– С чего бы это?
   – У Сикса много влиятельных друзей, Берни. У него хватит денег, чтобы заткнуть нам рот.
   – А вы что-нибудь разнюхали?
   – Я слышал, что это был поджог, вот и все. Когда тебе нужны эти сведения о Сиксе?
   – Если завтра они будут у меня, ты получишь пятьдесят марок. И вообще все, что тебе удастся раскопать об этой семье, о всех, кто к ней принадлежит.
   – Ну что ж, лишних денег, как известно, не бывает. Я позвоню тебе.
   Я повесил трубку и, положив бумаги, лежавшие у меня на столе, в старые газеты, засунул все в один из ящиков, где оставалось еще немного свободного места. Задумавшись, я рисовал какие-то фигуры на промокательной бумаге, а потом взял со стола пресс-папье и повертел его на ладони. В этот момент раздался стук в дверь, и в комнату бочком протиснулась фрау Протце.
   – Я подумала, может быть, вы хотите, чтобы я навела порядок в ваших бумагах?
   Я показал ей на груды папок, сваленных в кучу на полу за моим столом.
   – Вот это и есть мой порядок, моя классификация. Вы можете мне не верить, но все эти дела разложены по определенной системе.
   Она улыбнулась, думая, что я шучу, и кивнула с таким видом, словно я говорил о вещах, способных конкретным образом изменить ее жизнь.
   – А вы над всеми этими делами работаете?
   Я засмеялся:
   – Я же не адвокат. Что касается этих дел, то о многих я вообще не знаю, работаю я над ними или нет. Расследование иногда длится очень долго и безрезультатно. Детектив должен обладать терпением.
   – Понимаю.
   Тут она заметила фотографию на моем столе и повернула ее к себе, чтобы рассмотреть.
   – Какая красивая женщина! Это ваша жена?
   – Да, это моя жена. Она умерла в день, когда начался Капповский путч. – Эти слова я произносил, должно быть, уже сотню раз. Связывая эти два события, я надеялся смягчить боль утраты, по-прежнему не утихавшую, хотя со дня ее смерти прошло шестнадцать лет.
   – Она умерла от испанки, – объяснил я. – Мы были вместе всего десять месяцев.
   Фрау Протце сочувственно покачала головой. Какое-то время мы молчали. Потом я посмотрел на часы.
   – Можете идти домой, если хотите.
   Когда она ушла, я долго стоял у высокого окна и смотрел на мокрые улицы, сверкавшие, как лакированная кожа, в лучах солнца, уже клонившегося к закату. Дождь перестал, и я подумал, что вечер будет хорошим. Из «Беролин-Хаус», что напротив, вытекал ручей служащих и тут же исчезал в лабиринте подземных туннелей и переходов, которые вели к станции «Александрплац».
   Берлин... Когда-то я любил этот город, но это было давно, еще до того, как ему пришлось надеть на себя тот тутой корсет, что позволял дышать, но с трудом, еле-еле. Я любил простодушное, легкомысленное отношение берлинцев к жизни, дешевый джаз, вульгарные кабаре и все те излишества культуры, которыми славился Берлин в годы Веймарской республики и которые превратили его в один из самых восхитительных городов мира.
   Позади здания, где располагалось мое агентство, к юго-востоку, стояло полицейское управление, и я представил, как неутомимо трудятся его сотрудники, искореняя преступность в Берлине. Денно и нощно они гоняются за злодеями, которые относятся к фюреру без должного уважения, выставляя табличку «Продано» в витринах своих мясных лавок, не признают нацистского приветствия поднятием руки и предаются любовным утехам с лицами того же пола, что они сами.
