– Филипп Стрейхорн сказал… Старик отмахнулся, не дав мне договорить.
   – Фил Стрейхорн чересчур начитался книжек. Ему нужно больше плавать. Могу, если хотите, найти для вас точный термин, но вам нужно всего лишь взглянуть на древние морские карты, которыми пользовались старые мореплаватели. На каждой изображены драконы вроде того, что вы описали. Этот край – не для людей! Не плавайте туда! Думаете, парни вроде Колумба и Магеллана валяли дурака? Думаете, они рехнулись? Нет, черт возьми! Они говорили: «Не плавайте туда», потому что там они таки видели морских чудовищ. Но чудовища тоже возвращаются, Уокер. Насколько я смог понять, после смерти они обычно возвращаются в свое собственное время, но иногда высовываются рядом с нами. Как в Санта-Монике. – Он улыбнулся.
   – Но с чего бы морским змеям возрождаться? Верил ли я в это? Да, верил.
   – По той же причине, что и человеку, – чтобы исправлять ошибки. Неважно, где мы находимся во времени, потому что проблемы остаются все те же. Могу себе представить, что это так же справедливо и для морских чудовищ… Я вам сейчас кое-что покажу. Вообще-то пока не следовало бы, но вам это нужно, чтобы мне поверить. Впрочем, не пугайтесь. Даже если что-то пойдет не так, не пугайтесь.
   Не успев и слова вымолвить (например, «Нет!» или «Помогите!»), я осознал, что протестующе вытягиваю руки – не к Венаску, а к какому-то человеку, которого никогда раньше не видел. Мы находились в холодной серой комнате, и я стоял спиной вплотную к окну. Я видел, как у меня из-за спины льется яркий дневной свет.
   Подошедший ко мне мужчина был карликом, по пояс мне. На нем был элегантный синий костюм – небольшой шедевр портновского искусства, и, очевидно, весьма дорогой. Самым жутким (и интересным) – в еще большей степени, чем его рост, – в нем было лицо. Оно обладало ангельской, мученической красотой Христа с картин эпохи Возрождения: длинные золотистые волосы, легкая бородка и глаза, полные всех скорбей и радостей жизни.
   – Ты мой сын! – проговорил он и вытолкнул меня в окно.
   У меня не было возможности закричать, потому что в следующий момент я ощутил, как что-то тяжелое уперлось мне в грудь и стало лизать лицо. Свинья.
   На фоне ночного калифорнийского неба я увидел ее грубую комичную морду и ласковые глаза.
   Оттолкнув Конни, я взглянул на Венаска. Он стоял у одной из клумб и поливал цветы.
   – Что вы там увидели? Я бессильно оторвал себя от земли и привел в сидячее положение.
   – Что это была за чертовщина?
   Он поставил лейку и ткнул в мою сторону пальцем.
   – Никогда не задавайте мне вопросов таким тоном, Уокер! Вы или работаете со мной и верите в то, что я делаю, или убирайтесь! Вам нужно многому научиться, и у вас не так уж много времени.
   – И все же что это была за чертовщина? Вы послали меня куда-то, где карлик вытолкнул меня из окна. Что это было? Где я был? Отвечайте, Венаск, я не понимаю этих штук!
   – Это была ваша прошлая жизнь, Уокер. И вы увидели там свою смерть. Вы выпали из окна? Ударились о землю? Почувствовали, как умираете?
   – А должен был?
   – Да. Самое важное, что вы могли сделать, – это остаться там и почувствовать собственную смерть! Кто вас вытолкнул?
   – Говорю вам: карлик, назвавший меня своим сыном.
   – Разве вы не хотите узнать, был ли он вашим отцом? Разве вам не хочется узнать, почему все это произошло? Это и была цель урока. Все эти магические штуки, происходящие с вами последнее время, пришли из вашей прошлой жизни.
   Мое сердце колотилось, как молот по наковальне: БАМ, БАМ, БАМ.
   – А вы знаете, отчего я там умер? Он поджал губы.
   – Не знаю. Есть у меня одно ощущение, но вы испускаете массу всего любопытного. В вас как будто кто-то быстро переключает каналы, и я пока не могу рассмотреть ни одной картинки.
   – Как мне вернуться туда, чтобы выяснить?
   – После того как мы поднимемся в горы, я постараюсь дать вам пройти через пару перерождений. Знаете, что это такое?
   – Вы загипнотизируете меня, и я проживу свои прошлые жизни?
