– Его жена, – отвечала мне она, – еще жива, и, соответственно, я не имею несчастья быть его женой; но весь Берлин полагает, что я ею являюсь. Со смертью моей матери, вот уже три года, я осталась ни с чем, потому что она существовала на пожизненную пенсию. Не имея никаких родственников, достаточно богатых, чтобы прийти мне на помощь, и не желая прибегнуть к помощи кого-то, кто оказал бы мне ее лишь ценой моей чести, я жила два года на деньги, которые выручала от продажи мебели и вещей, что принадлежали моей бедной матери, поселившись у доброй женщины, которая вышивала на пяльцах и с того жила. Я платила ей сколько-то в месяц и училась ее ремеслу. Я выходила только к мессе и умирала с тоски. Чем меньше у меня оставалось денег, тем более я надеялась на Провидение, но, придя, наконец, к тому, что не осталось у меня ни гроша, я обратилась к г-ну Бреа, генуэзцу, который, как мне казалось, не может меня обмануть. Я просила его подыскать мне работу на хороших условиях в качестве горничной, полагая, что обладаю всеми необходимыми для этого навыками. Он обещал подумать, и пять или шесть дней спустя предложил мне место, за которое я, по его мнению, должна была ухватиться.
   Он прочитал мне письмо г-на Кальзабижи, которого я никогда не знала, в котором он поручал ему отправить в Берлин порядочную девушку, хорошего происхождения, воспитанную и достаточно красивую, поскольку намеревается держать ее у себя в качестве своей жены, и жениться на ней по смерти своей супруги, которая, будучи старой, не может прожить еще долго. Поскольку девушка, которую он просит, предположительно не может быть богатой, он распоряжается дать ей пятьдесят луи на сборы и другие пятьдесят – на путешествие из Парижа в Берлин, вместе со служанкой. Г-н Бреа был законным образом извещен г-ном Кальзабижи, что девица, прибыв в Берлин, будет встречена им как его жена, и представлена как таковая всем, кто посещает его дом. Он предоставит ей горничную по ее выбору, у нее будут коляска и лошади, и он приобретет ей гардероб, соответствующий ее статусу и будет давать сколько-то в месяц на булавки, по мере надобности. Он обязуется отпустить ее по прошествии года, если его общество или Берлин ей не понравятся, и в этом случае он дает ей сотню луи, оставив все, что ей дал или сделал по ее выбору. Но если мадемуазель согласится остаться с ним в ожидании времени, когда он на ней женится, он письменно обязуется передать в ее распоряжение 10 000 экю, которые она принесет ему в качестве приданого, став его женой, и, если он умрет до этого, она имеет право взять себе эти 10 000.
   На этих прекрасных условиях, – продолжала она мне рассказывать, – г-н Бреа убедил меня покинуть мою родину и подвергаться бесчестию здесь, потому что это правда, что все оказывают мне почести, которые оказывают жене, но не факт, что кто-то не узнает, что я таковой не являюсь. Вот уже шесть месяцев, как я здесь, и шесть месяцев, как я несчастна.
   – Несчастны? Разве он не соблюдает условий, которые вы оговорили с г-ном Бреа?
   – Он соблюдает их все; но его расшатанное здоровье не позволяет ему надеяться пережить свою жену; и к тому же десять тысяч экю, которые он письменно пообещал мне передать, не могут сойти за наследство в случае его смерти, и я останусь ни с чем, потому что он весь в долгах, и его многочисленные кредиторы заберут его мебель, имея преимущество предо мной. Добавьте к этому, что он мне невыносим как раз потому, что он слишком меня любит. Вы можете меня понять. Он убивает себя на медленном огне, и приводит меня в отчаяние.
   – Вы можете, в любом случае, вернуться в Париж через шесть месяцев и делать все, что хотите, оставшись свободной. Вы получите сотню луи и хорошие тряпки.
   – Я окажусь обесчещенной, как вернувшись в Париж, так и оставшись здесь. В конце концов, я несчастна, и добрый Бреа тому виной; но я не могу его ругать, потому что он не знал, что его друг здесь имеет только долги. Теперь, когда король забрал свои гарантии, мы предвидим крах лотереи, и Кальзабижи неизбежно становится банкротом.
   Поскольку не было ничего преувеличенного в повествовании м-ль Беланже, я должен был согласиться, что ей есть чего опасаться. Я посоветовал ей попытаться продать обязательство на 10 000 экю, которое дал ей Кальзабижи. Ему ничего не стоило на это согласиться. Она сказала мне, что думала об этом, но для этого ей нужен был друг, поскольку она предвидела, что сможет продать его лишь с большой потерей. Я пообещал ей подумать об этом.
