Себастьян покосился на американца, но лицо майора Коллинза оставалось неподвижным. Может быть, он не знал немецкого языка? Однако уже спустя несколько минут он заговорил по-немецки, и заговорил очень хорошо, почти без акцента. Только концы фраз он произносил чуть нараспев, по-американски. Он сказал несколько приятных слов Эрике - что-то вроде того, что ей к лицу хозяйничать за столом. Хотя по поводу предложения Вальтера американец не сказал ни слова, профессор прекрасно понял, что Вальтер говорит от имени обоих, и не только их обоих, но от имени людей гораздо более высокопоставленных, чем майор Коллинз. И это, неизвестно почему, раздражало Себастьяна, и ему все время казалось, что американец намеревается положить свою узкую волосатую руку на него, профессора Себастьяна, и ласково погладить его, так, как он гладил неодушевленные предметы.
   - Хорошо, я все это обдумаю, - сказал Себастьян и, не выдержав, пожаловался: - Я очень сожалею, что принял на себя обязанности ландрата. Это оказалось куда сложнее, чем я думал.
   - Это только начало, - мрачно произнес Вальтер, вставая. - Стоит вложить только палец в этот грубый и страшный механизм, и они тебе покажут, что такое демократия и что такое самоуправление.
   Хотя Себастьян сам думал нечто подобное, но эти слова рассердили его. Он покраснел и вызывающе спросил:
   - Кто это они? Союзники господина Коллинза?
   Господин Коллинз в это время долго примеривался к стоявшему на другом конце стола кофейнику и при последнем вопросе Себастьяна наконец протянул руку и погладил кофейник быстрым и ласковым движением всех пальцев.
   - Да, - сказал он, не переставая поглаживать кофейник, - мой друг Вальтер, кажется, намекает именно на них. - Имя "Вальтер" он произносил по-английски: "Уолтер".
   Получив это подтверждение из уст официального лица, Вальтер опять заговорил. Он говорил о том, что мир расколот и что если раньше благодаря глупой политике Гитлера русские нашли общий язык с англосаксонским миром, то теперь дело коренным образом изменилось.
   - Выходит, что идея господина Рудольфа Гесса близка к своему осуществлению? - спросил Себастьян.
   - Ах, при чем тут Гесс! - с досадой воскликнул Вальтер. Он был удивлен, что встретил со стороны отца противодействие.
   В этот момент раздался пронзительный звонок. Эрика пошла вниз открывать. К великому конфузу и удивлению профессора в комнату вошел советский комендант. Все встали. Себастьян, сам не зная почему, смутился и покраснел, представляя Лубенцову своего сына и американца. Пожав им руки, Лубенцов сел за стол и не понял, а почувствовал в атмосфере этой большой комнаты что-то очень напряженное, двусмысленное, полное недосказанности и надрыва и подействовавшее не на зрение и слух Лубенцова, а на некое шестое чувство, которое можно было назвать служебной ревностью. Из тысячи мельчайших оттенков поведения, из неверных, фальшивых нот в разговоре, из предательского дрожания век, даже из сухого похлопывания форточки, открываемой и закрываемой ветром, в нем оформилось неясное подозрение. Все длилось, может быть, одно мгновенье и было слишком неопределенно, нематериально, чтобы человеку, столь трезво мыслящему, как Лубенцов, воспитанному в глубоком недоверии ко всему кажущемуся, мерцающему в глубине сознания, это могло показаться важным и убедительным.
   Так как переводчицы с Лубенцовым не было, он заговорил по-немецки самостоятельно - вначале несмело, запинаясь, потом все смелее и свободнее, что доставило ему неожиданное наслаждение. Вот когда сказались длинные монологи на немецком языке, которые Лубенцов произносил перед сном, оставаясь в одиночестве.