   – Что-то вроде этого. Но сначала вы научитесь другому. Сперва надо освоить, как правильно настраивать телеканалы, а уже потом смотреть Суперкубок, верно?
 
   В ту ночь мы с Марис любили друг друга – медленно и глубоко. Когда мы закончили, она сказала, что ощущала, будто два облака прикоснулись друг к другу, а потом поплыли вместе, как одна великая белизна. Позже мы выяснили, что, вероятно, именно в эту ночь она забеременела. Никто из нас не удивился.
   Потом мы лежали на спине, держась за руки. О случившемся у Венаска она ничего не спрашивала, зная, что я расскажу сам, как только встреча уляжется у меня в голове.
   – Уокер, мы хорошо подходим друг другу, а?
   – Конечно! Почему ты спрашиваешь?
   Она крепко сжала мне руку, потом отпустила.
   – Потому что я все больше и больше отдаю тебе себя и где-то в душе боюсь этого… Я когда-нибудь рассказывала тебе про толстяка, которого видела в Вене? Так вот, как-то у меня оставалось время перед одной деловой встречей, и я зашла в «Аиду» выпить кофе. Огромнейший толстяк, в жизни такого не видела, вошел вслед за мной и уселся рядом. Он был такой громадный, что сидел будто на булавке, а не на стуле. И знаешь, что он заказал? Я сосчитала. Три куска торта, два черпака мороженого, а когда расправился с ними, заказал кофе со Schlag[22]. И слопал это все в момент. Шуровал и шуровал, как экскаватор, даже в глазах зарябило. А когда пришло время платить, он полез за бумажником и вытащил оттуда последнюю бумажку – стошиллинговую банкноту. Счет ему принесли на девяносто восемь. Я слышала, как официантка говорила. Он дал ей сотню и велел сдачу оставить себе… Сначала я тогда подумала: как грустно! Этот большой толстяк, которому в жизни ничего больше не светит, кроме тортов, потратил в кафе последние деньги. А потом я подумала еще немного и поняла, как ошибалась и какое это с моей стороны высокомерие.
   – Как это? – Я снова взял ее за руку.
   – Потому что он, наверное, знал: рано или поздно эти сласти, в которых он души не чает, убьют его, и он умрет от сердечного приступа или еще чего-нибудь не лучше. Ну и что? Он любит это больше всего, так и плевать – он будет наслаждаться этим до последнего цента или до последнего вздоха. Разве не прекрасно? – Она повернулась ко мне; из окна спальни ей на плечи и верхнюю часть груди падал мягкий свет. – Не могу выразить, как я ему позавидовала. И знаешь почему? Потому что у меня никогда в жизни не было ничего, по чему бы я так сходила с ума. Ничего. Кроме тебя. Ты первый. И теперь я имею все основания бояться этого, верно? Одержимость хороша, но она может убить.
   – Ты думаешь, я собираюсь тебя убить? – улыбнулся я, но она не улыбнулась в ответ.
   – Не знаю. Нет, конечно, нет. Надеюсь, я достаточно тебя знаю, и потому верю, что ты всегда говоришь правду. Это немало, Уокер! Я люблю тебя. Иногда я слишком тебя люблю. Ты знаешь больше моих тайн, чем кто-либо другой. И потому ты опасен. Понимаешь, о чем я?
   Я наклонился и нежно ее поцеловал.
   – Можно, теперь я расскажу тебе мою кофейную историю?
   – Не смейся. Это действительно было.
   – Я тебе верю. И не смеюсь над тобой, Марис, Я только хочу рассказать тебе мою кофейную историю, и ты увидишь, как она тебе подходит.
   Она сжала мне руку крепче, чем было надо.
   – Ты не собираешься сочинить ее специально для меня?
   – Богом клянусь, нет. Это случилось примерно за неделю до нашего приезда сюда. Помнишь тот день, когда я подарил тебе большой букет роз? Вот тогда. Я тоже зашел попить кофе, точно как ты. И вот, только я заказал, как увидел одиноко сидящего в углу старика. Это была большая кофейня, и у меня возникло чувство, что он сидит там каждый день. Что это его Stammtisch[23]. Казалось, все официантки его знали. Даже не знаю, почему я не отрывал от него взгляда, сразу как его заметил, – разве только из-за широкой хулиганистой улыбки, что не сходила с его лица. И слава богу, что я смотрел на него!.. Официантка принесла ему чашку кофе, и тут я впервые обратил внимание на его руки. Марис, он страдал самой страшной формой параличного дрожания или болезни Паркинсона, какую я когда-либо видел. Руки у него так тряслись, что совершенно его не слушались. Этот человек ни за что бы не смог взять чашку и поднести ко рту, не расплескав. Но он продолжал улыбаться, словно у него наготове была какая-то хитрость и он гордился этим. И что же он сделал? Этими бешено трясущимися руками он полез за пазуху и вытащил соломинку…
   – Соломинку?