   За ужином нас было четверо. Четвертым был молодой человек, который служил в Кастеллетто лотереи в Париже и последовал за фортуной Кальзабижи в Брюссель, затем в Берлин. Он показался мне влюбленным в Беланже, но я не думал, что он счастлив. Он держал Кастеллетто и был генеральным секретарем лотереи. На десерт Кальзабижи попросил меня высказать свое мнение на проект, который он написал и который хотел опубликовать, чтобы учредить фонд в два миллиона, который был ему нужен, чтобы поддержать свой кредит. Мадам, впрочем, удалилась, чтобы пойти спать. Эта женщина, которой не могло быть больше двадцати пяти-двадцати шести лет, была создана, чтобы нравиться. Она не блистала умом, но у нее была способность увлекать, то, что в женщине ценится больше, чем ум. Она внушила мне только чувство дружбы своим доверием, и мне этого было довольно.
   Проект Кальзабижи был короток и ясен. Он привлекал всех тех, чье богатство было известно публике, не только вложиться в кассу лотереи наличными деньгами, но дать свое имя некоторому фонду, чья платежеспособность при их участии не вызывала сомнений. Если лотерея в своем тираже была близка к убытку, подписчики должны были возмещать потерю покрывая каждый свою расчетную долю, согласно взносу, и в такой же мере они участвовали в прибыли в каждом тираже. Я пообещал ему дать завтра свои мысли письменно. Фонд должен был достигнуть трех миллионов экю. Я покинул его до завтра, до времени обеда.
   Вот форма, совершенно отличная от его, которую я придал его проекту:
   1) Фонда в один миллион должно было ему быть достаточно.
   2) Этот фонд должен быть разделен на десять акций по десять тысяч экю каждая.
   3) Каждый акционер должен дать свое имя известному нотариусу, который должен отвечать за платежеспособность акционера.
   4) Дивиденды поступают на третий день после каждого тиража.
   5) В случае убытка акционер должен восстановить свою акцию, каждый раз заверив это нотариально.
   6) Кассир, избранный четырьмя пятыми акционеров, осуществляет контроль за кассиром лотереи, который станет хранителем выручки в наличных деньгах.
   7) Билеты оплачиваются назавтра после тиража.
   8) Накануне тиража кассир лотереи должен сосчитать выручку перед кассиром акционеров и запереть кассу под три различных ключа, из которых один остается у него, второй, у второго кассира, и третий – у генерального директора лотереи.
   9) Единственные выигрыши, которые допускают держатели лотереи, могут быть лишь простые, двойные и тройные, и исключаются четверные выигрыши, которые приводят лотерею к слишком большим потерям.
   10) Нельзя играть ни в двойном, ни в тройном, ни в одинарном разряде более чем на экю и менее чем на четыре гросса, и за двадцать четыре часа до тиража прекращается любая продажа.
   11) Десятая часть выручки принадлежит Кальзабижи, генеральному директору лотереи, но все расходы на ее содержание ложатся на него же.
   12) Он имеет право на две акции, не нуждаясь в том, чтобы нотариус подтвердил его платежеспособность.
   Когда Кальзабижи прочел мой проект, я увидел по его лицу, что он ему не понравился, но я предупредил его, что он не найдет акционеров иначе чем на этих условиях, либо еще на худших.
   Он свел лотерею к роду бириби; его шикарный образ жизни не нравился, знали, что он все время делает долги, и король не мог не опасаться, что в тот или другой раз произойдет некоторое мошенничество, несмотря на то, что он держал там своего контролера, который знал состояние платежей.
   Состоялся последний тираж под покровительством короля, и номера, вышедшие из колеса фортуны, развеселили весь город. Лотерея потеряла, после всех расчетов, двадцать тысяч экю, и король Пруссии отправил проигравших к своему личному советнику Кальзабижи. Сказали, что ему принесли новость об этой потере, он громко рассмеялся, говоря, что ожидал этого, и поздравляя себя с тем, что удар не настолько тяжелый, как мог бы быть.
   Я счел своим долгом прийти поужинать с директором, чтобы высказать ему сочувствие. Я застал его в подавленном состоянии. Он предавался грустным размышлениям, весьма, однако, оправданным, что этот неудачный тираж увеличит трудности в поиске богатых, расположенных участвовать в фондах лотереи. Это был первый раз, когда лотерея проиграла, и он привел к весьма плохим последствиям.