   Таков Берлин при национал-социалистах – большой заколдованный дом с темными углами, мрачными лестницами, зловонными подвалами, запертыми комнатами и чердаком, где бесчинствуют привидения, которые швыряют на пол книги, барабанят в двери, бьют стекла и орут по ночам, смертельно пугая хозяев, время от времени мечтающих о том, чтобы все продать и умчаться куда-нибудь подальше. Но, как правило, потом они гонят от себя эти мысли и, заткнув уши и зажмурив глаза, пытаются делать вид, что все в порядке. Дрожа от ужаса, они стараются говорить как можно меньше и не обращать внимания на то, что почва уходит у них из-под ног, а их смех напоминает тот неестественный, натужный смешок, которым принято отвечать на шутки начальства.
   В новой Германии процветают три вида деятельности: полицейский сыск, сооружение скоростных автомагистралей и массовые доносы – поэтому жизнь в Алексе никогда не замирает. Даже сейчас, когда большинство общественных учреждений уже заканчивали работу, двери Алекса непрерывно хлопали. Особенное оживление наблюдалось у четвертого подъезда, где было паспортное управление. Оттуда, несмотря на поздний час, выходили берлинцы – по преимуществу еврейской национальности, – отстоявшие целый день в очереди за выездной визой. Их лица сияли от счастья или, наоборот, были замкнуты, погружены в печаль – в зависимости от того, удалось им получить визу или нет.
   Я прошел до Александрштрассе мимо подъезда номер три, возле которого двое полицейских из дорожной полиции, прозванные «белыми мышами» за свои короткие, светлого цвета мундиры, хорошо заметные издали, слезали с пропыленных мотоциклов «БМВ». Мимо меня в сторону моста Янновиц, включив на полную мощность сирену, пронесся полицейский фургон «Зеленая Минна». Не обращая никакого внимания на вой сирены, «белые мыши» важно прошествовали в здание, направляясь к начальству с отчетом.
   Я прошел в полицейское управление через подъезд номер два. Я выбрал именно этот вход, потому что здесь было больше всего шансов остаться незамеченным. А если кто-нибудь и остановил бы меня, я бы сказал, что иду в комнату 32-а, где располагалось бюро находок. На самом же деле моей целью был полицейский морг.
   Сначала я с безразличным видом прошел по коридору, потом спустился в подвал и, миновав небольшую столовую, оказался у пожарного выхода. Открыл засов, очутился на широком, мощенном булыжником внутреннем дворе, где стояли полицейские автомобили. Какой-то человек в резиновых сапогах мыл машину и не обратил на меня никакого внимания, так что я беспрепятственно пересек двор и нырнул в коридор, который вел в котельную. Тут пришлось на мгновение задержаться, чтобы понять, куда двигаться дальше. Я проработал в Алексе десять лет и хорошо помнил его углы и закоулки. Боялся я другого – встретить кого-нибудь из знакомых. Я миновал котельную, открыл единственную дверь, ведущую наружу, и спустился по маленькой лестнице в коридор, упиравшийся в дверь морга.
   Когда я вошел в служебный кабинет при морге, в нос мне сразу же ударило чем-то кислым, напоминавшим запах влажного теплого мяса домашней птицы. В сочетании с формальдегидом образовалась такая жуткая смесь, что меня чуть не вырвало в ту же минуту. В кабинете стояли два стула и стол, и для случайного посетителя не было никакого намека на то, что находилось там, за двойными стеклянными дверями. Только запах и надпись на дверях «Морг. Вход воспрещен» свидетельствовали о том, что здесь обитель смерти. Я с треском распахнул двери и заглянул внутрь.
   В центре мрачной сырой комнаты стоял операционный стол, на котором лежал один труп. Две мраморные плиты по обеим сторонам грязного керамического водостока были поставлены под небольшим углом, чтобы с них стекала кровь, которую потом смывали водой из двух высоких журчащих кранов, также расположенных с двух сторон.
