— Отлично. Тогда, если есть время, я покажу вам свою бирюзу и вы таким образом узнаете, кто я, и мы станем обмениваться ме-нениями и документами и тому подобными вещами. И так бывает с каждым из нас. Иногда мы говорим о бирюзе, иногда о тар-киане, но всегда делаем маленькую паузу между словами. Это оч-чень легко. Во-первых, если вы попали в трудное положение, надо сказать: «Я Сын Талисмана». Может быть, это поможет вам, может быть, и нет. Затем, если вы хотите вести официа-альные дела с незнакомцем, вы скажете то, что я вам говорил о таркиане. Конечно, в настоящее время у вас нет официа-альных дел. Вы… а-ха!… находитесь на испытании и ещё не состоите в штате. Необычный случай. Будь вы азиатом по рождению, вас удалось бы использовать уже сейчас. Но этот полугодичный отпуск имеет целью разангличанить вас, понимаете? Лама ожидает вас, ибо я полуофициа-ально иноформировал его, что вы сдали все ваши экзамены и скоро получите государственную должность. О-хо! Вы состоите на жалованьи, понимаете, поэтому, если Сыны Талисмана призовут вас на помощь, вам не худо бы попробовать оказать её. Теперь я распрощаюсь с вами, дорогой мой, и надеюсь… э… что вы благополучно доберётесь до вершины.
   Хари-бабу отступил на один или два шага в толпу, скопившуюся у входа в Лакхнауский вокзал… и исчез.


ГЛАВА XI


   Дай тому, кто не знаком С ремеслом, Меч швырнув, поймать его, Диск метнув, поднять его, Кость сломав, лечить её, Кобру взяв, дразнить её. В неумении своём Он порежется ножом, Он шагнёт в змеиный ком, Он вкусит насмешек яд, А природный акробат Подчинит своим желаньям Все: пылинку, трость, орех; Прикуёт толпы вниманье Иль её возбудит смех! «Но человек, который…» и т. д. «Песня жонглёра» Ор. 15
   Ким глубоко вздохнул и поздравил себя. Он нащупал никелированный револьвер, лежащий за пазухой его серого халата; амулет висел у него на шее. Чаша для сбора милостыни, чётки, ритуальный кинжал (мистер Ларган ничего не забыл) — все было у него под рукой, и, кроме того, аптечка, ящик с красками и компас, а в истрёпанном засунутом за кушак кошельке с узорами из игол дикобраза лежало его месячное жалованье. Даже цари не могли быть богаче его. У торговца-индуса он купил себе сластей в чашке из листьев и ел их с наслаждением, пока полицейский не согнал его со ступенек лестницы.
   За этим последовала внезапная естественная реакция. «Теперь я один… совсем один, — думал он. — Во всей Индии нет человека такого одинокого, как я. Если я сегодня умру, кто расскажет об этом… и кому? Если я останусь жив и если бог милосерден, голова моя будет оценена, ибо я Сын Талисмана, — я, Ким».
   Очень немногие белые люди, но многие азиаты способны забраться в своего рода лабиринт, вновь и вновь повторяя про себя своё собственное имя и позволяя уму свободно размышлять о том, что называется индивидуальностью. Когда человек стареет, способность эта обычно исчезает, но пока она сохраняется, — может проявиться в любой момент. «Кто такой Ким… Ким… Ким?»
   Он сел на корточки в углу шумной комнаты ожидания, и все посторонние мысли покинули его. Руки его были сложены на коленях, а зрачки сузились и стали не больше булавочного острия. Он чувствовал, что через минуту… через полсекунды… решит сложнейшую загадку, но тут, как это всегда бывает, ум его со стремительностью раненой птицы упал с высот, и, проведя рукой по глазам, Ким покачал головой.
   Длинноволосый индуистский байраги (подвижник), только что купивший билет, остановился перед ним в этот самый момент и стал пристально его рассматривать.
   — Я тоже утратил это, — сказал он печально, — это одни из Ворот к Пути, но вот уже много лет как они для меня закрыты.
   — О чем ты говоришь? — спросил Ким в смущении.
   — Ты размышлял в духе твоём, что такое твоя душа. Тебя захватило внезапно. Я знаю. Кому же знать, как не мне? Куда ты едешь?
   — В Каши (Бенарес).
   — Там богов нет. Я доказал это. Я в пятый раз еду в Праяг (Аллабад) искать дорогу к Просветлению. Какой ты веры?
