Сюзанна Кейсен
 
Прерванная жизнь

   Ингрид и Сенфорду

 
 
 
 

КАСАТЕЛЬНО ТОПОГРАФИИ ПАРАЛЛЕЛЬНОЙ ВСЕЛЕННОЙ

   Меня спрашивают: как ты туда попала? На самом деле им хочется знать, а не может ли подобное случиться с ними. Я не могу ответить на этот скрытый вопрос. Могу сказать лишь одно: это нетрудно.
   Точно так же, как соскользнуть в объятия параллельной вселенной. Их столько вокруг нас: мир преступников, мир не полностью дееспособных, мир умирающих, а может быть – и мир мертвых. Эти миры существуют параллельно нашему и похожи на него, но не являются его частью.
   Джорджина, подружка, с которой я разделяла больничную палату, соскользнула молниеносно и бесповоротно – еще когда ходила в третий класс общей школы. Она сидела в кинотеатре, смотрела фильм, как вдруг через ее голову прокатилась могучая волна темноты. На несколько минут весь мир скрылся из ее глаз. И она уже знала, что сошла с ума. Она огляделась, желая проверить, не случилось ли с остальными зрителями то же самое; но нет, все сидели спокойно, погруженные в развертывающемся на экране действии. Она выбежала из кино, поскольку царящая в зале темнота, соединившись с темнотой в ее голове, была невыносимой.
   – И что потом? – спросила я у нее.
   – А потом много темноты, – ответила она.
   Но большинство людей пересекает границу постепенно, делая в тонкой мембране, натянутой между тут и там, ряд надрезов, прежде чем появится крупное отверстие. А кому удается остановиться, увидав крупную дыру?
   В параллельной вселенной все физические законы отменяются. Летящее вверх не обязательно обязано упасть, находящееся в состоянии покоя тело вовсе не обязано в этом состоянии оставаться, не каждое действие вызывает одновременное и обратное по направлению противодействие. Опять же, время там тоже не такое же. Оно может идти по кругу, может идти вспять, а может и незаметно проскользнуть от сейчас до когда-то. Сама по себе молекулярная структура твердого тела становится весьма текучей: столы могут сделаться часами, лицами или цветочками.
   Только обо всем этом узнаешь позднее.
   Еще одна удивительная черта параллельной вселенной заключается в том, что хоть снаружи она остается невидимой, но как только попадешь вовнутрь, ты все время видишь тот мир, из которого прибыл. Мир этот иногда выглядит грозным и могущественным, он трясется словно гигантская куча крутого студня, но иногда он совершенно миниатюрный и малюсенький, искусительно блестит и кружит по своей орбите. Но в любом случае, его невозможно не заметить.
   Из любой камеры Алькатраса из окно виден Сан Франциско.
 