   Он спросил, не может ли профессор Себастьян сопутствовать ему завтра утром в поездке по некоторым деревням. Себастьян ответил, что может. Лубенцов спросил, не создаст ли это неудобств для профессора, учитывая, что у него гости. Не дожидаясь ответа, он попросил извинения у Вальтера и американца и пообещал, что он не задержит профессора слишком долго и что к обеду они обязательно вернутся. Мгновение подумав, он пригласил их всех к себе обедать.
   - Как только мы приедем, - сказал он, - прошу пожаловать ко мне. Постараюсь вас угостить как можно лучше. У меня есть нечто, любимое даже теми, кто не любит русских, а именно: русская водка и русская икра. Прошлой ночью один знакомый сделал мне этот маленький подарок, и я с удовольствием разделю его с вами, господин профессор, и с вашими друзьями.
   - Почему ты не подаешь кофе, Эрика? - спросил профессор. Его лоб покрылся испариной.
   - Нет, спасибо, - возразил Лубенцов. - Я только что пил кофе. - Он повернулся к американцу. - Вы говорите по-немецки?
   - Да, - ответил Коллинз и любезно добавил: - И удивляюсь, как хорошо говорите вы.
   "Следовало бы сказать: "Вы мне льстите", - подумал Лубенцов, но не мог вспомнить этих слов и сказал:
   - Учусь. Это не очень трудно в стране, где даже маленькие дети говорят по-немецки. Вы надолго в гости? - спросил он вдруг и успокоительно добавил: - Это я не в служебном порядке спрашиваю. Достаточно быть другом профессора Себастьяна, чтобы не вызывать никаких подозрений комендатуры.
   - Дня на два, на три, - сказал Вальтер.
   - А потом дальше, в Берлин? - спросил Лубенцов. В ответ на быстрый вопросительный взгляд Вальтера он коротко рассмеялся и объяснил: - Не удивляйтесь моей осведомленности. Это очень просто - внизу в машине дремлет ваш негр-шофер. Я, естественно, заинтересовался чужой машиной с американскими военными номерами и позволил себе разбудить его и спросить, куда он следует.
   - Почему ты не наливаешь кофе, Эрика? - спросил профессор, забыв о том, что уже задавал этот вопрос.
   - Спасибо. Я только что пил кофе, - опять сказал Лубенцов.
   Он простился и ушел. Коллинз тоже решил пойти спать, и Вальтер проводил его в отведенную ему комнату.
   - Молодой нахал этот русский, - сказал Вальтер, вернувшись. - Ведет себя как завоеватель.
   - Он и есть завоеватель, - возразил Себастьян.
   - А как ведет себя мистер Коллинз? - вызывающе спросила Эрика. Хватает руками вещи, словно на аукционе. - Она казалась довольной тем, что Лубенцов посрамил Вальтера и этого американца, которые в его присутствии сильно присмирели. - По-моему, наш получше и поумнее твоего. К отцу он относится с большим уважением.
   Себастьян сказал:
   - Если ты даже считаешь русских нашими врагами, Вальтер, то должен тебе сказать, что недооценка врагов - глупость. Этот молодой комендант имеет огромный авторитет даже среди наших привередливых лаутербуржцев. Он работает по двадцать часов в сутки, и никто не знает, когда он спит. Положение в нашем районе он знает до мельчайших подробностей, словно здесь родился и вырос. Кроме того, он ухитряется много читать, и все жители могут тебе перечислить те немецкие книги, которые он прочитал за последнее время. Пастор Клаусталь рассказал мне ходячую остроту по поводу этого молодого человека. Пародируя первые строчки Библии, кто-то пустил о нем такую шутку: "И земля была безвидна и пуста, и было темно над бездной, и дух господина коменданта витал над водами. И господин комендант сказал: "Да будет свет". И стал свет. И господин комендант увидел, что свет хорош, и сказал: "Давай, давай".
   - Дело в том, что он заставил господина Зеленбаха восстановить в городе электрическое освещение, - пояснила Эрика, захлебываясь от смеха.