   На этом столе можно было одновременно вскрывать два трупа, но сейчас здесь лежал только один труп мужчины, над которым склонился патологоанатом со скальпелем. Рядом лежал хирургический инструмент, которым пилили кости. Патологоанатом был хрупким человечком в очках, с редкими темными волосами, высоким лбом и длинным крючковатым носом. Он носил аккуратно подстриженные усы и бородку клинышком. Его ноги были обуты в резиновые сапоги, а на руки надеты резиновые перчатки. Хотя одежду скрывал особый уплотненный фартук, было заметно, что он при галстуке, а воротничок рубашки туго накрахмален.
   Я осторожно прошел в комнату и с профессиональным любопытством стал рассматривать труп. Подойдя поближе, я попытался определить, как погиб этот мужчина. Я сразу понял, что тело долго лежало в воде, поскольку кожа набухла и на руках и ногах полопалась – такое впечатление, будто на трупе были перчатки и носки. Если отвлечься от этого обстоятельства, то тело выглядело вполне сносно, чего нельзя было сказать о голове, совершенно черной. Лицо, можно сказать, полностью отсутствовало. Голова этого человека напоминала грязный футбольный мяч. При этом верхняя часть черепа была срезана, а мозг удален. Он лежал в посудине, по форме напоминавшей почку, – словно гордиев узел, связанный из мокрых веревок, – и дожидался, когда очередь дойдет до него.
   Привыкнув к тому, как выглядит смерть в самых чудовищных формах, насмотревшись на трупы во всех видах, я смотрел теперь на мертвое человеческое тело с таким же равнодушием, с каким люди, зайдя в магазин, смотрят на мясо, лежащее на прилавке. Разница только в том, что мяса здесь было побольше. Иногда я и сам поражался безразличию, с которым я мог изучать утопленников, зарезанных, раздавленных, застреленных, сожженных и забитых до смерти дубинками, хотя конечно же сознавал, какой ценой такое безразличие достается. Я видел столько смертей на турецком фронте и во время моей службы в Крипо, что перестал смотреть на труп как на что-то, имеющее отношение к человеку. Став частным детективом, я по-прежнему сталкивался со смертью, поскольку поиск пропавшего человека нередко приводил меня или в морг при больнице Святой Гертруды, самой большой в Берлине, или в домик спасателей у пристани на канале Ландвер.
   Несколько мгновений я стоял, глядя на страшную картину, открывшуюся моим глазам, и размышляя о том, что же сделали с головой этого несчастного, так резко отличавшейся по состоянию от всего тела, когда наконец доктор Ильман обернулся и увидел меня.
   – Милостивый Боже, – проворчал он, – Бернхард Гюнтер, ты еще жив?
   Я приблизился к столу и выдохнул с отвращением.
   – Господи Иисусе! – сказал я. – Помнится, последний раз я дышал такой вонью, когда прямо на меня рухнула лошадь.
   – Впечатляющее зрелище, ничего не скажешь.
   – И не говори. Он что, сражался с белым медведем? Или его зацеловал Гитлер?
   – Нетипичный случай, правда? Словно ему сожгли голову.
   – Чем? Кислотой?
   – Кислотой. – В голосе Ильмана послышались довольные нотки, словно я был учеником, ответившим урок на «отлично». – Ты молодец. Трудно сказать, что это была за кислота, но, скорее всего, соляная или серная.
   – Похоже, что убийца сделал это, чтобы его не смогли опознать.
   – Именно так. Но заметь, что это не помешало мне установить причину смерти. Ему в ноздрю засунули сломанный бильярдный кий. Он-то и повредил мозг, смерть наступила мгновенно. Весьма необычный способ убийства, в моей практике первый такой случай. Впрочем, пора бы уж перестать удивляться изобретательности убийц. Но я вижу, что ты как раз не удивлен. Надо сказать, Берни, что, помимо живого воображения, у тебя просто стальные нервы. Конечно, люди со слабыми нервами не решатся сюда прийти. Я деликатен и только поэтому не выпроваживаю тебя отсюда за уши.
   – Мне нужно поговорить с тобой о деле Пфарров. Ты делал вскрытие Пауля и Греты Пфарр?
   – А ты хорошо информирован. Сразу хочу тебе сказать, что семья забрала их тела сегодня утром.