   — Я тоже Искатель, — ответил Ким, пользуясь одним из излюбленных слов ламы. — Хотя, — он на минуту забыл своё северное одеяние, — хотя один Аллах знает, чего я ищу.
   Старик сунул под мышку свой костыль — принадлежность каждого байраги — и сел на кусок рыжей леопардовой шкуры, в то время как Ким встал, заслышав звонок к бенаресскому поезду.
   — Иди с надеждой, братец, — сказал байраги. — Долог путь к стопам Единого, но мы все идём туда.
   После этого Ким больше не чувствовал себя таким одиноким и, не проехав и двадцати миль в битком набитом вагоне, принялся развлекать спутников и наплёл им самых диковинных сказок о магических дарованиях своего учителя и своих собственных.
   Бенарес показался ему чрезвычайно грязным городом, но Киму было приятно видеть, с каким почтением люди относились к его одежде. По крайней мере, одна треть населения Бенареса вечно молится той или иной группе божеств, а их много миллионов, и потому они почитают подвижников любого рода. В храм Тиртханкары, расположенный в миле от города, близ Сарнатха, Кима направил случайно повстречавшийся ему пенджабский крестьянин —камбох из местности, лежащей по дороге в Джаландхар; он тщетно молил всех богов своей усадьбы вылечить его маленького сына и теперь пришёл в Бенарес сделать последнюю попытку.
   — Ты с Севера? — спросил он, проталкиваясь через толпу по узким зловонным улицам почти так же, как это делал бы его любимый бык в родной деревне.
   — Да, я знаю Пенджаб. Мать моя была пахарин, но отец из-под Амритсара… из Джандиалы, — ответил Ким, оттачивая свой подвижный язык для будущих встреч на Дороге.
   — Джандиала… это в Джаландхаре? Охо! Так мы вроде как земляки. — Он нежно кивнул плачущему ребёнку, которого нёс на руках. — Кому ты служишь?
   — Святейшему человеку из храма Тиртханкары.
   — Все они святейшие… и жаднейшие, — с горечью промолвил джат. — Я ходил вокруг столбов и бродил по храмам, пока на ногах моих не ободралась кожа, а ребёнку ничуть не лучше. И мать его тоже больна… Тише, малыш… Когда его одолела лихорадка, мы переменили ему имя. Мы одели его девочкой. Чего только мы не делали, кроме… я говорил его матери, когда она собирала меня в Бенарес… ей следовало пойти вместе со мной… Я говорил, что Сакхи-Сарвар-Салтан поможет нам больше всех. Мы знаем, как он милостив, но эти южные боги — чужие нам.
   Ребёнок заворочался на огромных узловатых руках, словно на подушке, и взглянул на Кима из-под тяжёлых век.
   — И все было напрасно? — спросил Ким с быстро пробудившимся интересом.
   — Все напрасно… все напрасно, — прошептал ребёнок потрескавшимися от лихорадки губами.
   — Боги одарили его ясным разумом, и то хорошо, — с гордостью промолвил отец. — Подумать только, как он все понимает. Вон там твой храм. Я теперь бедный человек, потому что обращался ко многим жрецам, но ведь это мой сын, и если подарок твоему учителю сможет вылечить его… Просто не знаю, что мне делать!
   Ким на минуту задумался, пылая тщеславием. Три года назад он быстро извлёк бы выгоду из этого случая, а потом пошёл бы своей дорогой без тени раскаяния, но теперь почтительное обращение джата доказывало, что Ким уже мужчина. Кроме того, он сам раз или два болел лихорадкой и умел распознавать симптомы истощения.
   — Попроси его помочь, и я дам ему долговое обязательство на пару моих лучших волов, только бы ребёнок выздоровел.
   Ким присел у резной наружной двери храма. Одетый в белое освал — банкир из Аджмира, только что очистившийся от греха лихоимства, спросил его, что он тут делает.
   — Я чела Тёшу-ламы, святого человека из Бхотияла, обитающего здесь. Он велел мне прийти. Я жду; передай ему.
   — Не забудь о ребёнке, — крикнул настойчивый джат через плечо и потом заорал на пенджаби: — О подвижник!.. О ученик подвижника!.. О боги, обитающие превыше всех миров!.. Взгляните на скорбь, сидящую у ворот. — Подобные вопли столь обычны в Бенаресе, что прохожие даже не оборачивались.
   Расположенный ко всему человечеству благодушный освал ушёл назад в темноту передать весть, и праздные, несчитанные восточные минуты потекли одна за другой, ибо лама спал в своей келье и ни один жрец не хотел будить его. Когда же стук чёток снова нарушил тишину внутреннего двора, где стояли исполненные покоя изображения архатов, послушник прошептал: «Твой чела здесь», и старик большими шагами направился ко входу, позабыв окончить молитву.