   - Как вам все это нравится! - устало сказал Вальтер. - В конце концов, дело же не в том, есть ли среди русских симпатичные люди. Дело в самом существе вопроса, в той политике, которую русские проводят в нашей стране... - Он с минуту помолчал. - Вы хоть не ставьте меня в неловкое положение перед американцем, - продолжал он. - Этот Коллинз влиятельный офицер экономического отдела Американской Администрации. Он один из видных сотрудников фирмы "Дюпон де Немур". Сейчас он разбирает архивы "ИГ Фарбениндустри". От него во многом зависит будущее нашей химической промышленности.
   Себастьян пытливо посмотрел в глаза сыну.
   - Надеюсь, "ИГ Фарбен" будет упразднена, согласно духу и букве потсдамских решений?
   - Как знать, как знать, - возразил Вальтер. - Мне кажется, что среди американских офицеров на этот счет существуют разные мнения.
   - Я все это обдумаю, все обдумаю, - пробормотал Себастьян.
   Эрика отвела Вальтера в предназначенную ему комнату и вскоре вернулась. Она погасила верхний свет, оставив гореть в углу синюю настольную лампу, которую Коллинз в течение вечера особенно часто гладил руками. Так как ей не хотелось спать, - она была слишком взволнована событиями этого вечера, - Эрика уселась с ногами на диван и испытующе посмотрела на отца.
   - Всюду политика, политика! - сказал Себастьян. - Она преследует тебя, как кошмар. Нет уже ни домашнего очага, ни домашних интересов. Все это поглотило страшное чудовище - политика! Она заглядывает в окна и в душу. Ты гонишь ее в дверь - она влезает в окно и спрашивает бесстрастно и по-хозяйски: с кем ты? "Не воображайте, что неучастие в политике убережет вас от ее последствий". Это сказал еще Бисмарк. Но что он знал? То были младенческие времена! Прошла та эпоха, когда каждый был сам по себе. Да, Эрика. Столкновения больших масс - вот что такое двадцатое столетие. На столе небесного крупье - судьба народов, а не отдельных людей. Санта Клаус приносит подарки не примерным детям, а удачливым народам... "С кем ты?" спрашивает политика. "Ты мой", - говорит одна сторона, заметь, не человек, не Вальтер, не доктор Шнейдер, не майор Коллинз, а сторона - огромный лагерь. "Ты мой", - говорит другая сторона, вот хотя бы господин Лубенцов, и опять-таки не он один, а огромный лагерь, который стоит за ним. И ты не можешь уйти от этого ни с альпенштоком в горы Гарца, ни в собственную квартиру, ни в пещеру...
   XI
   Так получилось, что в ближайшие после описанного вечера дни Себастьян все время был вместе с Лубенцовым. Впоследствии Лубенцова очень хвалили за это, считая, что он проявил недюжинную предусмотрительность, почувствовав, что гости профессора способны повлиять на Себастьяна в дурную сторону. Но на самом деле это было не так. Он просто решил, что приспела надобность ясно и недвусмысленно разъяснить Себастьяну суть земельной реформы, показать жизнь крестьян, в том числе беженцев, или, как их теперь вежливо называли, переселенцев, чтобы профессор своими глазами убедился в необходимости отчуждения помещичьих земель в пользу тех, кто обрабатывает землю. Лубенцов считал профессора Себастьяна очень честным человеком, которому предрассудки не помешают увидеть то, что есть на самом деле.
   Они ездили из деревни в деревню. С некоторым удивлением Себастьян заметил, как хорошо знает комендант все, что творится в этих деревнях, помнит фамилии и житейские обстоятельства большого числа крестьян и переселенцев. Вопреки обычному порядку, Они не заезжали в ратуши, к бургомистрам и вообще к начальству, а останавливались где-нибудь в избе победнее, вступали в беседы с крестьянами и крестьянками. Разговор шел главным образом между крестьянином и ландратом, а комендант только направлял разговор, задавая вопросы, время от времени делая какие-нибудь замечания, и Себастьян умилялся здравому смыслу своих соотечественников и смелости их разговоров с советским комендантом, перед которым они ничего или почти ничего не скрывали, с которым они делились своими сомнениями так, словно это был кто-то из их среды.
