Потом села за стол и взяла вилку. Мы оба сидели и смотрели, как дрожит ее рука. Карен положила ее на колено.
   — Извините. Впрочем, пожалуйста, не обращайте внимания и ешьте. Извините, но я все еще до смерти перепутана. На улице солнце, и все позади, и никто меня больше не схватит, но я боюсь. Это как простуда, вам знакомо?
   — Карен, может, вы хотели бы, чтобы сегодня я остался с вами? Буду только рад.
   — Джозеф, я бы очень, очень, очень, очень этого хотела. С какой части неба, вы говорите, свалились?
   — Из Вены.
   — Вена? Я как раз там родилась!
   В Вене, штат Вирджиния. Там жили ее родители и разводили борзых для собачьих бегов. Она сказала, что они прекрасные люди, которые получили в наследство столько денег, что это ошарашило их самих.
   Карен ходила в Агнес-Скотт-колледж в Джорджии (туда переехала ее мать), но ей там ничего не нравилось, кроме уроков истории. В колледж приезжал Ричард Хоф-штадтер и прочел лекцию по джексоновской демократии [72]. Карен была так поражена, что тут же решила перевестись туда, где он преподавал постоянно, — это оказался Колумбийский университет в Нью-Йорке. Совершенно наперекор желаниям родителей она подала заявление и поступила в Барнард [73]. Потом, пока ей не надоело учиться, она получила степень магистра истории в Колумбийском университете. Ей так понравился Нью-Йорк, что по окончании университета она поступила учителем в частную школу для девочек где-то в районе Шестидесятой стрит.
   Все это я узнал во время самого длинного завтрака, какой был у меня в жизни. Я сыпал вопросами как заведенный, чтобы она не вспоминала о прошлой ночи. Но сколько вафель можно съесть? Кое-как выбравшись из-за стола, я, отдуваясь, предложил пойти прогуляться. Она согласилась. Мне пришло в голову, что неплохо бы переодеться, но я не был уверен, стоит ли оставлять ее одну, и пошел в чем был.
   На улице стоял мороз, но день был ясный — впервые с тех пор, как я приехал. Западная Семьдесят вторая стрит — это целый мир в себе, и обычно там можно найти все, что бы вы ни искали, — ковбойские сапоги, экологически чистую лапшу, японские коробчатые воздушные змеи… Мы прогуливались туда-сюда, подолгу рассматривая витрины и обмениваясь замечаниями.
   Я влюбился в пару ковбойских сапог, которые Карен заставила меня примерить. Мне вспомнился рассказ Пола про Венский аэропорт и австрийцев в таких сапогах, но они были действительно бесподобны. Я чуть было не купил их, но оказалось, что они стоят больше ста сорока долларов.
   Мы пообедали в кулинарии, бутербродами с солониной. Карен пришлось нелегко, так как ее губа болела, но она рассмеялась и стала специально говорить одним уголком губ, как Маленький Цезарь [74]:
   — Ну хватит, Леннокс. Я достаточно рассказала о себе. А какие данные есть на вас? Сами расколетесь или придется надавить? Итак?
   — Что вы хотите услышать?
   Она посмотрела на воображаемые часы.
   — Вашу автобиографию за одну минуту.
   Я рассказал ей понемногу обо всем — о Вене, о своем писательстве, откуда я родом, — и глаза ее от возбуждения раскрывались все шире и шире. Когда что-нибудь трогало или пугало ее, она непроизвольно хватала меня за руку. Она вскрикивала: «Не может быть!» или «Вы шутите!» — и я ловил себя на том, что киваю, убеждая ее в правдивости моих слов.
   Часом позже мы зашли выпить по стакану глинтвейна в уличное кафе-стекляшку. Потом заговорили о театре, и я вполголоса спросил ее, видела ли она «Голос нашей тени».
   — Видела ли? Да что вы, Джозеф! Мы ее ставили в агнесскоттском драмкружке. Меня угораздило взять книгу на каникулы домой, и папа на нее наткнулся. Что это было! Он схватил ее и летал по всему дому орлом и хлопал крыльями — как это, мол, можно заставлять девочек читать о малолетних хулиганах и про все эти щупанья и непристойности! Черт возьми, Джо! Об этой пьесе я знаю все!
   Я сменил тему, но позже, когда рассказал Карен о своей причастности, она грустно улыбнулась и сказала, что, должно быть, нелегко влачить бремя славы за то, чего не делал.