   Не успела его высокая фигура показаться в дверях, как джат подбежал к нему и, поднимая вверх ребёнка, крикнул:
   — Взгляни на него, святой человек, и, если угодно богам, да останется он в живых… в живых! Он порылся в своём кошельке у пояса и вынул серебряную монету.
   — Что такое? — взгляд ламы упал на Кима. Было заметно, что он много лучше стал говорить на урду, чем раньше, под Зам-Замой; отец ребёнка не давал им возможности поговорить о чем-нибудь своём.
   — Это всего лишь лихорадка, — сказал Ким. — Ребёнок плохо питается.
   — Он заболевает от всяких пустяков, а матери его здесь нет.
   — Если будет позволено, я, быть может, вылечу его, святой человек.
   — Как! Неужели тебя сделали врачом? Подожди здесь, — сказал лама, усаживаясь рядом с джатом на нижней ступеньке у входа в храм, в то время как Ким, поглядывая на них искоса, открывал коробочку для бетеля. В школе он мечтал вернуться к ламе в обличье сахиба, чтобы подразнить старика перед тем как открыться, но все это были ребячьи мечты. Более драматичным казалось ему теперь сосредоточенное перебирание склянок с таблетками, то и дело прерывавшееся паузами, посвящёнными размышлению и бормотанию заклинаний. У него были хинин в таблетках и темно-коричневые плитки мясного экстракта — наверное, говяжьего. Но это уж не его дело. Малыш не хотел есть, но плитку сосал с жадностью, говоря, что ему нравится её солёный вкус.
   — Так возьми шесть штук. — Ким отдал плитки крестьянину. — Восхвали богов и свари три штуки в молоке, а прочие три в воде. Когда он выпьет молоко, дай ему вот это (он протянул ему половину хинной пилюли), и укутай его потеплее. Когда он проснётся, дай ему выпить воду, в которой варились эти три плитки, и другую половину белого шарика. А вот ещё другое коричневое лекарство, пусть пососёт его по дороге домой.
   — Боги, какая мудрость! — воскликнул камбох, хватая лекарства.
   Все эти процедуры Ким запомнил с тех пор, когда однажды сам лечился от осенней малярии… если не считать бормотанья, которое добавил, чтобы произвести впечатление на ламу. — Теперь ступай. Утром приходи опять.
   — Но плата… плата, — начал джат, откидывая назад крепкие плечи. — Ведь это мой сын. Теперь, когда он снова будет здоровым, как могу я вернуться к его матери и сказать, что принял помощь у дороги и не оплатил её даже чашкой кислого молока?!
   — Все они на один лад, эти джаты, — мягко проговорил Ким. — Джат стоял на навозной куче, а царские слоны проходили мимо. «О погонщик! — сказал он, — сколько стоят эти ослики?»
   Джат разразился было громким хохотом, но тотчас подавил его, прося извинения у ламы.
   — Так говорят на моей родине, именно этими словами. Все мы, джаты, такие. Я приду завтра с ребёнком, и да благословят вас обоих боги усадеб, а они хорошие боги!.. Ну, сынок, мы теперь опять окрепнем. Не выплёвывай лекарства, маленький принц! Владыка моего сердца, не выплёвывай, и наутро мы станем сильными мужчинами, борцами и булавоносцами.
   Он ушёл, напевая и бормоча что-то. Лама обернулся к Киму, и вся его любящая душа засветилась в узких глазах.
   — Исцелять больных — значит приобретать заслугу; но сначала человек приобретает знание. Ты поступил мудро, о Друг Всего Мира.
   — Я стал мудрым благодаря тебе, святой человек, — сказал Ким, забыв о только что кончившейся игре, о школе св. Ксаверия, о своей белой крови, даже о Большой Игре, и склонился к пыльному полу храма джайнов, чтобы по-мусульмански коснуться ног своего учителя. — Тебе я обязан моим образованием. Твой хлеб я ел целых три года. Теперь это позади. Я свободен от школ. Я пришёл к тебе.
   — В этом моя награда! Входи! Входи! Значит, все хорошо? — они прошли во внутренний двор, пересечённый косыми золотистыми лучами солнца. — Стань, дай мне поглядеть на тебя. Так! — Он критически осмотрел Кима. — Ты уже не ребёнок, но муж, созревший для мудрости, ставший врачом. Я хорошо поступил… Я хорошо поступил, когда отдал тебя вооружённым людям, в ту чёрную ночь. Помнишь ли ты наш первый день под Зам-Замой?