   Кальзабижи не потерял, однако, куража, и на следующий день стал предпринимать демарши, извещая через печать публику, что расчетные бюро лотереи останутся закрыты вплоть до того времени, когда будут образованы новые фонды для обеспечения надежности всех тех, кто продолжит рисковать своими деньгами.

Глава IV

   Милорд Кейт. Встреча с королем Пруссии в саду Сан-Суси. Моя беседа с этим монархом. Денис. Маленькие померанцы. Ламберт. Я еду в Митау. Мой превосходный прием при дворе и моя административная экскурсия.
   На пятый день после моего прибытия в Берлин я представился милорду маршалу, которого после смерти его брата звали Кейт. Последний раз я видел его в Лондоне, вернувшегося из Шотландии, где его вновь вводили во владение своими поместьями, которые были у него конфискованы, когда он последовал за королем Яковом. Король Пруссии, обладая влиянием, смог обеспечить ему эту милость. Он жил теперь в Берлине, отдыхая на лаврах, наслаждаясь миром, признательный королю и ни во что более не вмешивающийся, в возрасте восьмидесяти лет.
   Простой в обращении, каким он был и всегда, он сказал мне, что рад снова меня видеть, спросив сразу, проездом ли я в Берлине или собираюсь остановиться здесь на некоторое время. Мои превратности были ему отчасти известны, я сказал ему, что охотно задержался бы здесь, если король, дав мне какое-то дело, отвечающее моим малым способностям, захотел бы меня оставить. Но когда я попросил у него для этого его протекции, он сказал, что, попросив короля за меня, он принесет мне более вреда, чем пользы. Претендуя на хорошее знание людей, он любил судить о них по самому себе, и часто случалось, что он находил достоинство там, где никто не мог и представить, и наоборот. Он посоветовал мне написать ему, что я хотел бы иметь честь с ним говорить.
   – Когда вы будете с ним говорить, – сказал мне милорд, – вы сможете сказать ему, между прочим, что вы меня знаете, и тогда, полагаю, он меня о вас спросит, и, полагаю, то, что я скажу, вам не повредит.
   – Мне, незнакомцу, писать королю, с которым у меня не было никаких отношений! Мне бы это и в голову не пришло.
   – Разве вы не хотите с ним поговорить? Вот вам и отношение. Ваше письмо должно содержать только ваше желание.
   – А он мне ответит?
   – Не сомневайтесь. Он отвечает всем. Он напишет вам, где и в котором часу ему угодно будет вас принять. Сделайте это. Его Величество сейчас в Сан-Суси. Мне интересно будет знать, как будет протекать ваш разговор с этим монархом, который, как вы видите, внушает всем уважение.
   Я не стал откладывать дело ни на день. Я написал королю в самом простом, хотя и весьма уважительном стиле. Я спросил, когда и где я мог бы представиться Его Величеству, и подписался «Венецианец», пометив письмо гостиницей, где я остановился. Через день я получил письмо, написанное рукой секретаря, но подписанное «Федерик». В нем было написано, что король получил мое письмо, и что было приказано сообщить мне, что Его Величество будет в парке Сан-Суси в четыре часа.
   Я пришел туда в три, одетый в черное. Я вошел через маленькую дверь во двор замка и не увидел никого, ни стражи, ни портье, ни лакея. Везде царила тишина. Я поднялся по короткой лестнице, открыл дверь и очутился в картинной галерее. Человек, который был там хранителем, предложил мне помочь, но я поблагодарил его, сказав, что я ожидаю короля, который написал мне, что будет в саду.
   – Он, – сказали мне, – на своем маленьком концерте, где играет на флейте, как обычно каждый день перед обедом. Он назвал вам время?
   – Да, в четыре часа. Может быть, он забыл.
   – Король никогда не забывает. Он спустится в четыре часа, и вам стоит пойти ждать его в саду.
   Я пошел туда и некоторое время спустя увидел его, следующего со своим чтецом Кат и с красивым спаниелем. Как только он увидел меня, он подошел и, сдвинув свою старую шляпу игривым жестом и назвав меня по имени, спросил пугающим тоном, чего я от него хочу. Удивленный таким приемом, я остался недвижим, смотрел на него и ничего не отвечал.
   – Ну что ж! Говорите же. Вы тот, что мне писали?