ТАКСИ

   – У тебя прыщ, – сказал врач.
   А я так надеялась, что никто ничего не заметит.
   – Ты выжимала его, – продолжал он.
   Когда я проснулась утром того дня – соответственно пораньше, чтобы не опоздать на условленную встречу – мой прыщ достиг того состоянии обоснованной надежды, в котором он буквально молил о том, чтобы его выжали; он вопил и с тоскою вздыхал о свободе. Высвобождая его из под маленькой беленькой шапочки, выжимая его до первой кровяной капельки, я почувствовала, что исполняя свою обязанность самым надлежащим образом. Я сделала все, что для прыща в такой ситуации можно было сделать.
   – Ты выжимала его, поскольку что-то в самой себе тебе не понравилось, – продолжал далее врач.
   Я кивнула. Похоже, что он будет болтать об этом до тех пор, пока я не признаю его правоту, вот я и кивнула.
   – У тебя есть парень?
   Я снова кивнула.
   – Он доставляет тебе проблемы? – Вообще-то говоря, это и вопросом не было, на сей раз это он кивнул вместо меня. – И тебе что-то в самой себе не понравилось, – повторил врач. Вдруг он поднялся из-за стола и направился ко мне. Это был смуглый, довольно-таки полный мужчина, фигуристый, с приличным брюшком, под которым в тело врезался брючный ремень.
   – Тебе нужно отдохнуть, – заявил он.
   Понятное дело, отдохнуть было бы здорово, тем более, что мне пришлось очень рано подняться, чтобы прибыть на встречу вовремя (врач жил далековато в пригороде), к тому же дважды пришлось пересаживаться с одного поезда на другой. И самое паршивое, вскоре мне нужно было эту же дорогу повторить, только в обратном порядке, чтобы попасть на работу. Одна только мысль об этом была мучительной.
   – А не считаешь ли ты, – спрашивал он, нависая надо мной, – не думаешь ли ты, что тебе нужен отдых?
   – Да, – ответила я.
   Он размашистыми шагами направился в соседнюю комнату, откуда через мгновение до меня донесся разговор по телефону.
   Впоследствии я частенько размышляла об этих последующих десяти минутах – моих последних десяти минутах. Что-то подсказывало мне встать и выйти – пройти сквозь двери, через которые я сюда вошла, пройти несколько улиц до железнодорожной станции и подождать поезда, который заберет меня к моему озабоченному проблемами парню, к работе и к магазину с предметами домашнего хозяйства. Только я была слишком уставшей.
   Врач вернулся явно довольный собой, но в то же время чем-то ужасно озабоченный. Глаза его буквально горели гордостью.
   – Имеется койка, – громко объявил он. – Так что сможешь отдохнуть. Всего лишь парочка недель, годится? – Тут в его голосе прозвучала просящая нотка. Я почувствовала легкий испуг.
   – Я пойду туда, – сказала я. – В пятницу.
   Сегодня был вторник. Мне показалось, что до пятницы он, возможно, еще передумает. Врач, однако, навис надо мной с этим своим пузом и компетентно заявил:
   – Нет, не в пятницу. Сейчас же.
   Мне это показалось не совсем разумным.
   – Я договорилась на ланч, – защищалась я.
   – Забудь про ланч. Никуда ты не пойдешь. Поедешь в больницу, – торжествовал он.
   В этих дальних пригородах, когда еще не исполнилось восьми утра, царило какое-то обезоруживающее спокойствие. Никому из нас уже нечего было сказать. Я услыхала, как под дом доктора подъезжает такси.
   Врач взял меня под локоток – крепко, словно клещами сжимая его своими толстыми, сильными пальцами – и решительно вывел из кабинета. Не отпуская моей руки, он открыл заднюю дверку автомобиля и легонько подтолкнул меня вовнутрь. На какое-то мгновение его большая голова очутилась вместе со мною внутри такси. Но он тут же отпрянул и захлопнул дверь.
   Водитель приспустил стекло со своей стороны.
   – Куда?
   – Больница МакЛин, – сообщил врач, указав на меня пальцем.
   Он крепко стоял на своих ногах, выпрямившись на фоне въезда в собственный милый домик, без куртки и даже без пиджака, хотя утро было прохладным.
   – И не дайте ей выскочить по дороге, – прибавил он.
   Я откинулась на подголовник и закрыла глаза. Мне было приятно, что в город поеду на такси, что не нужно будет ждать поезда.
 
 
 
 

ЭТИОЛОГИЯ

   Эта личность является (выбери один из ответов):
   1. она находится в длительном и мучительном путешествии, из которого мы многому чему можем научиться после ее возвращения,
   2. ею овладели (выбери один ответ):
   а) боги,
   б) Бог (пророк),
   в) злые духи, черти, демоны,
   г) дьявол,
   3. она колдунья (колдун),
   4. она заколдована (вариант пункта 2),
   5. она злая, и вследствие этого ее следует изолировать и наказать,
   6. она больная, и вследствие этого ее следует изолировать и лечить с помощью (выбери один ответ):
   а) прочищающих средств и пиявок,
   б) вырезания матки (если она у нее имеется),
   в) электрошоковой терапии в области мозга,
   г) окутывания в холодные мокрые простыни,
   д) торазина и стелазина;
   7. она больна и обязана прожить последующие семь лет, говоря исключительно о собственной болезни,
   8. она жертва отсутствия общественной терпимости к отличающемуся поведению,
   9. она ненормальная в нормальном мире,
   10. она находится в состоянии длительного и опасного путешествия, из которого может уже никогда и не вернуться.
 