   С другой стороны, Себастьян по заслугам оценил верный тон молодого коменданта, его вдохновенное упорство в достижении цели.
   - Помещичью землю надо конфисковать, - повторял комендант на все лады и доказывал это сотнями различных соображений, а главное фактов. Он не вдавался в исторические доказательства, которые были так обычны в устах немецких коммунистов и социал-демократов. Он знал, что насчет истории Германии Себастьян посильнее его. Он показывал профессору семьи переселенцев, ютившихся в конюшнях, сараях, в полуразрушенных флигельках и просто под открытым небом. Он заставлял безземельных крестьян выкладывать свои нужды, рассказывать о своем житье. Иногда после пребывания в домишке бедняка они заезжали на часок в большой тихий помещичий дом, где их встречали изрядно напуганные помещик и помещица. После того, что профессор видел т а м, здешний быт, жизненный уклад, простор огромных комнат и колоссальных служб производили на него тяжелое впечатление. Оставшись наедине с кем-нибудь из знакомых помещиков, он говорил, потупив глаза:
   - Надо как-то сжаться... Надо чем-то поступиться. Нельзя в эпоху такого страшного обнищания всего нашего отечества жить по-прежнему...
   Лубенцов от души удивлялся неустойчивости профессорских взглядов. Он не раз замечал, что после беседы с помещиками Себастьян начинал колебаться, толковал о нерентабельности мелкого крестьянского хозяйства, о том, что новые крестьяне, многие из которых непривычны к сельскохозяйственному труду, не смогут дать достаточного количества продуктов; что среди помещиков есть в высшей степени порядочные люди, которые готовы на любое сотрудничество с антифашистскими партиями, таких людей нет смысла сгонять с их земель. Зато после бесед с бедными крестьянами и переселенцами, после зрелища чрезвычайной нужды Себастьян говорил нечто прямо противоположное, сетовал на несправедливость устройства общественных отношений "на нашей грешной земле" и бормотал:
   - Вы правы, вы во многом правы.
   На следующий день после приезда Вальтера Лубенцов с Себастьяном вернулись часов в пять вечера. Лубенцов забежал к себе узнать, как обстоит дело с обедом. Обед был готов. Взводный повар Небаба, с красным лоснящимся лицом, стоял у кафельной плиты, уперев руки в бока и глядя, как старушка Вебер и еще одна девушка, взятая к ней в помощь, перетирают посуду. Здесь же находилась Ксения. В столовой на пустом, но покрытом белой скатертью столе стояли, радуя глаз, бутылка московской водки и коробочка зернистой икры.
   Лубенцов послал Ксению звать к столу, и минут через пятнадцать явились все четверо - американец, Себастьян, его сын и дочь. Из русских, кроме Лубенцова, присутствовали Касаткин, Яворский и Ксения. Касаткин вначале не хотел участвовать в приеме, цели которого казались ему туманными и необходимости которого он не понимал. Но Лубенцов настоял.
   Водка очень понравилась как немцам, так и американцу, который со своей стороны принес бутылку виски. Оно пахло дымком и чем-то похожим на ременную кожу.
   Лубенцов по русскому обычаю произносил много тостов - поочередно за всех присутствующих, потом за немецкий народ, за американскую армию и, наконец, за точное выполнение решений Потсдамской конференции.
   Он чувствовал себя очень усталым и вместо разговоров с превеликим удовольствием лег бы спать; нет ничего более утомительного, чем показное веселье. Однако надо было говорить, смеяться, занимать каждого в отдельности, ни о ком надолго не забывать. Он говорил по-немецки, а когда ему не хватало слов - переходил на русский, и тогда Яворский и Ксения на обоих краях стола начинали вполголоса переводить: Яворский - дружелюбно и с дежурной, но милой улыбкой на толстых добрых губах, Ксения - равнодушно и с каменным лицом.