   – А свой отчет ты уже сдал?
   – Послушай, я не могу беседовать с тобой в такой обстановке. Мне нужно закончить вскрытие. Я освобожусь через час.
   – Где мы встретимся?
   – В кафе «Приют художника» в Старом Кельне. Там тихо и нам никто не помешает.
   – "Приют художника", – повторил я. – Я его найду.
   Я повернулся и направился к стеклянным дверям.
   – Э-э, послушай, Берни. Ты сумеешь подбросить мне деньжонок в долг?
   Независимый город Старый Кельн, давно уже поглощенный разросшейся столицей, располагался на небольшом островке на реке Шпрее. Город почти сплошь состоял из музеев, поэтому остров прозвали «Музейным». Однако должен признаться, что я никогда не бывал ни в одном из этих музеев, поскольку не очень интересуюсь прошлым. По моему глубокому убеждению, именно страсть немцев к возвеличиванию своего прошлого и привела нас туда, где мы находимся сейчас – в кучу дерьма. Нельзя зайти в бар, чтобы какой-нибудь скот не начал рассуждать о границах Германии до 1918 года или не вспомнил Бисмарка и то, как мы в свое время громили французов. Это раны старые, и не стоит их бередить.
   Снаружи кафе «Приют художника» ничем не привлекало к себе внимания: дверь его была выкрашена обычной краской – никаких признаков фантазии, – цветы в ящике засохли, а на грязном окне висело написанное ужасным почерком объявление: «Здесь можно послушать сегодняшнюю речь Геббельса». Я выругался про себя, ибо это означало, что хромоногий Йозеф будет сегодня вечером выступать с речью на партийном съезде, перед началом которого все улицы будут забиты машинами. Я спустился по лестнице и открыл дверь.
   Внутри кафе выглядело еще менее привлекательным, чем снаружи. Стены украшали мрачные фигуры, вырезанные из дерева, – крошечные пушки, мертвые головы, гробы и скелеты. Дальнюю стену почти целиком закрывал большой орган, на трубах которого было нарисовано кладбище с раскрытыми склепами и могилами. За органом сидел горбун, исполнявший Гайдна. Впрочем, похоже было, что играл он ради собственного удовольствия, а не для публики, поскольку сидевшая в зале компания штурмовиков распевала во все горло «Моя Пруссия такая гордая и великая», почти заглушая звучание органа. За последние годы я многого насмотрелся в Берлине, но зрелище, представившееся моим глазам, напоминало сцену из фильма Конрада Фейдта, и притом не самого лучшего. Казалось, сейчас откроется дверь и в кафе появится однорукий капитан полиции.
   Но вместо него я увидел Ильмана, сидевшего в углу в полном одиночестве за бутылкой пива «Энгельгардт». Я заказал еще две бутылки и присоединился к нему. Штурмовики уже перестали петь, а горбун начал одну из моих самых любимых шубертовских сонат, однако играл он так плохо, что ее с трудом можно было узнать.
   – Ну и местечко ты выбрал! – Я не скрывал недовольства.
   – Знаешь, в причудах этого заведения есть своя привлекательность.
   – Пожалуй, ты прав. Вполне подходящее место для беседы по душам с закадычным другом – потрошителем трупов. Неужели тебе мало твоих мертвецов, что ты приходишь развлечься в это мрачное подземелье?
   Он только пожал плечами.
   – Знаешь, одна лишь смерть, окружающая меня, напоминает мне, что я еще жив.
   – У тебя, наверное, некрофилия.
   Ильман улыбнулся, как бы соглашаясь со мной.
   – Итак, ты хочешь узнать, что произошло с этим беднягой гауптштурмфюрером и его маленькой женой? – Я кивнул. – Это интересное дело, а интересные дела нынче становятся редкостью, скажу я тебе. Сейчас столько людей умирает в нашем городе, что все, наверное, считают, у меня дел невпроворот. Но причины их смерти обычно не составляют тайны. Я думаю, что в большинстве случаев свои отчеты о результатах вскрытия, где говорится о том, что жертва умерла от побоев, я прямиком направляю тем, кто убивал. Все перевернулось в нашем мире, все стало с ног на голову.