ОГОНЬ

   Одна из девчонок как-то подожгла себя. Для этого она воспользовалась бензином. Мне всегда было интересно узнать, откуда она этот бензин слямзила. Ведь она была еще слишком малолетней, чтобы иметь водительские права и автомобиль. Может она пошла к соседу и попросту насвистела ему, что папочка стоит где-то на дороге без капельки бензина? Как не гляну на нее, вечно мне приходил в голову этот вопрос.
   Скорее всего бензин попал в подключичные впадины по обеим сторонам шеи, поскольку больше всего обгорели шея и щеки. От шеи вверх карабкались толстые борозды белых и светло-розовых шрамов. Они были такими твердыми и толстыми, что даже не позволяли ей свободно поворачивать головой; если она хотела поглядеть на кого-то, стоящего сбоку, ей приходилось поворачиваться всем телом.
   У рубцовой ткани нет собственного характера. Это вам не то же самое, что ткань здоровой кожи. На ней не остается признаков возраста или болезни, на ней не видна бледность или загар. На шраме не растут волосы, на нем нет пор или морщин. Это словно плотный чехол. Он заслоняет и скрывает то, что еще осталось под низом. Потому-то человек и научился его создавать: чтобы чего-нибудь спрятать.
   Девушку звали Полли [1]. Наверняка в те дни – а может и месяцы – когда она только думала о самосожжении, подобное имя звучало в ее ушах иронично, но, в конце концов, как-то очень соответствовало ее спасенному существованию «под чехлом». Никогда она не была печальной или же несчастной особой. Вместо этого ей удавалось быть опорой для тех, кто чувствовал себя несчастными. Она никогда ни на что не жаловалась, за то у нее всегда было время выслушать жалобы кого-нибудь другого. В своей тесной, ничего не пропускающей, розово-белой упаковке она была безупречной. Если что и подтолкнуло ее к тому шагу, если что и подшепнуло в то, когда-то идеальное по форме, а теперь покрытое шрамами ушко: «Умереть!» – то теперь она это уже навсегда ликвидировала.
   Зачем она это сделала? Никто не знал. И никто не отваживался спросить. Все ж таки – какая храбрость! У кого имеется столько храбрости, чтобы поджечь самого себя? Двадцать таблеток аспирина, легкий надрез вдоль набухшей вены или хотя бы паршивые полчасика на краю крыши… у каждой из нас имелось нечто в подобном стиле. И даже частенько более опасные случаи, хотя бы всовывание себе в рот пистолетного ствола. Только вот, тоже мне дело: суешь ствол в рот, пробуешь его на вкус, чувствуешь, какой он холодный и маслянистый, кладешь палец на курок, и вдруг перед глазами у тебя раскрывается огромный мир, распростирающийся между именно этим мгновением и тем моментом, когда ты уже нажмешь на курок. И этот мир тебя покоряет. Ты вытаскиваешь ствол изо рта и вновь прячешь пистолет в ящик стола. В следующий раз нужно выдумывать чего-нибудь другое.
   Каким был этот момент для нее? Момент, в котором она зажгла спичку? Испытывала ли она перед тем крышу, пистолет или аспирин? Или же это был просто неожиданный… прилив вдохновения?
   У меня самой был когда-то такой прилив вдохновения. Как-то утром я проснулась, и мне уже было ясно, что обязательно следует заглотать пятьдесят таблеток аспирина. Это было мое задание, мой план, который следовало реализовать в течение дня. Тогда я разложила их рядком на столе и, каждую скрупулезно пересчитывая, начала глотать одну за другой. Только это же не совсем то, что сделала она. Ведь я же могла остановиться после десятой или там тридцатой таблетки. Опять же, могла выйти из дома и потерять сознание – что на самом деле и произошло. Полсотни таблеток аспирина это очень много, только выйти из дома и упасть без сознания в магазине было тем же самым, что и отложить пистолет опять в ящик.
   А она подожгла спичку.
   Где? Дома, в гараже – где все могло вспыхнуть? В чистом поле? В школьном спортивном зале? В пустом бассейне?
   Кто-то ее обнаружил, только не сразу.
   И кто ж теперь поцелует кого-нибудь подобного? Типа, не имеющего кожи?
   Ей было восемнадцать, когда в голову ей пришла подобная идея. Весь следующий год она провела вместе с нами. Все остальные бунтовали, вопили, плакали, боялись, а Полли глядела на них и улыбалась. Она присаживалась возле перепуганных и успокаивала их самим своим присутствием. Ее улыбка вовсе не была ироничной или горькой, нет она была наполнена понимания. Жизнь – это ад, и девушка знала об этом. Вот только ее улыбка, казалось, говорила, что все это она в себе уже выжгла. В улыбке этой скрывалось и некоего рода превосходство: в нас не было достаточной отваги, чтобы выжечь это в себе. Но она понимала даже это. Ведь люди разные. Каждый делает то, на что он способен.
   Как-то утром кто-то начал плакать. Утренние часы всегда были наиболее шумным временем дня, из каждого уголка доносились громкие просьбы, причитания или жалобы на ночные кошмары, требования встать с кровати вовремя. Полли была особой столь тихой и незаметной, что никто из нас и не заметил ее отсутствия за столом. Но после завтрака мы все еще слышали плач.
   – Кто это плачет?
   Никто не знал.
   Уже близился полдень, во время ланча плач так и не прекратился.
   – Это плачет Полли, – сообщила Лиза, которая обо всем все знала.
   – Почему?
   Но этого не знала даже Лиза.
   Под вечер плач превратился в вопли и крики. Сумерки всегда время опасное. Поначалу были слышны вопли «аааааа!» и «ээээээ!», потом стали слышны и слова:
   – Мое лицо! Мое лицо! Мое лицо!
   Мы уже слыхали и успокаивающий шепоток, тихие слова утешения, но Полли продолжала вопить, до самой поздней ночи, и только эти два слова.
   – Этого следовало ожидать, – сказала Лиза.
   И вот тогда, как мне кажется, до всех нас дошло, какими мы были дурами. Мы когда-нибудь отсюда выйдем. Она же до конца дней своих останется в этой своей плотной кожуре.
 