    Да. Большую, длинную, желтую соломинку, которую опустил в кофе. Он напоминал маленького мальчика, собиравшегося пускать пузыри, но штука прекрасно сработала. Задумайся на минутку, как.
   Опустив соломинку в чашку, он больше не пользовался руками, только губами. И знаешь, что привело меня в восторг больше всего? Немножко отпив, он с победоносным видом обвел взглядом зал. Никакие предательские руки не удержат его, он все равно выпьет свой кофе.
   Марис придвинулась ко мне.
   – Мне нравится эта история.
   – Я тоже тогда чуть не захлопал. Но знаешь, о чем я прежде всего подумал? Самое первое? Что должен рассказать об этом тебе. Отчасти потому, что хотелось рассказывать тебе обо всем. А отчасти потому… потому что ты моя соломинка. Без тебя – сейчас я знаю это – я ни за что не сумел бы…
   – Пить кофе? – хихикнула Марис.
   – Пить мою жизнь. Я пытался придумать, как бы дать тебе знать, как я тебя люблю. Чтобы ты поняла, что этот старик показал мне. До тебя у меня были такие же трясущиеся руки. Знаю, ты не хотела, но я так тебя люблю, что хотел бы, чтобы мы поженились.
   Она приложила руку мне к губам и сказала: «Ш-ш-ш!» – но с улыбкой. Марис вся светилась, и я понял, что она думает о том же самом.
 
   Мы уснули, прижавшись лбами. Когда потом мы вдруг проснулись, она сказала, что я разбудил ее, крепко ударив головой.
   А мне приснилось кладбище. Русское православное кладбище в Санкт-Петербурге, в России, на исходе века. За высокими стенами запряженные лошадьми сани, дрожки, шуршали по заснеженным улицам, то и дело тихо позванивал колокольчик. Медленно кружась, падал снег, но это было девятнадцатое апреля, Пасха.
   Кругом было полно народу, поскольку в этот день по традиции поминают умерших. Люди клали на могилы крашеные яйца, после чего вытаскивали из сумок и корзин всевозможную снедь, которую тут же ели, стоя вокруг украшенных яйцами могил, и живо беседовали друг с другом, вовлекая в разговор и мертвых.
   Меня звали Александр Кролл. В детстве, когда мы играли, отец любил называть меня Реднаскела. Сегодня я пришел навестить его могилу и принес ему яйцо. Он умер год назад от рака, который медленно съедал его лицо, показывая мне, каким он останется навеки, когда болезнь с ним разделается.
   Отец был поэтом, человеком, способным подбирать наши бесконечно длинные русские слова и невидимо сшивать их в прекрасные лоскутные одеяла языка и воображения. Пока рак выжимал из него своими каменными клешнями последние остатки, он начал работать над пьесой про ребенка, который совершенно случайно создает новую Вавилонскую башню из игрушечных кубиков. Мой отец умер безмолвно и опечаленный тем, что его тело не позволит ему закончить даже первый акт. Надпись на его могиле гласила: Dum vita est, spes est. «Пока есть жизнь, есть надежда». Он сам выбрал эту надпись.
   Я не знал мать, так как она умерла при моем рождении. Однако мой отец, носивший очень не русское имя Мельхиор, почти компенсировал ее отсутствие в моей жизни. Он готовил и прибирал, выводил меня в мир как свое величайшее достижение и радость и разговаривал со мной с самого начала как с умным взрослым, который будет естественно понимать и оценивать раскаты грома жизни.
   Перед соседней могилкой стояла пожилая пара, они одобрительно обсуждали, как хорошо выглядит Николай. Я посмотрел на надгробие и увидел, что Николай (их сын?) уже сорок лет как умер. Отец оценил бы их неугасающую любовь. Как Генрих Гейне, большая часть творчества которого была гимном добру в жизни. Один из друзей отца, Ноздрев, говорил, что Мельхиор Кролл восхищается ворами за их предприимчивость, землетрясениями – за смену декораций, а эпидемиями холеры – за то, что вдохновляют художников на величайшие шедевры. Но тот же Ноздрев упал на колени и плакал в тот день, когда моего отца опускали в могилу.