   Глинтвейн медленно перешел в ужин в кубинском ресторане и новые разговоры. Давно уже я так легко и беззаботно не болтал и не смеялся. С Индией всегда быстро понимаешь, что она ждет от тебя чего-то умного и интересного, поскольку так внимательно слушает. Прежде чем сказать что-либо, ты сначала формулируешь и оттачиваешь фразу до первоклассной кондиции. Рядом с Индией, как до, так и после смерти Пола, каждый миг представлялся настолько значимым, что я порой боялся пошевелиться из страха что-нибудь нарушить — настроение, тон или еще что-либо.
   А здесь, на другом краю света, рядом с Карен, без всяких усилий создавалось впечатление, что ты самый умный, самым тонкий дьявол в городе, и гремевший в помещении смех уносил тебя от всех забот. Жизнь нелегка, но она определенно может быть смешной. На следующий вечер мы запланировали сходить вместе в кино.
   Мы отправились посмотреть вновь вышедший на экраны «Потерянный горизонт» [75] все же решает вернуться к цивилизации — на пару с аборигенкой, которая, покинув волшебный город, с катастрофической скоростью стареет, — но надолго его не хватает, и в последних кадрах фильма он, по пояс в снегу и под восторженные рыдания аудитории, снова достигает ворот Шангри-Ла. В 1973 г. Чарльз Жаррот сделал римейк с Питером Финчем и Лив Ульман, но очень неудачный]. Выйдя из кино, Карен вытирала глаза моим носовым платком.
   — Я их ненавижу, Джозеф! Им достаточно бросить мне несколько скрипичных нот и этого старого Рональда Кольмана — и я уже при смерти.
   Я хотел взять ее за локоть, но не стал, а уставился в тротуар и порадовался, что она есть.
   — Пару месяцев назад у меня был парень, и он водил меня в кино на подобные фильмы, а потом злился, что я плачу! А чего же он ожидал? Что я буду конспектировать? Уж эти мне нью-йоркские интеллектуалы с чернилами вместо крови!
   — У тебя кто-то есть?
   — Нет, этот парень был моим последним серьезным увлечением. Можно, конечно, ходить на вечеринки. Однажды я даже зашла в бар для одиночек, но не знаю, Джозеф, кому это нужно? Чем старше я становлюсь, тем разборчивее. Это признак старческого слабоумия, да? Только я захожу в эти невротические заведения, глаза у всех выпучиваются, как телевизоры. Меня это подавляет.
   — И как звали твое последнее увлечение?
   — Майлз. — Она произнесла это как «Моллз». — Он известный книжный редактор. И отклонил меня, как рукопись.
   — Вот как? Ему не понравился твой стиль?
   Она посмотрела на меня и ткнула под ребра. Потом замерла посреди тротуара и подбоченилась.
   — Тебе действительно хочется узнать или просто треплешься?
   Прохожие следовали мимо с ухмылками и таким выражением на липе, словно понимали, что мы ссоримся. Я сказал, что хочу знать. Засунув руки в карманы пальто. Карен зашагала дальше.
   — Майлз постоянно носил часы, даже когда мы занимались любовью. Представляешь? Я просто с ума сходила. Зачем люди так делают, Джозеф?
   — Что делают? Носят часы? Никогда об этом не задумывался.
   — Никогда не задумывался? Джозеф! Не пугай меня. Я очень на тебя надеюсь. Зачем мужчине часы, когда он занимается любовью? У него что, расписание? Что бы ты сделал, если бы женщина легла в постель с огромным «таймексом» на руке? А? — Она снова замерла на полушаге и уставилась на меня.
   — Ты это серьезно, Карен?
   — Серьезно, не сомневайся! Майлз носил эту огромную стофунтовую штуковину. Все время. Она была как глубинная бомба. И я в конце концов чуть не взорвалась. А потом потеряла покой, потому что она тикала…
   — Карен…
   — Не смотри на меня так. Вот и он смотрел точно так же, когда я ему про это говорила. Послушай, женщина хочет, чтобы мужчина ею восхищался, обожал ее. Она хочет, чтобы он забыл обо всем на свете и спрыгнул с края прямо в ад! А не так: тик-так, тик-так — семь часов восемь минут тридцать секунд. Ты меня понимаешь?
   — Чтобы восхищался и обожал?
   — Вот именно. Не сбивай меня с толку, — попросила она.