СВОБОДА

   Лиза сбежала. И сразу же сделалось тоскливо, поскольку она всегда поддерживала в нас бодрость. Она была такая забавная. Лиза! Нет, я не могу вспоминать ее без улыбки, даже сейчас.
   Самым паршивым было то, что сколько бы она не удирала, ее всегда ловили и притаскивали назад в отделение, уставшую, грязную. С дико вытаращенными глазами, которые только что видели свободу. Она столь необычно проклинала своих ловцов, что даже пожилые, больничные долгожители, ржали от прозвищ, которыми она их награждала.
   – Пердуля-кастрюля! – вопила она, ни с того, ни с сего, или же: – Эй ты, летучая мышь шизофреническая!
   Чаще всего ее ловили в тот же самый день. Далеко удрать она и не могла – пешком, без копейки денег. Вот только на этот раз ей, вроде бы, повезло. На третий день я случайно услыхала, как дежурная медсестра говорит в телефонную трубку: «РКП – регламент по каждому пункту», – что означало обращение ко всем возможным регламентным средствам.
   Наверняка Лизу легко было вычислить. Она никогда не спала, редко ела, поэтому была худая как щепка, а кожа у нее стала желтого оттенка, типичного для людей, которые практически не питаются. Помимо всего прочего, под глазами у нее были тяжелые мешки. Свои темные, длинные и жирные волосы она скалывала серебряной заколкой. У нее были самые длинные пальцы, которые я видала в своей жизни.
   На сей раз санитары, которые приволокли ее назад в отделение, были взбешены точно так же, как и она сама. Двое рослых мужчин держали ее под руки, а третий спереди тащил за волосы так сильно, что у нее буквально глаза вылезали наверх от боли. Все они молчали. В том числе и Лиза. Ее забрали в самый конец коридора, в изолятор, а мы присматривались ко всей этой сцене.
   Впрочем, присматривались мы не в первый раз.
   Мы присматривались к Цинтии, когда, вся мокрая от слез, она возвращалась со своих электрошоковых процедур. Присматривалась к трясущейся от холода Полли, после того, как ее закутывали в ледяные простынки. Но одним из самых ужасающих видов, которые довелось нам наблюдать, был выход Лизы из изолятора через два дня.
   Начнем с того, что ей обрезали ногти, до самых кончиков пальцев. У Лизы были длинные пальцы и длинные ногти. Она тщательно заботилась о них, чистила их, подрезала, полировала. Но было сказано, что ногти у Лизы «слишком острые».
   Ну и еще у нее забрали поясок. Лиза носила дешевенький, украшенный висюльками поясок, один из тех, какие индейцы в своих резервациях продают на придорожных прилавках. Поясок был зеленый, с треугольными голубыми нашивками, и он принадлежал ее брату, Ионе, единственному из членов семьи, который поддерживал контакт с Лизой. Мать и отец ее не посещали, поскольку – как объясняла сама Лиза – они считали ее социопаткой или что-то в этом роде. Ага, так вот этот ремешок у Лизы отобрали, чтобы она не смогла повеситься.
   Он не понимали того, что Лиза никогда бы не повесилась.
   Через два дня ее выпустили из изолятора, отдали поясок, а ногти у нее вновь начали отрастать. Вот только к нам Лиза уже не вернулась. Целыми днями она просиживала перед телевизором и пялилась в экран, как и другие, самые тяжелые случаи, с которыми мы сосуществовали.
   До сих пор Лиза никогда не смотрела телевизор, а для тех, кто проводил время именно таким образом, не жалела издевок. «Ведь это же дерьмо, – кричала она, сунув голову в рекреационную комнату. „Вы и без него стали тупыми роботами, а телевидение делает вас еще более тупыми“. Иногда она выключала телевизор и становилась перед экраном, чтобы уже никто не осмелился включить его снова. Вот только телевизор смотрели в основном кататоники и пациенты в состоянии глубокой депрессии, которые и так неохотно двигались с места. Минут через пять – приблизительно столько ей удавалось выстоять спокойно – у Лизы в голове рождалась какая-нибудь новая идея, и было достаточно, чтобы в поле зрения появлялась дежурная, чтобы телевизор вновь был включен.
   Поскольку в течение двух лет, проведенных здесь, с нами, Лиза совершенно не спала, медсестры давно уже перестали уговаривать ее вечером лечь в постель. Вместо этого у нее был собственный стул в коридоре – точно такой же, какой выставляли для ночной медсестры. На нем она сидела всю ночь, ухаживая за своими длиннющими ногтями. Еще Лиза умела великолепно готовить какао. Где-то в три часа ночи она варила его для дежурных медсестер и для всех тех, кто не мог спать. Ночью она была поспокойнее.
   Как-то раз я спросила у нее:
   – Лиза, а как это происходит, что ночью ты не мотаешься и не вопишь?
   – Мне тоже нужен отдых, – ответила она. – То, что я не сплю, вовсе не значит, что я не отдыхаю.