   – Да, сир; но я больше не помню ничего. Я полагал, что величие короля меня не ослепит. Больше со мной такого не случится. Милорд маршал должен был меня предупредить.
   – Значит, он вас знает? Прогуляемся. О чем хотите вы со мной говорить? Что скажете об этом саде?
   В то же самое время, как он спросил меня, о чем я хотел с ним говорить, он приказал мне говорить с ним о его саде. Я отвечу на второе, что ничего не понимаю в садах; но королю, который предполагает во мне знатока, покажется, что я ему возражаю. Идя на риск, что выкажу ему дурной вкус, я ответил, что нахожу сад превосходным.
   – Но, – говорит он, – сады Версаля намного красивей.
   – Без сомнения, сир, хотя это происходит вследствие наличия водных источников.
   – Это правда; но то, что здесь нет воды – это не по моей вине. Я потратил три сотни тысяч экю напрасно в попытках провести сюда воду.
   – Три сотни тысяч экю? Если Ваше Величество потратили на это такую сумму, вода должна была бы здесь быть.
   – Ах! Я вижу, вы сведущи в гидравлике.
   Следовало ли ему сказать, что он ошибается? Я боялся, что это ему не понравится. Я опустил голову. Это означало ни да ни нет. Но король не старался, слава богу, продолжить со мной разговор об этой науке, в которой я ничего не понимал. Не останавливаясь ни на минуту, он спросил у меня, каковы силы республики Венеции на море в случае войны.
   – Двадцать высокобортных кораблей, ваше величество, и большое количество галер.
   – А наземных войск?
   – Семьдесят тысяч человек, сир, всех родов войск, при наборе по одному человеку с селения.
   – Это неправда. Вы, очевидно, хотите меня насмешить, рассказывая эти басни. Но вы, очевидно, финансист. Скажите, что вы думаете о налогах.
   Это был первый разговор, что я вел с королем. Обратив внимание на его стиль, его дурачества, его быстрые перескакивания с предмета на предмет, я решил, что призван играть сцену итальянской комедии импровизаций, где, если актер запинается, партер его освистывает. Так что я отвечал гордому королю с надменной гримасой финансиста, дающего понять, что я вполне могу говорить с ним о теории налогов.
   – Это то, чего бы я хотел, потому что практика вас не касается.
   – Есть три вида налогов по отношению к их эффекту, один из которых разорителен, второй, к сожалению, необходим, и третий – всегда превосходен.
   – Мне это нравится. Продолжайте.
   – Налог королевский разорителен, необходимый – это военный, превосходный – это народный.
   – Что это все значит?
   Мне приходилось пуститься в длинные рассуждения, потому что я придумывал.
   – Королевский налог, сир, это тот, который монарх собирает со своих подданных, только чтобы пополнить свои сундуки.
   – И он разорителен, говорите вы.
   – Без сомнения, сир, потому что он разоряет циркуляцию средств – душу коммерции и поддержку государства.
   – Однако вы считаете военный налог необходимым.
   – Но к несчастью, потому что война, без сомненья, – несчастье.
   – Это может быть. И народный?
   – Всегда превосходен, потому что король берет его со своих подданных одной рукой и возвращает в их пользование другой с помощью полезных предприятий и установлений, направленных на то, чтобы увеличить их благосостояние.
   – Вы знаете, без сомнения, Кальзабижи?
   – Я должен его знать, сир. Семь лет назад мы учредили в Париже генуэзскую лотерею.
   – И к какой категории отнесете вы этот налог, коль скоро вы полагаете, что это один из них?
   – Да, сир. Это налог превосходного вида, если король предназначает доход от него на то, чтобы поддержать некое полезное установление.
   – Но король может здесь и проиграть.
   – Один раз из десяти.
   – Это достоверный расчет?
   – Достоверный, сир, как все политические расчеты.
   – Они часто оказываются ошибочными.
   – Прошу прощения у Вашего Величества. Они никогда не таковы, если Бог соблюдает нейтралитет.
   – Возможно, я думаю так же, как и вы, относительно моральных расчетов, но мне не нравится ваша генуэзская лотерея. Я смотрю на нее как на мошенничество, и я ее не желаю, даже если буду убежден в физической невозможности для себя в ней проиграть.
   – Ваше Величество мыслит здесь мудро, потому что невежественный народ станет в нее играть, только вовлекаемый ошибочным доверием.