   Мы вернулись к ней выпить кофе. Снова пошел дождь. Капли громко барабанили в балконные стекла. Гостиная казалась крепостью, островком в океане непогоды. Синяя кушетка, пушистый ковер, белые лужицы мягкого света в каждом углу. Резкий контраст являли репродукции на стенах. Мне представлялось, что к этой мягкости и буйству красок пошли бы клоуны Бернара Бюффе и голуби Пикассо, но все оказалось иначе [76]. Над обеденным столом висел эстамп Фрэнсиса Бэкона [77] в матовой серебряной раме. Я не мог разобрать, что происходит на картине, только понял, что кто-то растекается. Строй завершали Отто Дикс [78], Эдвард Хоппер [79] и Эдвард Мунк [80].
   Когда она вошла с кофе, я рассматривал большую репродукцию мунковского «Крика».
   — Что за мрачные картины, Карен?
   — А что, по-моему, очень музыкально. Аккомпанемент к ночным кошмарам.
   Она уселась на краешек кушетки и самыми изящными движениями, какие только возможны, поставила две чашки на кофейный столик с двумя миниатюрными плетеными подставочками. С такой же заботой маленькие девочки устраивают чаепитие своим куклам и плюшевым мишкам.
   — Майлз говорил, что я скрытая психопатка — с моими дешевыми туфлями и лимонными блузами и свитерами а-ля мисс Сказочная Страна. Тебе положить сахару? Ох, Майлз… Ему надо было стать сценаристом для французских фильмов. Надеть такое длинное, до колен, суровое кожаное пальто и ходить под дождем, и чтобы с губы свисала сигарета «Голуаз». Вот, Джозеф, надеюсь, ты любишь крепкий кофе. Это итальянский, очень хороший.
   Я сел рядом с ней.
   — Ты так и не объяснила, почему любишь такие меланхолические картины.
   Она деликатно отпила из чашки.
   — Джозеф, ты ранишь мои чувства.
   — Что? Почему? Что я такого сказал?
   — Ты говоришь, любезный друг, что я должна любить такие-то картины, потому что одеваюсь и говорю в такой-то манере. Ты считаешь, что я не должна любить ничего черного, или печального, или одинокого, потому что… А как вам понравится, сэр, если я и вас помещу в какой-нибудь ящичек?
   — Не понравится. Ты права.
   — Знаю, что не понравится. Ты меня еще и не знаешь как следует — а уже туда же. Интересно, как тебе понравится, если я скажу: «Ах, ты писатель! Это значит, ты должен любить трубку, Шекспира и ирландских сеттеров. У твоих ног!»
   — Карен…
   — Что?
   — Ты права. — Я коснулся ее локтя. Она отстранилась.
   — Не делай этого! Не говори, что я права. Стисни кулаки и сражайся.
   Она сжала цыплячий кулачок и вскинула к моему носу. Забавный жест что-то освободил во мне, и, взглянув на нее, я уже открыл рот, чтобы сказать: «Господи, ты мне нравишься», — но она меня перебила:
   — Джозеф, я не хочу, чтобы в конце концов ты оказался заурядным мужским шовинистом. Мне хочется, чтобы ты был тем, кем я тебя считаю, — а я считаю тебя кем-то очень особенным. Впрочем, я пока не собираюсь тебе об этом говорить, а то возомнишь о себе бог знает что. Сначала ты спас меня от этого черного дракона, потом оказался милым и интересным. Я чертовски рассержусь, если в конце концов ты меня разочаруешь. Понял?
   Ее школа оказалась старым зданием из красного кирпича; от него осязаемо, как тепло, исходил дух богатства. В полвторого я стоял на другой стороне улицы, дожидаясь, когда она выйдет. Она не догадывалась, что я здесь. Сюрприз!
   Прозвонил звонок, и за всеми окнами вскинулась девичья кутерьма. Послышались крики и громкий смех. Через мгновение они хлынули из школы нежным серо-белым потоком, болтая друг с дружкой, поглядывая на небо, с книжками под мышкой. Все были в серых курточках, таких же серых юбочках и белых блузках. Я подумал, что они выглядят просто чудесно.
   Потом я увидел женщину, похожую на Карен, с большим портфелем. Я машинально двинулся через улицу, но на полпути увидел, что это не она.
   Через полчаса она так и не появилась, так что я сдался и пошел домой. Я ничего не понимал. Когда я позвонил из первой попавшейся телефонной будки, Карен тут же схватила трубку.
   — Джозеф, ты где? Я пеку ореховый пирог.
