, любовник-то, а к прежнему покровителю Кикую не захотела вернуться и ресторан не взяла, может, и хотела, но не вернулась, не могла так поступить… И остаться тут не могла, позор ведь. Вот теперь и уезжает, решила где-нибудь в другом месте все начинать сначала. В общем, несчастная она, невезучая. Оказывается, — мы-то, правда, не знали об этом, — мужчин у нее много было.
   — Уж не полк ли?
   — Кто его знает… — Комако, подавив смех, вдруг отвернулась от Симамуры. — Кикую-сан слабохарактерная, слабая…
   — А что она могла поделать?
   — Как что?! Мало ли сколько мужчин может влюбиться в женщину, нельзя же… — Комако подняла голову, почесала в голове шпилькой. — Грустно было ее провожать!
   — А с рестораном что сделали?
   — Да жена этого самого покровителя, что ресторан построил, переехала сюда, теперь сама хозяйничает.
   — Жена? Интересно!
   — Понимаешь, дом-то уже готов был — вступай во владение и начинай дело. Ничего другого и не придумаешь. Ну, жена и переехала со всеми детьми.
   — А со своим прежним домом что они сделали?
   — Бабушку там оставили, одна теперь живет. Сами-то они крестьяне. Но муж — широкий человек, любит погулять. Забавный он.
   — Прожигатель жизни. В годах уже, наверно?
   — Нет, молодой, лет тридцати двух-трех, не старше.
   — И что ж, Кикую была старше его жены?
   — Нет, жене столько же, сколько Кикую, — обеим по двадцать семь.
   — А ресторан-то «Кикумура» назвали в честь Кикую, наверно? И жена оставила это название?
   — Что же делать, не менять же готовую вывеску.
   Симамура запахнул кимоно поглубже, и Комако, поднявшись, закрыла окно.
   — Кикую-сан про тебя все знала. И сегодня мне сказала — приехал.
   — Я видел, как она приходила прощаться в контору.
   — Она тебе что-нибудь сказала?
   — Ничего не говорила.
   — А ты понимаешь, что со мной творится?
   Комако раздвинула только что закрытые седзи и опустилась на подоконник.
   Через некоторое время Симамура сказал:
   — Здесь совсем другие звезды, чем в Токио. Здесь они именно висят в пустоте. И сияют по-другому.
   — Не так уж сильно сияют, вечер ведь лунный… А в нынешнем году тоже было очень много снега.
   — Кажется, на железной дороге несколько раз прекращалось движение.
   — Да, даже жутко становилось. На машинах начали ездить на месяц позже обычного. Знаешь магазин у лыжной станции? Так вот там обвал крышу пробил. Дом двухэтажный, на первом этаже вроде бы сразу и не заметили. Только на шум обратили внимание, подумали, что на кухне возятся крысы. Пошли посмотреть — никаких крыс, а на втором этаже ни окон, ни ставен — все снегом снесло. Вообще-то обваливались только верхние слои снега, но все равно по радио вовсю об этом трубили. Лыжники перепугались, перестали приезжать. А я в этом сезоне не собиралась ходить на лыжах, и лыжи свои в конце прошлого года продала. Но все же несколько раз покаталась… Я изменилась?
   — Где ты была, когда умерла учительница?
   — А ты о других не беспокойся! Во всяком случае, в феврале, когда тебя ждала, я была здесь.
   — Что ж ты мне не написала, когда в портовый город поехала?
   — Это еще зачем?! Писать жалкие письма, такие, которые ты даже своей жене можешь показать? Нет уж, врать не могу. А стесняться мне нечего.
   Комако говорила быстро, резко, бросая слова в лицо Симамуре.
   — Погасил бы свет, а то вон сколько мошек налетело…
   Луна светила так ярко, что были видны все линии уха женщины. В глубоком лунном свете татами стали совсем бледными, словно похолодели.
   Губы Комако были гладкими и влажными.
   — Не надо, пусти! Я домой пойду.
   — Все такая же. Ничуть не изменилась. — Симамура, откинув голову, вгляделся в близко придвинувшееся лицо с чуть заметными скулами.
   — Все говорят, что я совсем не изменилась с тех пор, как приехала сюда семнадцатилетней. А чего меняться-то? Ведь я живу все время одинаково.
   У нее еще сохранился румянец, свойственный девушкам севера. Но кожа стала тонкой и блестела сейчас, словно перламутровая раковина.
   — Ты знаешь, что я живу теперь в другом доме?
   — После смерти учительницы? С комнатой, где разводили шелковичных червей, покончено? Живешь в настоящем «домике для гейш»?
   — Что ты подразумеваешь под «домиком»? Я живу не в особом домике, а в лавке, где торгуют дешевыми сладостями и табаком. Из гейш там одна я. Теперь-то я в настоящем услужении, у меня контракт… Когда прихожу поздно, читаю при свече.
   Симамура рассмеялся, обнял ее за плечи.