   Лиза всегда знала, что ей нужно. Например, она говорила: «Мне нужно отдохнуть от этого места» и вскоре после этого сбегала из больницы. Когда же ее возвращали, мы спрашивали, как оно – наружи.
   – Это паскудный мир, – говаривала она. Чаще всего, она даже была довольна, что вернулась в больницу. – Ради тебя там никто даже пальцем не пошевелит.
   На сей же раз она вообще ничего не говорила. Все свое свободное время Лиза проводила перед телевизором. В течение дня она смотрела религиозные программы и конкурсы, вечером и ночью долгие ток-шоу, а уже под утро – новости. Ее стул в коридоре стоял пустой, и никто уже не получал своей чашки какао.
   – Вы что-то вводите ей? – спросила я как-то у дежурной.
   – Ты же знаешь, нам нельзя говорить с пациентами про лекарства, – услыхала я в ответ.
   Тогда я спросила у нашей старшей медсестры. Она мне была известна еще с тех времен, когда еще не была старшей. Но она повела себя так, словно была старшей всю свою жизнь.
   – Тебе же известно, что мы не говорим о лекарствах.
   – Да и зачем вообще спрашивать, – как-то ужаснулась Джорджина. – Лиза накачана по самое некуда, это же видно невооруженным глазом. Ясен перец, ей что-то дают.
   Цинтия считала иначе.
   – Но ходит же она вполне нормально, – стояла она на своем.
   – А я – нет, – вмешивалась Полли.
   И правда, хождение Полли совершенно не отклонялось от нормы. Полли ходила выставив руки вперед, ее красно-белые ладони странно свисали с запястий, а стопы как бы волочились за нею по полу. Со времени того плача ей ничего не помогало. Не помогали даже мокрые ледяные простыни. Полли все время кричала по ночам. В конце концов ей прописали какие-то лекарства.
   – Понадобилось какое-то время, – успокаивала я ее. – В самом начале нового курса лечения ты ходила совершенно нормально.
   – А вот теперь – нет, – отвечала она, глядя на свои ладони.
   Я спросила у Лизы, получает ли она какие-нибудь лекарства, но она не захотела отвечать.
   И так у нас прошел месяц, потом второй, потом вся зима. Лиза сидела с кататониками перед телевизором. Полли передвигалась словно искусственно оживленный труп, Цинтия плакала после электрошоков («Я не печальная, – объясняла она нам, – просто не могу удержаться от слез»), а я с Джорджиной просиживала в нашей двухместной палате. Нас считали самыми здоровыми.
   С наступлением весны Лиза начала проводить чуть больше времени за пределами рекреативной комнаты. Говоря точнее, она начала засиживаться в туалете, но, что ни говори, какая-то перемена.
   – Что она там делает, в своем туалете? – спросила я как-то у дежурной.
   А это была новенькая медсестра.
   – Я что, проверять обязана, кто там что делает в туалете? – ответила та вопросом на вопрос.
   И тогда я сделала то, что мы частенько и с громадным удовольствием устраивали по отношению к новым сотрудникам. Я оторвалась на ней.
   – Да ведь там в минуту можно повеситься! Ты вообще что думаешь, где ты находишься? В школьном интернате?! – заорала я и приблизила свое лицо прямо к ее носу. Ей это не понравилось, они вообще не любят прикасаться к нам.
   Я заметила, что каждый раз Лиза в туалете заходит в другую кабинку. Их было четыре, и каждый день Лиза посещала их все. Хорошо она не выглядела. Поясок свободно свисал с ее бедер, а кожа казалась даже желтее обычного.
   – Может у нее понос, – поделилась я как-то мыслью с Джорджиной.
   Но та упрямо утверждала, что Лиза накачана лекарствами, и что она сама не знает, что вокруг нее происходит.
   Когда однажды, в один прекрасный майский день мы завтракали, неожиданно хлопнула дверь, и на кухне появилась Лиза.
   – Телевизор потом, – только и сказала она.
   Она налила себе чашку кофе, как делала это каждое утро, и уселась рядом с нами за стол. Она улыбалась нам, а мы улыбнулись ей в ответ.
   – Погодите, – таинственно произнесла она.
   Мы услыхали в коридоре какую-то беготню и возбужденные голоса, повторяющие: «Да каким же это чудом…», «Что, черт побери…». А потом в кухню вошла медсестра и сразу же обратилась к Лизе:
   – Это твои делишки.
   Мы выбежали посмотреть, что же произошло.
   Лиза обмотала все предметы в рекреационной комнате (вместе с несколькими сидящими там кататониками), телевизор и все опрыскиватели противопожарной системы на потолке… туалетной бумагой. Долгие метры бумажных складок тянулись вверх и вниз, свисали, карабкались, болтались, кое-где вспухали и выпячивались, образуя необычные, шелестящие драпировки. Все это было и ужасно, и великолепно.
   – Она вовсе не была накачанной, – объявила Джорджина. – Просто она готовила заговор.
   У нас было очень классное лето, а Лиза много рассказывала нам о том, что делала те три денька на свободе.
 