   Часто в разговор самостоятельно вступал Яворский, и Лубенцов был ему благодарен за это. Яворский рассказал о Московском Художественном театре, о советском балете, музыке и кино, кстати он ввернул словечко насчет того, что немецкие бомбы попали в два московских театра. Он рассказывал интересно, и Лубенцов не без гордости оглядывал гостей: смотрите, дескать, какие у нас ребята.
   После обеда Лубенцов пригласил гостей на киносеанс в помещении комендантского взвода. Там демонстрировалась только что полученная советская кинокартина.
   Гости уселись среди русских солдат. Солдаты искоса поглядывали на Эрику. По этим взглядам Лубенцов понял впервые, что она очень красивая девушка. Ее глаза блестели глубоким и влажным блеском.
   Показывали "Юность Максима". Картина растрогала всех, даже американца. Когда зажегся свет, он долго тряс Лубенцову руку, словно Лубенцов был героем либо автором картины. Солдаты опять глядели на Эрику.
   Когда вся компания вернулась к дому Себастьяна, было уже темно. Светила луна. Цветы одуряюще пахли. Американец стал трогать их пальцами, и Эрика враждебно посмотрела на него.
   Лубенцов попрощался и собрался уходить. В это мгновение Эрика что-то торопливо шепнула отцу, и Себастьян пригласил всех присутствующих на торжество по случаю дня рождения Эрики через неделю. Лубенцов заметил, что Вальтер при этом пожал плечами.
   На следующий день с утра Лубенцов и Себастьян снова отправились по деревням - на сей раз не в горы, как вчера, а в равнинную часть района, на восток. По дороге Лубенцов впервые заговорил с Себастьяном о его сыне. Он спросил, чем занимался Вальтер раньше и что делает теперь.
   - Он инженер, - ответил Себастьян.
   - Тоже химик?
   - Да.
   - Крупный специалист, очевидно?
   - Да... Весьма способный инженер.
   - Он находится на американской службе?
   - Точно не знаю. По-видимому. - Спустя минуту Себастьян добавил: Помогает разбирать архивы...
   - Надеюсь, вы меня извините, что я не даю вам возможности дольше бывать с сыном после длительной разлуки. У нас принято, что дело - прежде всего. Общее дело, конечно.
   - Это я заметил, - сказал Себастьян.
   - И теперь как раз такой серьезный момент, так много решается важных вопросов. Я думаю, что решается судьба Германии на много лет вперед.
   - Вполне возможно, - сказал Себастьян.
   Машина въехала в большую деревню, хорошо знакомую Лубенцову: вот посреди деревни пруд, маленькая ратуша и маленькая кирха, а далеко влево видны верхушки деревьев парка госпожи фон Мельхиор.
   Возле сарая, расположенного среди огородов, горел небольшой костер, на котором несколько женщин готовили пищу. Худая, ослепительно рыжая девочка лет десяти, завидев подходивших людей, крикнула, видимо, предупреждая кого-то:
   - Der russische Oberst mit den blauen Augen ist schon wieder da!*
   _______________
   * Опять приехал русский полковник с синими глазами! (нем.)
   Себастьян расхохотался.
   - Вас тут знают, - сказал он.
   Лубенцов смущенно согласился:
   - Да, я тут часто бывал.
   Из сарая вышли двое мужчин - глубокий старик и рыжий детина с перевязанной рукой.
   - А, Кваппенберг, - узнал его Лубенцов. - Что с вами?
   - Ушиб руку.
   Вместе с Себастьяном Лубенцов прошел в сарай и широким жестом руки показал на постели из соломы и на детей, копавшихся в углу. Потом он так же молча вышел из сарая, и Себастьян поплелся за ним.