   — Не могу же я зря расходовать электричество! Ведь у них счетчик.
   — Вон оно что!
   — Но хозяева у меня хорошие, так заботливо ко мне относятся. Я иногда даже думаю, неужели это называется быть в услужении?.. Заплачет ребенок, хозяйка сразу тащит его на улицу, чтобы мне, значит, не мешал. Все бы хорошо, ни в чем не терплю недостатка, одно только меня расстраивает — постель они криво стелют, неприятно. Когда поздно прихожу, постель уже постелена. Но матрац обычно косо лежит, да и простыня тоже. А перестилать не могу — стыдно, люди ведь для меня старались.
   — Обзаведешься семьей, тяжело тебе будет.
   — Все так говорят. Такой уж у меня характер. В том доме, где я живу, четверо детей. Беспорядок, конечно, страшный. Я только и делаю, что хожу за ними и убираю. Только уберу, а они опять все разбросают. Бесполезное это занятие, а я не могу, все равно стараюсь навести порядок. Я хочу жить аккуратно, по мере возможности, насколько мне это удается в моем положении.
   — Ну конечно.
   — А ты меня понимаешь?
   — Понимаю.
   — А раз понимаешь, так скажи! Ну говори же! — вдруг напала на него Комако. Голос у нее стал напряженным. — Ничего ты не понимаешь, врешь ты все. Где уж тебе понять, ты человек легкомысленный, живешь в роскоши…
   Потом она понизила голос.
   — Грустно… Сама я дура… А ты завтра уезжай.
   — Да что ты от меня хочешь? Ну как я могу тебе что-либо объяснить вот так, сразу? Не так все просто.
   — А что тут сложного? Ты сам трудный, это вот плохо.
   У Комако вновь стал прерываться голос — от горькой безысходности, что ли. Но потом она повела себя по-другому, так словно уверилась, что Симамура все же по-своему ее понимает.
   — Пусть раз в год, но приезжай. Обязательно приезжай ко мне раз в год, пока я буду здесь.
   Служить ей в гейшах теперь четыре года, сказала она.
   — Когда я к родителям уехала, мне и присниться не могло, что я снова пойду в гейши. Я и лыжи продала, уезжая. А дома курить бросила, все ж, думаю, какое-то достижение.
   — Да, раньше ты ведь страшно много курила.
   — Ага. Когда клиенты за столом угощали сигаретами, я их потихоньку опускала в рукав. Приду, бывало, домой и вытряхну из рукава целую кучу сигарет.
   — Четыре года, говоришь, еще. Долго все же…
   — Что ты, пролетят незаметно.
   — Какая теплая… — Симамура посадил Комако к себе на колени.
   — Такой уж теплой уродилась.
   — Кажется, по утрам и вечерам у вас тут уже холодно?
   — Я ведь здесь уже пять лет. Сначала такая тоска была… Неужели, думаю, придется мне тут жить… Правда, до того, как провели железную дорогу, очень уныло у нас было… А ведь уже три года, как ты приезжаешь…
   За три года Симамура приезжал сюда три раза. Он подумал, что каждый раз, как он приезжает, в жизни Комако происходят какие-то изменения.
   Вдруг застрекотали кузнечики.
   — Фу ты, гадость! Терпеть их не могу.
   Комако встала с колен Симамуры.
   Подул северный ветер, и все мотыльки, сидевшие на оконных сетках, разом вспорхнули.
   Уже зная, что опущенные черные ресницы Комако производят впечатление полуоткрытых глаз, Симамура все же посмотрел на них, почти вплотную приблизив свое лицо к ее лицу.
   — Пополнела я, как бросила курить.
   Ее живот действительно стал глаже, мягче.
   И все воскресло сейчас. Все будто бы позабытое, недоступное в разлуке. Вся их близость воскресла, когда они были вместе, как сейчас. И долгая разлука уже не имела значения.
   Комако тихо коснулась своей груди.
   — Она стала больше.
   — Глупости какие… Впрочем, может, у него такая привычка — только одну…
   — Ну что ты говоришь! Неправда! Противный ты все же… — Комако вдруг резко изменилась.
   И Симамура вдруг вновь ощутил это — ее перемену.
   — А ты скажи, чтобы обе… обеим поровну… Всегда так говори…
   — Чтобы поровну? Так и сказать — обеим… поровну?.. — Комако мягко приблизила к нему лицо.
   Номер был на втором этаже, но снизу отчетливо доносилось кваканье. Почему-то расквакались лягушки. Кваканье долго не умолкало.
   Когда они после купанья вернулись в номер, Комако, успокоившись, снова как ни в чем не бывало начала говорить о своей жизни.
   Она даже рассказала, что на первом врачебном осмотре всех рассмешила, раздевшись только до пояса. Она думала, что это такой же осмотр, как для гейш-учениц. Отвечая на вопрос Симамуры, сказала:
   — У меня очень регулярно, каждый раз на два дня раньше, чем в прошлом месяце.