   Он открыл свой портфель и вытащил оттуда голубую папку.
   – Я принес с собой фотографии. Решил, что ты захочешь взглянуть на счастливую парочку. Они похожи на кочегаров. Опознать их удалось только по обручальным кольцам.
   Я принялся рассматривать фотографии. Ракурс менялся, но объект съемок был один и тот же: на голых почерневших пружинах сгоревшей кровати лежали два трупа серого, точнее, стального цвета, похожие на мумии египетских фараонов. Мне они напомнили две обугленные сосиски, которые забыли снять с огня.
   – Прекрасный семейный альбом. А что это у них с руками? – спросил я, заметив, что у трупов были подняты кулаки, словно у кулачных бойцов, изготовившихся к бою.
   – О, это обычное дело, когда тела попадают в огонь.
   – А разрезы на коже? Похоже на ножевые ранения.
   – Тоже типично для обгоревших трупов, – сказал Ильман. – При высокой температуре кожа лопается, как спелый банан... Ты легко можешь это себе представить, если, конечно, помнишь, как выглядит банан.
   – А где ты нашел канистры из-под бензина?
   Он удивленно поднял брови.
   – Ты и об этом знаешь? Да, в саду валялись две канистры, и я думаю, что они появились там недавно – без ржавчины, и в каждой на дне оставалось еще немного бензина, который не успел испариться. Кроме того, офицер пожарной охраны утверждал, что на месте пожара сильно пахло бензином.
   – Значит, поджог.
   – Без сомнений.
   – А почему ты решил поискать в телах жертв пули?
   – Дело опыта. Если после смерти тела сжигают, значит, это делается для того, чтобы уничтожить улики. Убийца так всегда и поступает. Я обнаружил три пули в теле женщины, две – в теле мужчины и три – в изголовье кровати. Женщина умерла еще до того, как начался пожар, поскольку пули попали ей в голову и в горло. С мужчиной все обстояло по-другому. В воздушных путях мужчины я обнаружил частички дыма, а в крови – окись углерода, ткани сохранили розовую окраску. Ему пули попали в грудь и в лицо.
   – А оружие, из которого стреляли, нашли?
   – Нет, но я могу сказать, что это было, скорее всего, автоматическое оружие калибра 7,65 мм с большими пулями, что-то вроде старого маузера.
   – А с какого расстояния стреляли?
   – Я думаю, что с полутора метров, когда убийца открыл огонь. Положение входных и выходных отверстий говорит о том, что он стоял в ногах кровати, об этом же свидетельствуют и пули в изголовье.
   – Стреляли из одного и того же оружия, верно? – Ильман кивнул. – Восемь пуль, – сказал я. – Опустошил обойму полностью. Либо убийца был абсолютно уверен в себе, либо в состоянии аффекта. А соседи как? Ничего не слышали?
   – Очевидно. А если и слышали, то, наверное, решили, что это Гестапо развлекается. Сообщение о пожаре поступило не ранее трех часов десяти минут утра, но спасти дом в это время было уже невозможно.
   Горбун перестал играть на органе, потому что штурмовики вновь принялись петь, на этот раз «Германия, ты – наша гордость». Один из них, дородный мужчина со шрамом от уха до уха, похожим на кожицу от копченой грудинки, принялся расхаживать перед баром, размахивая кружкой с пивом и требуя, чтобы все остальные посетители «Приюта художника» присоединялись к хору. Ильман, похоже, был не против и громко запел приятным баритоном. Я тоже подтянул, не слишком старательно и фальшивя. Патриот – это не тот человек, который громко распевает песни во славу своей страны. Это чертовы национал-социалисты, особенно молодые, почему-то решили, что только они одни любят Германию. И даже если сейчас кто-то из них еще не претендует на патент, то, судя по развитию событий, они все очень скоро придут к этой мысли.