СЕКРЕТ ЖИЗНИ

   У меня посещение. Я сидела в рекреационной и наблюдала за тем, как Лиза пялится в телевизор, как вдруг вошла медсестра и сказала мне:
   – К тебе гости. Мужчина.
   Конечно же, это не был мой охваченный проблемами парень, и прежде всего потому, что уже не был моим парнем. Да и вообще, может ли быть парень у девушки, которую закрыли в сумасшедшем доме? Впрочем, у него даже не было сил приходить сюда. Как выяснилось, его матушка тоже когда-то провела какое-то время с шизиками, потому-то у него и не было сил на то, чтобы освежить воспоминания.
   Не был это и мой отец. Он вечно ужасно занят.
   Не был это и мой учитель английского языка из средней школы. Он потерял свою должность, и его перевели в какую-то школу в Северной Каролине.
   Пришлось идти поглядеть, кто же это был.
   Мужчина стоял возле окна в гостиной, глядя на мир за окном; высокий, словно жирафа, с плечами, обвисшими словно у какого-нибудь академического интеллектуала, с ладонями, выглядывающими из коротковатых рукавов пиджака, и с редеющими волосами, образовавшими вокруг головы серебристые кружева. Услыхав, что я вхожу, он повернулся в мою сторону.
   Это был Джим Уотсон. Я чертовки обрадовалась его визиту, поскольку еще в пятидесятые годы он открыл секрет жизни, и у меня теплилась надежда, что вот сейчас он мне его и откроет.
   – Джим! – воскликнула я.
   Он приблизился ко мне колышащимся шагом. Всегда, когда нужно было обращаться к публике, он передвигался так, словно его нес ветер: пошатывался, дрожал, а образ его фигуры стирался будто в кинокадре – вот почему он мне дико нравился.
   – Ты прекрасно выглядишь, – заявил он.
   – А ты чего ожидал? – спросила я.
   Он покачал головой.
   – Что они тебе тут делают? – прошептал он.
   – Ничего, – ответила я ему. – Мне тут ничего не делают.
   – Здесь ужасно, – заявил он.
   Гостиная была особенно неприятным местом. Это была большая комната, заставленная великанской мебелью, обитой жутким виниловым кожзаменителем – кресла издавали самые странные отзвуки, когда на них кто-нибудь садился.