   – Мы были недостойны его, Алекси. Если он не попал прямиком на небеса, Господь Бог – последняя блядь.
   У меня в кармане был нож, которым два дня назад я убил красную женщину. Это был прекрасный шведский нож, он всегда превосходно делал свое дело, как будто сам знал это по-детски мягкое место пониже уха, откуда хлынет кровь. Когда я в хорошем настроении, работа заканчивается двумя движениями – сильным ударом в шею пониже уха, а потом еще раз прямо в сердце. Первое касание – как приветствие, второе – завершение.
   Красная женщина говорила, что работает на кожевенной фабрике, выпускающей перчатки. Я верил ей, потому что после работы под ногтями у нее была красная краска. Я замечал руки у них у всех. Одна женщина обгрызала ногти до самых оснований, у другой на двух пальцах были пятна от конторских чернил. Красная женщина, обгрызенная женщина, черная женщина. Весь Санкт-Петербург говорил об этом. Я стал знаменитостью, какой должен был стать отец. Я носил в кармане по кончику пальца каждой. И писал об этом пьесу.
   Склонившись над его могилой, я вытаскивал куски хлеба и сыра. Хлеб зацепился за нож, так что пришлось залезть поглубже в карман, чтобы достать его.
   Я услышал, как кто-то за моей спиной закричал:
   – Глядите! Он бешеный. Посмотрите на его морду!
   Обернувшись, я увидел пса. Он бежал, а потом остановился и закачался, словно танцуя под какую-то неведомую музыку. Люди кричали, предостерегая друг друга: он больной, бешеный. И, конечно же, так оно и было, но я все равно его узнал. Я остался на месте и протянул руку, маня его к себе. Пес попытался подойти, но разбегающиеся глаза и нетвердые ноги не давали ему сдвинуться с места. Толстый коричневый язык бессмысленно свесился на сторону. Пес смотрел на меня и рычал, а потом заскулил. Он упал, потом встал – и упал снова. Бедняга.
   – Осторожно, он вас укусит! – Старик, пришедший навестить своего Николая, слабо попытался оттащить меня прочь. Я стряхнул его руки.
   – Иди сюда.
   Оказавшись в метре от меня, пес заговорил по-немецки:
   – VielleichtbistduRippenbiest, Hammelswade, oder Schniirbein?[24]
   Я снова протянул к нему руку. Когда я двинулся, его глаза прояснились и стали свирепо-золотыми. Он бросился вперед и глубоко, до кости, прокусил мне ладонь.
   – Привет, папа.
 
   Венаск вел свой джип, как маленький старичок.
   – Я и есть маленький старичок, Уокер. Чего же вы ожидали?
   Мы ехали на север по скоростной трассе вдоль Тихоокеанского побережья со скоростью тридцать пять миль в час. Автомобиль был набит таинственного вида коробками, мы везли портативный телевизор и обоих животных. Они или сидели рядышком по стойке смирно, в дюйме от моего уха, или лежали на своих именных подушках и храпели, как поршневые самолеты. В нарушение своего слова Венаск держал на коленях большой мешок конфет «Эм-энд-эмз», которыми подкармливал их через плечо.
   – Они устают в пути. А это придает им дополнительную энергию.
   Он как мог широко держал руки на руле и никогда не сдвигал ни на дюйм. И постоянно смотрел в зеркала заднего вида, внутреннее и наружные. Каждый час, где бы ни находился, он нажимал на тормоза – «просто убедиться, что они исправны». Мне это действовало на нервы, но собака и свинья мирно спали или в довольном молчании ели свои «Эм-энд-эмз».
   – Зачем вы купили такой большой автомобиль?
   – Я много езжу по горам. Если попадешь в, аварию на джипе, это не так страшно. Кроме того, непосредственно перед покупкой я видел, как по бульвару Пико на таком же джипе ехал Джон Джеймс. Это меня вдохновило.
   – Джон Джеймс? Кто это?
   Венаск недоверчиво посмотрел на меня.
   – Вы что, не смотрели «Династию»? Джефф Колби. Это же знаменитая телевизионная звезда.
   Слева нас обогнал «форд» 1951 года, ехавший со скоростью миль, наверное, двадцать в час.