   После этого диалога, который, в сущности, составил только честь уму этого просвещенного монарха, он немного задержался, но не прервал меня. Он вошел в перистиль за двойной оградой и остановился передо мной, оглядывая меня с ног до головы и с головы до ног, затем, немного подумав, сказал:
   – Вы очень красивый мужчина.
   – Возможно, сир, что после долгих научных изысканий Ваше Величество смогло увидеть во мне одно из наименее значительных качеств, которыми блистают ваши гренадеры.
   После ласковой улыбки он сказал, что, поскольку лорд маршал Кейт меня знает, он поговорит с ним обо мне, потом он приветствовал меня, приподняв свою шляпу, которую он никогда не снимал ни перед кем, с самой большой вежливостью.
   Три или четыре дня спустя милорд маршал передал мне добрую весть, что я понравился королю, и что Его Величество сказал ему, что он подумает поручить мне кое-что. Любопытствуя узнать, в какой области он меня использует, и не желая торопить события, я решил ждать. Когда я не ужинал у Кальзабижи, мне доставляли истинное удовольствие общество барона Трейдена за столом у моей хозяйки и, поскольку стояла прекрасная погода, прогулка в парке давала мне возможность приятно провести день.
   Кальзабиджи не замедлил получить позволение короля пускать свою лотерею за счет кого он хочет, выплачивая ему по шесть тысяч экю авансом за каждый тираж, и он снова открыл свои обменные бюро, смело известив публику, что лотерея пойдет за его счет. Он был счастлив. Его дискредитация не помешала публике играть в лотерею, и с таким наплывом желающих, что выручка принесла ему доход почти в сто тысяч экю, что позволило ему выплатить добрую часть своих долгов, и он забрал у своей любовницы обязательство, которое он ей дал, на десять тысяч экю, выдав ей эту сумму бумагами. Еврей Эфраим принял их, обратив в ее капитал, и выплачивал ей доход в шесть процентов годовых.
   Кальзабижи после этого удачного тиража не имел трудностей найти гарантов на миллион, разделенный на тысячу акций, и лотерея шла своим чередом два или три года без всяких затруднений; но этот человек стал, тем не менее, банкротом и уехал умирать в Италию. Его любовница вышла замуж и вернулась в Париж.
   В эти дни герцогиня Брюнсвик, сестра короля, приехала к нему с визитом вместе со своей дочерью, на которой год спустя женился наследный принц. По этому случаю король приехал в Берлин, где для него дали итальянскую оперу в маленьком театре Шарлоттенбурга. Я увидел в тот день короля Прусского, одетого по-придворному, в одежду из люстрина с золотым шитьем и с черными чулками. Его фигура была весьма комична. Он вошел в залу спектакля со шляпой в руке, поддерживая свою сестру под руку и привлекая к себе всеобщее внимание, потому что только старики могли помнить его появляющимся на публике без униформы и без сапог. Но в этом спектакле больше всего меня поразило – видеть танец знаменитой Денис. Я не знал, что она находится на службе у короля, и, имея за собой весьма долгий срок знакомства с нею, решил нанести ей визит в Берлине на следующий день.
   Когда мне было двенадцать лет, моя мать, собираясь уезжать в Саксонию, вызвала меня в Венецию на несколько дней вместе с моим добрым доктором Гоцци. В комедии, больше всего меня поразила девочка восьми лет, которая в конце пьесы танцевала менуэт с очаровательной грацией. Эта девочка, отцом которой был актер, игравший роль Панталоне, очаровала меня до такой степени, что я после спектакля зашел в ложу, где она переодевалась, чтобы высказать ей свои комплименты. Я был одет аббатом, и видел, что она очень удивилась, когда ее отец сказал ей встать, чтобы меня поцеловать. Она проделала это с отличной грацией, и я был очень неловок. Но настолько полон счастья, что не смог удержаться, чтобы не взять из рук торговки украшениями, которая была там, маленькое колечко, которое девочка сочла красивым, но слишком дорогим, и не сделать ей подарок. Она снова подошла меня поцеловать с выражением благодарности на лице. Я заплатил торговке цехин, который стоило кольцо, и пошел к моему доктору, который ждал меня в ложе. Мое сердце было достойно жалости, потому что цехин, который я дал за кольцо, принадлежал доктору, моему учителю, и, несмотря на то, что я чувствовал себя влюбленным до беспамятства в красивую дочку Панталоне, я с еще большей силой ощущал, что сделал глупость во всех отношениях, как потому, что распорядился деньгами, мне не принадлежащими, так и потому, что потратил их как дурак, получив за них всего только один поцелуй. Будучи обязанным назавтра дать отчет доктору о его цехине, и не зная, где его одолжить, я провел очень беспокойную ночь, но назавтра все было раскрыто, и именно моя мать отдала цехин моему учителю; однако я еще сегодня смеюсь, когда вспоминаю о том стыде, который испытал тогда. Та же торговка, которая продала мне кольцо в театре, пришла к нам в час, когда мы обедали. Показывая украшения, которые иные находили слишком дорогими, она стала меня хвалить, говоря, что я не счел слишком дорогим кольцо, которое подарил Панталонсине (дочке Панталоне). Этого было достаточно, чтобы меня разоблачили. Я думал, что все кончено, просил прощения и сказал, что это любовь заставила меня совершить эту ошибку, заверив мать, что это было в первый и последний раз. При слове «любовь» все стали смеяться и столь жестоко насмехаться надо мной, что я точно решил, что это будет в последний раз; но, вспоминая о Жанетте, я вздыхал; ее так звали, потому что она была крестницей моей матери.