   Я объяснил ей, что случилось, и она хихикнула:
   — Сегодня у меня короткий день. Я ездила в Сохо за продуктами к ужину. Ты в курсе, что приглашен сегодня на ужин?
   — Карен, я купил тебе подарок. — Я посмотрел на то, что сжимал в руке.
   — Наконец-то, давно пора! Шучу, шучу. На самом деле я очень тронута. Приходи на ужин и приноси. Потом посмотрим, что у тебя там такое.
   Мне хотелось сказать ей, что это. Подарок был тяжелый — большой альбом Эдварда Хоппера с цветными репродукциями, которые она так любила. Я положил его на металлическую полочку под телефоном.
   — Джозеф, скажи мне, что это? Нет, не говори! Я хочу, чтобы это был сюрприз. Оно большое?
   — Подожди и сама увидишь.
   — Вредный!
   Мне захотелось поднести руку к трубке и погладить этот гладкий бархатный голос. Я не видел ее лица — живого и дерзкого. Мне хотелось, чтобы она была рядом.
   — Карен, можно прийти сейчас?
   — Я бы хотела, чтобы ты пришел час назад. Выходя из лифта, я чуть не пустился бегом. Я стоял у ее двери с альбомом под мышкой и сердцем, стучавшим у меня в горле. На двери висела записка: «Не сердись. Мы съедим пирог, когда я вернусь. Кое-что случилось. Оно называется Майлз и говорит, что ему страшно нужна помощь. Я не хочу идти. Повторяюя не хочу идти. Но я многим ему обязана и потому иду. Но я вернусь, как только смогу. Вечером хороший фильм. Я постучу три раза. Не сердись».
   Я купил пиццу и принес домой, чтобы оказаться на месте, если Карен вернется рано. Но рано она не вернулась. И вообще не вернулась этой ночью.

Глава вторая

   На следующее утро я получил письмо от Индии. Сначала я посмотрел на него, словно это был давно потерянный ключ или документ, который нашелся, и непонятно, что теперь с ним делать.
 
   Дорогой Джо!
   Я знаю, что с письмом по-свински запозднилась, но, пожалуйста, считай, что кое-что не позволяло мне написать раньше. Пол так по-настоящему и не появлялся, хотя пару раз делал мелкие гадости, чтобы напомнить мне о своем присутствии. Знаю, что ты встревожишься, если я не скажу тебе, что имею в виду. Как-то утром я пошла на кухню и на столе, там, где он обычно сидел, нашла Малышовую перчатку. Как я уже сказала, гадости мелкие, но перепугалась я изрядно и отреагировала как сумасшедшая, так что он, наверное, остался доволен.
   Я договорилась встретиться со знаменитым медиумом, и хотя не очень верю этим столовращателям, очень многое из того, во что я верила, улетучилось как дым в последние месяцы. Если из моей встречи что-то выйдет, я тебе сообщу.
   А теперь не пойми меня неправильно, но мне нравится жить одной. Оказывается, есть столько всего, за что надо нести ответственность и что раньше моя вторая половина брала на себя, а я и не догадывалась. Но зато ты волен, как птица, и никому ни в чем не даешь отчета. Видит Бог, мне нравилось жить с Полом и, возможно, когда-нибудь понравится жить и с тобой, но сейчас мне нравится спать одной на двуспальной кровати и иметь полную свободу выбора.
   Как ты там? Жив, курилка? Не смей превратно толковать то, что я написала, смотри у меня.
   Мал-мала обнимаю. Индия
 
   Проглотив самолюбие, я позвонил Карен. Она сняла трубку после седьмого звонка, а с каждым звонком мое сердце колотилось все чаше и чаще.
   — Привет, Джозеф!
   — Карен?
   — Джозеф, Джозеф, мне так плохо!
   — Можно мне спуститься?
   — Я провела ночь с ним.
   — Да я, в общем, догадался, когда ты не явилась к ночному фильму.
   — Ты действительно хочешь меня видеть?
   — Да, Карен, очень хочу.
   Она была в розовом фланелевом халате и безобразных ночных шлепанцах. Халат был запахнут до горла, и Карен не смотрела мне в глаза. Мы прошли в комнату и сели на кушетку. Она устроилась как можно дальше от меня. Молчаливее нас в эти первые пять минут не смогли бы быть и мертвецы.
   — У тебя в Вене кто-то есть? Не просто кто-то, а кто-то особенный?
   — Да. Или — может быть, да. Не знаю.