   – Сколько времени в день вы смотрите телевизор?
   – Сколько удается. Когда никого не учу, то стараюсь смотреть все.
   – Вы целый день смотрите телевизор?
   – Не говорите так снисходительно, Уокер. Вот вы можете вспомнить ваши последние три жизни? А я свои помню. Вы умеете летать? А я умею. Можете сделать так? – Он вытащил что-то из бардачка – фотографию своих животных – и поставил ее вертикально на кончик большого пальца. Она осталась стоять, как влитая. Протянув руку, я проделал тот же фокус сам. Как в тот день у Марис с фотографией Люка.
   – Прекрасно! Это вы умеете. Что ж, сэкономим время. Кто вас научил?
   – Никто. Это получилось само собой. Он посмотрел в оба зеркала заднего вида.
   – Не-а. Урок номер один: ничто не получается само собой. Такое выходит, если у вас особый талант или если вы сами учитесь. Примерно так: вы нашли на этой фотографии частицу себя, и она сказала вам: «Привет!»
   – Не понимаю. – Я положил фотографию на сиденье.
   – Хотите услышать, как это случилось со мной?
   – Очень хочу, но, может быть, вы немного прибавите скорость и объедете этого парня? Он постоянно оглядывается, будто боится, что мы собираемся его стукнуть.
   Венаск немного прибавил газу и обогнал человека, жмущего на педали велосипеда. Когда мы проезжали мимо, велосипедист показал нам кукиш и покачал головой. Венаск махнул ему рукой.
   – Еще во Франции, до войны, я был воспитателем в приготовительном классе. Лучшая работа, какая у меня была. Я сидел в помещении и смотрел, как растут дети. Единственное, чему мне пришлось учить их, – это забавляться, и большую часть времени мы смеялись. Я учил их хорошо, да, потому что неудача в этом означала бы и неудачу в жизни… Прошло немало времени, пока война добралась до нас, поскольку наш городишко был совершенно никому не нужен, но когда добралась, это было как нож в глаз. Милые люди, которых я знал всю жизнь, стали носить форму, размахивать нацистскими флагами и кричать, что евреи – дерьмо. Мы старались не замечать, но это было трудно… Потом люди стали забирать своих детей из нашей школы, потому что там преподавали я и моя сестра, а мы были евреями.
   – Нацисты убили ее, не так ли? Венаск провел языком по губам и кивнул.
   – Вы и это знаете? Да, они застрелили Илонку и ее мужа Раймона в их собственном саду. Кто-то мне сказал, что, когда поднимали ее тело, у нее во рту была клубника. Смерть даже доесть не даст, а? И в тот же день они пришли за мной и моими детьми. Помните?
   Я уставился на него.
   – А должен?
   – Вы были там, Уокер. Я подумал, вы можете вспомнить. Да.
 
   – Бенедикт!
   – Яволь!
   Мои ладони упирались в грязь, я чувствовал ими тепло земли. Мы шли весь день, и тепло, ранним утром казавшееся таким приятным, к трем часам дня уже не радовало. Форма на всех насквозь промокла от пота, от нас исходил жар и несло чем-то прогорклым. На марше ранец на спине казался мешком с цементом. Мне хотелось выбросить винтовку и больше никогда не брать ее снова. Никогда не стрелять из нее, никогда не носить ее, никогда не видеть. От увиденного за день мне обрыдло все, в том числе и я сам.
   Мне хотелось домой. Хотелось посидеть в кафе «Централь» и почитать венские газеты или, возможно, написать кое-кому письмо. В кафе стоял бы полумрак, прохладный, как камень. Сделав последний Schluck[25] настоящего кофе, я бы прогулялся по Герренгассе и неторопливо направился к Опере. Иногда, проходя мимо здания Испанской школы верховой езды, можно увидеть, как конюхи выводят лошадей через улицу на манеж. Мне нравился стук их копыт по мостовой.
   Но я был не дома. Я был немецким солдатом на юге Франции, на войне, которая была мне не нужна. Каждый день мы обходили мелкие деревушки, наводя на тихих фермеров страх без всяких к тому поводов, кроме злобы. Если возникали проблемы – мы открывали огонь.
   В то утро кто-то выстрелил в ответ. Мы стояли на проселочной дороге, ожидая, пока наш лейтенант помочится, и тут услышали сухой треск далекого винтовочного выстрела. Пуля с визгом срикошетировала от соседней каменной стены, выбив из нее крупный осколок. Все бросились на землю и открыли беспорядочный огонь куда попало.