   — Очевидно, это не мешает тебе принимать приглашения?
   — Да. А как ты догадался?
   У Комако, каждый день купавшейся в водах горячего источника, знаменитого своими целебными свойствами, ходившей пешком от старого источника к новому, то есть на расстояние одного ри, жившей в этой горной глуши, где обычно не засиживаются до полуночи, было здоровое, упругое, сильное тело, но с узкими бедрами, обычно характерными для гейш. Вообще она была узкокостной, но достаточно полной. И все же она влекла Симамуру настолько, что он приезжал к ней в такую даль каждый год. Почему-то ему было до глубины души ее жаль.
   — Интересно, у такой, как я, могут быть дети? — совершенно серьезно спросила Комако.
   И тут же добавила, если она постоянно общается только с одним, то получается, что они как бы муж и жена.
   Когда умер первый покровитель Комако, выкупивший ее из гейш-учениц, она уехала из Токио и вернулась на родину, в свой портовый город. Там ей сразу же предложили другого покровителя. Он поначалу не понравился ей, может быть из-за всех ее переживаний. Впрочем, и сейчас он не очень-то ей нравится, во всяком случае, она никогда не чувствует себя с ним свободно.
   — Но это же хорошо, если у вас с ним целых пять лет продолжается.
   — А ведь я дважды уже могла с ним расстаться. Когда здесь пошла в гейши и когда перебралась из дома учительницы в мой теперешний дом. Но я слабовольная. Совсем у меня никакой воли нет.
   Человек этот живет в портовом городе. Он поручил ее учительнице, когда та переезжала сюда, потому что содержать женщину там, где он живет, ему неловко. Человек он добрый, и ей грустно, что она ни разу не допустила его к себе. Он в летах и поэтому приезжает к ней редко.
   — Я бы порвала с ним, да не знаю как. Иногда думаю — в беспутство, что ли, кинуться… И ведь искренне думаю…
   — Ну, это уж совсем ни к чему!
   — Да и не могу я. Не тот характер. Мне нравится мое свежее тело. Если начать гулять со всеми, без разбора, четырехлетний срок за два года отработать можно. Но зачем себя насиловать? Я берегу себя. Конечно, если пойти по этому пути, то наверняка заработаешь кучу денег. Но здоровье мне дороже. У меня срок работы такой, что лишь бы хозяину убытка не было. Вся сумма, за которую меня наняли, разделена на месяцы. Значит, надо лишь учитывать процент на основную сумму, налоги да деньги мне на прокорм — ну, ты сам знаешь, — из этого расчета и надо исходить. А перерабатывать сверх этого мне не нужно. И вообще, если где-нибудь мне не нравится, я быстренько ухожу. В гостиницу поздно вечером не вызывают, разве уж только знакомый клиент приглашает именно меня. Конечно, если быть транжиркой, никаких денег не хватит и тогда надо работать больше, чем самой хочется… Но я-то уже больше половины всей суммы, за которую меня наняли, погасила. А ведь еще и года не прошло. И все же, как ни крути, иен тридцать в месяц у меня уходит на всякие мелочи.
   Комако сказала, что ей надо зарабатывать сто иен в месяц, этого ей достаточно. Сказала, что в прошлом месяце у гейши с самым маленьким заработком получилось шестьдесят иен. Сказала, что ее, Комако, чаще других приглашают клиенты, больше девяноста приглашений за месяц в среднем, основной заработок она получает с каждого приглашения, ей приходится за один вечер обходить разные застолья, хоть это и не очень выгодно ее хозяину. Сказала, что на этих горячих источниках нет ни одной гейши, которая задолжала бы хозяину и ей бы увеличили срок службы.
   Утром Комако, как всегда, поднялась рано.
   — Мне приснилось, что я вместе с учительницей икэбана[18]убираю этот номер, вот я и проснулась…
   В трюмо, которое она придвинула к окну, отражались горы в багровой листве. Свет осеннего солнца был ярким в зеркале. Девочка из лавки, где торговали сладостями, принесла Комако переодеться.
   Нет, это была не Йоко, чей кристально чистый, до боли прекрасный голос прозвучал в тот раз из-за фусума.
   — А что стало с Йоко?
   Комако бросила быстрый взгляд на Симамуру.
   — Все на могилу ходит. Вон, видишь, там, слева, ниже лыжной станции, возле гречишного поля, белого, в цветах, видишь, там кладбище.
   Когда Комако ушла, Симамура пошел в деревню прогуляться.
   На фоне белой стены что-то алело — девочка в новеньких горных хакама из алой фланели играла в мяч. Наступила настоящая осень Многие дома, построенные на старинный манер, казалось, стоят тут с тех пор, когда по этой дороге еще ездили феодалы со своей свитой. Дома с далеко выступающими крышами, с оконными седзи, сильно вытянутыми в ширину и очень низкими, высотой всего в один сяку. С мискантовыми шторами, свисающими с карнизов.