   Когда пение закончилось, я уточнил у Ильмана некоторые детали.
   – Оба были голыми, – сообщил он мне. – Сильно пьяны. Она выпила несколько коктейлей «Огайо», а он нахлебался пива и шнапса. Более чем вероятно, что, когда их пристрелили, они находились в состоянии сильного опьянения. Кроме того, я обследовал влагалище женщины и обнаружил там свежую сперму, совпадающую по группе крови с кровью мужчины. Я думаю, они приятно провели вечер. Ах да, у нее была восьминедельная беременность. Быстро, однако, гаснет свеча жизни.
   – Она была беременна, – задумчиво сказал я.
   Ильман потянулся и зевнул.
   – Да, – сказал он. – Хочешь знать, что они ели на обед?
   – Нет, – решительно сказал я. – Лучше расскажи мне о сейфе. Он был открыт или закрыт?
   – Открыт. – Он помолчал. – Послушай, это очень интересно, ты ведь не спросил меня, как его открыли, на основании чего я делаю вывод: ты уже знаешь, что сейф был в полной сохранности, только обгорел. Если сейф вскрывал злоумышленник, то это был человек, который знал, как с ним обращаться. Ясно, что сейф фирмы «Штокингер» голыми руками не возьмешь.
   – На нем сохранились отпечатки пальцев?
   Ильман покачал головой.
   – Он сильно обгорел, и никаких отпечатков не осталось.
   – Значит, можно считать, – сказал я, – что непосредственно перед смертью супругов Пфарр в сейфе лежало то, что там лежало, и сам сейф был заперт.
   – Очень вероятно.
   – Тогда возможны два варианта развития событий. Первый: профессиональный взломщик вскрыл сейф, а потом убил их обоих. Второй: сначала их заставили открыть сейф, затем приказали лечь в кровать, и только потом прозвучали выстрелы. Но как бы ни развивались события, профессионал никогда бы не оставил дверцу сейфа открытой.
   – Если бы он не хотел, чтобы все думали, что сейф вскрыл непрофессионал, – парировал Ильман. – Мне кажется, что они оба спали, когда в них стреляли. Угол, под которым пули вошли в их тела, свидетельствует о том, что они лежали. Если человек находится в сознании и замечает направленный на него пистолет, он, скорее всего, инстинктивно примет сидячее положение. Отсюда я делаю вывод, что твоя версия о том, что их заставили открыть сейф, угрожая пистолетом, ошибочна.
   Ильман посмотрел на часы и допил пиво. Похлопав меня по плечу, он сказал с неожиданной сердечностью в голосе:
   – Как хорошо, что мы встретились, Берни! Я словно вернулся в старые добрые времена. Как приятно говорить с человеком, которому не приходит в голову пользоваться прожектором и кастетом в процессе расследования. И все же, хотя я привязан к своей работе, но скоро мне придется расстаться с Алексом. Наш замечательный рейхскриминальдиректор Артур Небе увольняет меня, как уволил уже многих старых сотрудников.
   – Я и не знал, что ты интересуешься политикой, – сказал я.
   – А я политикой не интересуюсь, – ответил он. – Но именно так Гитлер и пришел к власти – в этой стране было слишком много людей, которым было абсолютно все равно, кто там у руля государства. Самое смешное, что сейчас меня это волнует еще меньше, чем раньше. Я оказался в одном бандитском фургоне с этими «мартовскими фиалками», и теперь они меня оттуда выбрасывают. Это так, но я не жалею об этом. Я устал от этой вечной грызни между Зипо и Орпо – кому из них должно подчиняться Крипо. Я, когда готовлю отчет о вскрытии, не знаю, нужно посылать копию в Орпо или нет, и это меня страшно раздражает.
   – А я думал, что работу Крипо контролирует Зипо и Гестапо.