   Дав мне цехин, она спросила, хочу ли я, чтобы она пригласила девочку на ужин, но моя бабушка воспротивилась, и я был ей благодарен. На следующий день я вернулся в Падую вместе с моим учителем, и там Беттина легко заставила меня забыть Панталонсину.
   После этого приключения я больше ее не видел, вплоть до этого момента в Шарлоттенбурге. Прошло двадцать семь лет. Ей должно было быть тридцать пять лет. Если бы я не знал ее имени, я бы ее не узнал, так как в восемь лет ее черты еще не сформировались. Мне не терпелось увидеться с ней в ее комнате с глазу на глаз и узнать, помнит ли она эту историю, потому что я считал невероятным, чтобы она могла меня узнать. Я спросил, есть ли с ней ее муж Денис, и мне ответили, что король приказал его выслать, потому что тот дурно о нем отозвался.
   На следующий день я велел отвести меня к ней, сказал о себе доложить, и она приняла меня вежливо, сказав, однако, что не думает, что имела удовольствия меня когда либо видеть.
   Однако постепенно я стал вызывать в ней все больший интерес, когда стал говорить о ее семье, ее детстве и ее таланте, с которым она очаровывала Венецию, танцуя менуэт; она прервала меня, говоря, что ей тогда было только шесть лет, и я ответил, что ей и не могло быть больше, потому что мне было также десять, когда я влюбился в нее.
   – Не знаю, говорить ли вам, но я никогда не забывал, – сказал я ей, – тот поцелуй, который вы мне дали по приказу вашего отца за маленький подарок, что я вам сделал.
   – Подождите. Вы дали мне кольцо. Вы были одеты аббатом. Я тем более никогда вас не забывала. Возможно ли, что это были вы?
   – Это я.
   – Мне это необычайно приятно. Но, если я вас не узнала, невозможно также, чтобы вы узнали меня.
   – Разумеется, потому что, если бы мне не сказали ваше имя, я бы не подумал о вас.
   – За двадцать лет, друг мой, лицо меняется.
   – Добавьте также, что в шесть физиономия еще не сформировалась.
   – Вы можете быть хорошим свидетелем, что мне только двадцать шесть лет, несмотря на то, что злые люди дают мне на десять лет больше.
   – Пусть говорят. Вы в расцвете ваших лет и созданы для любви; и я чувствую себя счастливейшим из людей, что мне удалось сказать вам, что вы были первая, кто внушил моему сердцу любовное чувство.
   От этих разговоров мы растрогались, но опыт научил нас обоих, что следует остановиться на этом и разойтись.
   Денис, еще молодая, прекрасная и свежая, уменьшала свой возраст на десять лет; она знала, что я это знаю, но, несмотря на это, желала, чтобы я это подтверждал, и она бы меня возненавидела, если бы я, как последний дурак, вздумал доказывать ей правду, которую, впрочем, она знала и сама. Ее не заботило, что я думаю по этому поводу. Может даже быть, что она полагала, что я должен быть ей благодарен за то, что, благодаря вполне простительному заблуждению, она позволила мне скинуть себе десяток лет, как и ей, и выказывала себя готовой послужить этому случайным свидетелем. Меня это не заботило. Уменьшение возраста – это особенность, свойственная женщинам театра, в основном, из-за того, что они знают, что, несмотря на весь их талант, публика ими пренебрегает, когда узнает, что они стары.