   - Посидите здесь, потолкуйте с этим занятным стариком и с Кваппенбергом, - сказал Лубенцов. - А я пойду - мне надо поговорить с бургомистром. Прошлый раз мы договорились, что он расселит этих людей по более зажиточным домам, но они всё тут. Да вот и он идет.
   К ним подошел бургомистр Веллер. Он уже издали громко закричал:
   - Они не хотят, они сами не хотят, господин комендант!
   - Кто не хочет? Переселенцы не хотят?
   - Так точно. Они сами. - Он подошел ближе. С ним был Гельмут Рейнике, молодое румяное лицо которого выражало наивное огорчение по поводу того, что со вселением ничего не выходит.
   Лубенцов обернулся к Кваппенбергу и спросил:
   - Правду он говорит?
   - Куда мы пойдем? - спросил Кваппенберг и вздохнул. - Нас никуда не пускают. Мне назначили вселиться к Биберу. Он сам бедняк, домик у него маленький... Ясно, что он не пустит.
   - К Биберу? - спросил Лубенцов, повернувшись к бургомистру. - Почему к Биберу? У него ведь семеро детей. Речь шла о зажиточных домах, где много комнат и сравнительно небольшие семьи. Ведь это временно, временно! Будем строить! К Фледеру, например, кого-нибудь вселили?
   - Да! Сам Фледер попросил к себе переселенцев, - сказал Веллер и, обращаясь к Себастьяну, стал объяснять: - У него огромный дом, господин ландрат. И вообще он человек покладистый, щедрый. А остальные не хотят иметь квартирантов. Гюнтер пригрозил, что он сожжет собственный дом, если к нему вселят чужих.
   Лубенцов пошел с Веллером и Рейнике в деревню.
   На другой стороне пруда им навстречу из большого дома вышел Ганс Фледер - высокий, широкоплечий человек лет сорока пяти, с усиками, в зеленой шляпе. Он пожал Лубенцову руку, пошел с ним рядом и начал расспрашивать о здоровье.
   - Вы очень осунулись, господин комендант, - сказал он, качая головой; в его голосе и лице не было и тени притворства; казалось, здоровье коменданта глубоко и бескорыстно волнует его. - Вы слишком много занимаетесь делами. Конечно, дела - важная штука, но без отдыха тоже не обойдешься. Ну, и заботы о вас надлежащей нет. Человек вы холостой, а какой-нибудь денщик - что он может? Суп сварить да палатку поставить... Я сам на войне одно время был денщиком у полковника, знаю все... Приехали бы вы ко мне сюда. Одна неделя - и вас не узнают. - Так как Лубенцов молчал, Фледер перешел на деловой тон: - Нехорошо ведут себя наши крестьяне. Забыли, что такое человечность. В церковь ходят, Библию читают, а поступают, как скоты. Я, господин комендант, впустил к себе четыре переселенческие семьи. Нужно будет - впущу еще семьи две-три. В такое время приходится потесниться. - Вокруг них собирался народ. - Да, да, Гюнтер, - обратился Фледер к тощему хромому человеку с палкой в руке, - ты нехорошо поступаешь. Ты не должен вымещать свой геморрой на ни в чем не повинных людях. - Все сдержанно засмеялись. - Спроси у господина коменданта, он тебе то же скажет.
   - Вы большой мастер говорить, это все знают, - пробурчал Гюнтер. Вам хорошо, у вас дом, как дворец.
   - А у тебя что? Хижина? Тоже шесть комнат. Мог бы уступить одну... Кстати, господин комендант, я тут затеял одну штуку. Стадион для нашей молодежи... Я пожертвовал на эту затею кубометров двадцать досок. Собственных, моих. Все будет как в городе.
   Рейнике застенчиво улыбнулся.
   - Две футбольные команды готовлю, - сказал он. - Скоро вызовем Лаутербург на соревнования.
   Фледер откланялся и ушел поговорить с ландратом, которого заметил на другой стороне пруда.