   – В высших эшелонах власти это действительно так, – подтвердил мои слова Ильман, – но на среднем и низшем уровнях сохранились прежние порядки. На муниципальном уровне местные полицей-президенты, входящие в состав Орпо, также контролируют работу Крипо. Однако поговаривают, что руководитель Орпо негласно оказывает поддержку тем полицей-президентам, которые вставляют палки в колеса этим громилам из Зипо. Такая ситуация устраивает президента нашей берлинской полиции. Он и рейхскриминальдиректор Артур Небе ненавидят друг друга лютой ненавистью. Не скучно, правда? А теперь, если не возражаешь, я должен идти.
   – Интересные дела творятся у нас в полиции.
   – Поверь мне, Берни, тебе повезло, что ты во всем этом не участвуешь. – Он приветливо улыбнулся. – Но дальше может быть еще хуже.
   Информация, которую я получил от Ильмана, обошлась мне в сотню марок. Я всегда считал, что за сведения, которые ты получаешь, надо платить. Но в последнее время мои расходы в процессе расследования что-то уж очень выросли. Впрочем, это легко объясняется – все дорожает, и коррупция в той или иной форме сверху донизу пронизывает это государство. Придя к власти, нацисты стали трубить на всех углах о том, что политические партии времен Веймарской республики были насквозь продажны, однако продажность этих партий не идет ни в какое сравнение с коррумпированностью нацистов. Все знают, что творится в правящей верхушке национал-социалистов, поэтому остальные считают, что и им тоже что-нибудь должно перепасть. Все подряд – и я тоже не исключение – давно забыли о былой щепетильности в делах. Мы попали в такую ситуацию, что почти уже не замечаем коррупции, и когда нам нужны продукты, которых нет в магазинах, мы покупает их у спекулянтов, а если нам необходимо содействие государственного чиновника, мы, не задумываясь, предлагаем взятку.

Глава 6

   Когда я очутился на улице, мне показалось, что весь Берлин сорвался с места и спешит в Нойкельн на представление, которое дает Геббельс. Не всем, конечно, посчастливилось попасть в зал и своими глазами лицезреть Великого просветителя немецкого народа, но партия позаботилась и о них. Она сделала все, чтобы граждане могли насладиться хотя бы звуком этого голоса, в котором слышалось то мягкое, обволакивающее пение скрипок, то грозный голос труб. В соответствии с законом, в ресторанах и кафе были установлены радиоприемники. Мало того, почти всюду на афишных и фонарных столбах висели громкоговорители. В каждом доме назначались лица, в чьи обязанности входило проверять, все ли жильцы выполняют свой гражданский долг, слушая речи партийных лидеров.
   На Лейпцигерштрассе мне пришлось остановить машину и даже выйти из нее, поскольку вдоль улицы в сторону Вильгельмштрассе маршировали колонны «коричневорубашечников» с факелами в руках. Чтобы избежать неприятностей – могли просто избить, – я поднял руку в нацистском приветствии. Я понимал, что в окружавшей меня толпе было немало таких, как я, – вытянувших вперед правую руку, привычный жест дорожной полиции, только для того, чтобы избежать неприятностей. Мне думалось, что и они тоже чувствуют себя круглыми идиотами. Впрочем, кто знает. Ведь, если задуматься, то станет ясно, что все политические партии Германии культивировали разные формы приветствий: социал-демократы поднимали над головой сжатый кулак; коммунисты, те, что КПГ, – тот же кулак, но на уровне плеча; центристы приветствовали друг друга «пистолетом» – они выставляли вперед два пальца, подняв при этом большой. Я хорошо помню те времена, когда вся эта гимнастика воспринималась как нелепость, по крайней мере, отдавала дешевой мелодрамой, и, может быть, потому никто не принимал это всерьез. И вот теперь мы, как последние идиоты, уже сами стоим, вытянув руку в нацистском приветствии. Бред какой-то.