   Надоедливый болтун по имени Корбай, похожий на золотую рыбку в очках, застрелил женщину и ее мужа. Они сидели в своем саду в нескольких метрах от нас и обедали. Корбаю показалось, что у них на столе лежат американские ручные гранаты. Потом оказалось, что это миска с крупной клубникой. Корбай не очень расстроился. Он зашел в их дом и забрал журналы с фотографиями киноактрис.
   – Бенедикт, прихвати двоих и марш в школу. Возьми того еврея-учителя и всех детей, кто окажутся евреями. Отведи их в maifie[26]. И убедись, что собрал всех евреев, чтобы в случае проверки был полный порядок. Встретимся там через час. К тому времени за ними уже подъедут грузовики. И осторожнее! Тот, кто в нас стрелял, где-то рядом, и я уверен, у него есть дружки. Они могут совсем спсиховать, увидев, как увозят их соседей.
   – Герр лейтенант, и детей тоже? Разве нельзя просто сказать…
   Он холодно посмотрел на меня.
   – Нет. Может, хочешь задать этот вопрос в штабе? Я не хочу. Думаешь, этим крысам есть разница, большой еврей или маленький? Особенно после сегодняшнего утра?.. Бенедикт, когда война закончится, я хочу вернуться домой. И чтобы руки-ноги были целы. Мне наплевать, кто победит. Если меня оставят в покое, я соберу им всех евреев, запихаю в грузовики и даже помашу вслед ручкой. Взять эту парочку, что Корбай застрелил сегодня утром. Я, конечно, огорчился, но не так, как если бы снайпер подстрелил меня и я бы не мог больше ни трахаться, ни ходить, ни видеть, ни жить. Вот это меня действительно огорчило бы! Так что пока я командир, мы все будем выполнять приказы… На сегодня новый приказ – забрать всех евреев из той школы и привести в maitie. Хочешь еще поговорить об этом? Очень жаль, потому что я не хочу. Хватит. Иди в школу и будь поласковее с детьми, когда будешь их выводить. Выполняй.
   Я понятия не имел, куда евреев увезут после того, как мы доставим их в мэрию. В депо Авиньона и Карпантры мы видели километровые грузовые составы, но предназначены ли они для этих людей? Я знал, что евреев посылают в трудовые лагеря в разных частях Европы, но относилось ли это ко всем европейским евреям? До нас также доходили страшные, невероятные слухи о том, что делается в этих лагерях, но кто же знал, правда это или нет? В те дни во всем было слишком много пропаганды. Никогда не знаешь, чему верить, на чье слово положиться. У каждого была своя история, и даже последний болван «только что слышал нечто поразительное». Сначала мы верили всему, потому что все было возможно, но теперь все стало наоборот – мы не верили ничему, пока не увидим сами. Кроме того, хватало над чем призадуматься прямо здесь, особенно после того, как эти французские фермеры начали в нас стрелять.
   Я взял Петера и Хайдера – сообразительных старослужащих, которым не надо было говорить, чтобы не горячились. Если что-то случится, пока мы будем в школе, они, по крайней мере, сохранят хладнокровие.
   Когда мы спускались по склону холма на окраине городка, я подумал о моем отце в Вене. Как он гордился, когда я впервые пришел домой в форме. Его сын – солдат! В последнем письме он по-прежнему писал, как здорово будет, когда я вернусь. Мы бы пополнили гардероб, потому что, как всем известно, пришедшие с войны солдаты хотят отметить свое возвращение к нормальной жизни покупкой нового костюма. Отец был близок к заключению сделки, от которой «у меня закружится голова». В городе был склад, полный вещей, конфискованных у еврейских оптовиков. Если поговорить с нужными людьми, можно купить уйму рогожки, саржи и сукна почти даром. А потом бы мы начали свое дело! Я мог представить себе его лицо, когда он выводил на бумаге эти слова. Маленький человечек с грустными, невинными глазами. Он держал свою зеленую авторучку «Пеликан» за самый кончик, и три пальца на руке у него почернели.
   Еще он писал, что сейчас трудно достать хорошие бритвенные принадлежности, и потому он решил отпустить бороду и проверить, как это будет смотреться. Он знал, что люди будут насмехаться над крошечным человечком с бородой, но над моим отцом и так всю жизнь смеялись и показывали на него пальцем, так что ему было все равно, кто что подумает.