   Когда Лубенцов закончил свои дела в деревне и вернулся к сараю переселенцев, Себастьяна там не было. Армут побежал к Фледеру и вызвал оттуда профессора.
   Они поехали дальше.
   - Хороший человек, - сказал Себастьян о Фледере. - Настоящий хозяин и в то же время широкая натура, человеколюбец...
   В соседнем селе Лубенцов остановил машину у помещичьего дома. В доме жили переселенцы. Он удовлетворенно хмыкнул.
   - Вот видите? - спросил он. - Это уже до некоторой степени решение вопроса.
   - А где фон Борн? - спросил Себастьян, который знал это село и лично был знаком с помещиком.
   - На западе. Пишет оттуда угрожающие письма.
   - Он отвратительный человек. Я его знаю. Один из самых неприятных помещиков.
   - А остальные лучше?
   - Есть очень милые и образованные люди.
   - Милые и образованные? - насмешливо переспросил Лубенцов. - Дайте им только возможность, и эти милые и образованные съедят вас всех с потрохами. Это ловкие, жадные люди, которые знают, как сохранить свое значение, власть и собственность во всех обстоятельствах, при всех переменах. Они породили белогвардейское офицерье, которое разделалось с немецкими революционерами в восемнадцатом и двадцать третьем. Оно же поддержало Гитлера. Что вы мне говорите о родовых поместьях? Мне непонятно, как это можно наследовать большую неправедно нажитую собственность и считать себя честным человеком да еще милым и образованным.
   В широко распахнутые ворота помещичьей усадьбы входили дети, множество маленьких детей с большими граблями, лопатами и цапками в руках, - и это зрелище вдруг умилило Себастьяна. Он положил руку на плечо Лубенцову и проговорил задрожавшим от волнения голосом:
   - Не думайте, что я человек без сердца. Клянусь богом, я готов собственноручно застрелить десяток помещиков для того, чтобы вот эти дети были довольны и счастливы.
   Они постояли молча. Так же молча пошли они к машине. Здесь их встретил бургомистр Ланггейнрих.
   - Молодец, - сказал ему Лубенцов по-русски, и Ланггейнрих, который уже знал это слово, улыбнулся.
   Они втроем посидели у Ланггейнриха в доме, попили молока с хлебом, поговорили. Себастьян потом сказал о бургомистре:
   - Хороший человек! В нем прекрасный сплав крестьянской добропорядочности и широты взглядов.
   XII
   "Почему я должен возиться с этим профессором, задабривать его, нянчиться с ним? - спрашивал себя Лубенцов все эти дни, иногда с трудом сдерживая накипавшую в сердце досаду. - В конце концов я представитель военных властей, и, может быть, прав Касаткин, когда он обвиняет меня в некотором либерализме".
   Честно говоря, Лубенцов не совсем понимал, по какой причине Себастьян, при его мягкотелости и половинчатости, пользуется таким авторитетом среди немцев. Он был умным и милым человеком, порывистым, немного чудаковатым, в нем отсутствовала та тяжеловесная солидность, какая была свойственна многим немцам его возраста и положения. Это нравилось Лубенцову. Вообще, если бы не сложные служебные отношения, связывающие его с Себастьяном, Лубенцов с гораздо большим удовольствием общался бы с ним и, вероятно, гордился бы его дружбой и привязанностью.
   Часто досадуя на Себастьяна, Лубенцов все-таки чувствовал, а впоследствии и понял, в чем заключается секрет влияния профессора на людей. Себастьян действительно не являлся борцом, был склонен к мягкости, всепрощению и бесплодным умствованиям, но он был человеком высокой и крайне щепетильной честности. Эта честность, ставшая чертой характера, и привлекала к нему человеческие души, она же влекла к нему Лубенцова. Человек, честный перед собой и людьми, - почти борец; в гитлеровской Германии, где были смещены все нравственные представления, это подтвердилось с особенной силой.