   — Тебе хочется вернуться к ней? — В ее голосе чуть заметно сквозило напряжение.
   — Карен, может быть, ты все-таки посмотришь на меня? Если ты тревожишься о прошлой ночи, то это ерунда. То есть это не ерунда, но я понимаю. О дьявол, я даже этого не могу сказать! Не имею права. Послушай, мне противна мысль, что ты спишь с кем-то другим. Это комплимент, ясно? Комплимент!
   — Ты меня ненавидишь?
   — Господи, да нет же! У меня сейчас все в голове смешалось. Прошлой ночью я думал, что от ревности ковер сжую.
   — И как, сжевал?
   — Сжевал.
   — Джозеф, ты меня любишь?
   — Ну и время ты выбрала для такого вопроса! Да, после того, что пережил этой ночью, думаю, что люблю.
   — Нет, это могла быть просто ревность.
   — Карен, если бы мне не было до тебя дела, разве я бы не наплевал на эту ночь? Послушай, сегодня я получил письмо из Вены, ясно? Получил письмо и впервые не ощутил желания вернуться туда. Никакого. Мне даже не хочется писать ответ. Разве это ничего не значит?
   Она молчала. И по-прежнему не смотрела на меня.
   — Ну а ты? Кого ты любишь?
   Она положила на колени одну из диванных подушек и принялась гладить ее ладонью.
   — Тебя больше, чем Майлза.
   — И что это значит?
   — Это значит, что прошлая ночь и меня кое-чему научила.
   Мы наконец посмотрели друг на друга через мили разделяющей нас кушетки. Наверное, нам обоим не терпелось прикоснуться друг к другу, но мы боялись двинуться. Она все гладила и гладила подушку.
   — Ты замечал, как по-особенному ведут себя люди в субботу к вечеру?
   Мы шли под руку по Третьей авеню. Было шумно и сыро, но солнечно. Мы шагали куда глаза глядят.
   — Что ты имеешь в виду? — Я стал поправлять ее зеленый шарф, и когда закончил, она напоминала пижонского бандита в разгар ограбления.
   — Не души меня, Джозеф. Ну, по крайней мере, все они по-особенному смеются. Свободнее, что ли. Расслабленнее. Эй, можно задать тебе вопрос?
   — О прошлой ночи?
   — Нет, о той женщине в Вене.
   — Валяй.
   Мы перешли улицу, щурясь от яркого солнца. Дорога сверкала. Кто-то обогнал нас, возбужденно тараторя об «Итальянских авиалиниях». Карен взяла меня за руку и обе наши руки засунула в мой карман. Ее ладонь была худая и хрупкая, как куриное яйцо.
   Я взглянул ей в лицо. Карен приспустила шарф, открывая верхнюю губу. Остановившись, притянула меня к себе рукой, которую держала в моем кармане.
   — Хорошо. Как ее зовут?
   — Индия.
   — Индия? Какое красивое имя. Индия, а фамилия?
   — Тейт. Брось, пошли.
   — И как она выглядит, Джозеф? Симпатичная?
   — Во-первых, она намного старше тебя. Впрочем, да, очень симпатичная. Высокая и стройная, темные волосы, довольно длинные.
   — Но тебе она кажется симпатичной?
   — Да, но по-другому, не так, как ты.
   — А как? — скептически посмотрела она на меня.
   — Индия — это осень, а ты — весна.
   — Хм-м-м…
   Через пять минут солнце спряталось за облака да так там и осталось. Небо превратилось в сталь, и пешеходы втянули головы в плечи. Мы ничего не сказали друг другу, но я понял, что день пропал, сколько бы истин нам сегодня не открылось. С обеих сторон была любовь — но неясная и бесформенная. Я чувствовал, что, если не сделаю чего-то прямо сейчас, эта неясность лишит сегодняшний день всей таким трудом обретенной близости и оставит нас с Карен смущенными и разочарованными.
   Росс и Бобби часто ездили в Нью-Йорк. Они обследовали город, словно искали зарытые сокровища, и, по сути дела, что искали, то и находили. Манхэттен полон странных и таинственных мест, которые прячутся в городе, как его тайное лицо: окна над входом в Большой центральный вокзал, тянущиеся на десять этажей вверх и смотрящиеся изнутри здания как глаза Бога за грязными очками. Или бомбоубежище в Ист-Сайде, рассчитанное на миллион человек и такое глубокое, что трактор, двигающийся по дну, с верхних этажей кажется желтым спичечным коробком с фарами.