   — Да, — сказал Ким. — А ты помнишь, как я соскочил с повозки, когда в первый раз входил…
   — Во Врата Учения? Истинно. А тот день, когда мы вместе ели лепёшки за рекой, близ Накхлао? А-а! Много раз ты просил для меня милостыню, но в тот день я просил для тебя.
   — Ещё бы, — сказал Ким, — ведь тогда я был школьником во Вратах Учения и одевался сахибом. Не забывай, святой человек, — продолжал он шутливо, — что я все ещё сахиб… по твоей милости.
   — Истинно. И сахиб весьма уважаемый. Пойдём в мою келью, чела.
   — Откуда ты знаешь об этом? — Лама улыбнулся.
   — Сначала по письмам любезного жреца, которого мы встретили в лагере вооружённых людей; но потом он уехал на свою родину, и я стал посылать деньги его брату. — Полковник Крейтон, взявшийся опекать Кима, когда отец Виктор уехал в Англию с Меверикцами, отнюдь не был братом капеллана. — Но я плохо понимаю письма этого сахиба. Нужно, чтобы мне их переводили. Я избрал более верный путь. Много раз, когда я, прерывая моё Искание, возвращался в этот храм, который стал моим домом, сюда приходил человек, ищущий Просветления, — уроженец Леха; по его словам, он раньше был индусом, но ему надоели все эти боги. — Лама показал пальцем на архатов.
   — Толстый человек? — спросил Ким, сверкнув глазами.
   — Очень толстый, но я вскоре понял, что ум его целиком занят всякими бесполезными предметами, как, например, демонами и заклинаниями, церемонией чаепития у нас в монастырях и тем, как мы посвящаем в иночество послушников. Это был человек, из которого так и сыпались вопросы, но он твой друг, чела. Он сказал мне, что, будучи писцом, ты стоишь на пути к великому почёту. А я вижу, ты — врач.
   — Да так оно и есть, я… писец, когда я сахиб, но это не имеет значения, когда я прихожу к тебе как твой ученик. Годы ученья, назначенные сахибу, подошли к концу.
   — Ты был, так сказать, послушником? — сказал лама, кивая головой. — Свободен ли ты от школы? Я не хотел бы видеть тебя её не окончившим.
   — Я совершенно свободен. Когда придёт время, я буду служить правительству в качестве писца…
   — Не воина. Это хорошо.
   — Но сначала я пойду странствовать… с тобой. Поэтому я здесь. Кто теперь просит для тебя милостыню? — продолжал он быстро. Лама не замедлил с ответом.
   — Очень часто я прошу сам, но, как ты знаешь, я бываю здесь редко, исключая тех случаев, когда прихожу повидаться с моим учеником. Я шёл пешком и ехал в поезде из одного конца Хинда в другой. Великая и чудесная страна! Но когда я здесь останавливаюсь, я как бы в своём родном Бхотияле.
   Он окинул благодушным взглядом маленькую опрятную келью. Плоская подушка служила ему сиденьем, и он уселся на неё, скрестив ноги, в позе Бодисатвы, приходящего в себя после самопогружения. Перед ним стоял чёрный столик из тикового дерева, не выше двадцати дюймов, уставленный медными чайными чашками. В одном углу был крошечный, тоже тиковый жертвенник с грубыми резными украшениями, а на нем медная позолоченная статуя сидящего Будды, перед которой стояли лампады, курильница и две медные вазы для цветов.
   — Хранитель Священных Изображений в Доме Чудес приобрёл заслугу, подарив их мне год назад, — сказал лама, следуя за взглядом Кима. — Когда живёшь далеко от своей родины, такие вещи напоминают её, и нам следует чтить Владыку за то, что он указал нам Путь. Смотри! — он показал пальцем на кучку подкрашенного риса причудливой формы, увенчанную странным металлическим украшением. — Когда я был настоятелем в своём монастыре, — это было до того, как я достиг более совершённого знания, — я ежедневно приносил эту жертву. Это мир, приносимый в жертву владыке. Так мы, уроженцы Бхотияла, ежедневно отдаём весь мир Всесовершенному Закону. И я даже теперь это делаю, хоть и знаю, что Всесовершенный выше всякой лести. — Он взял понюшку из табакерки.
   — Это хорошо, святой человек, — пробормотал счастливый и усталый Ким, с удобством укладываясь на подушках.
   — И кроме того, — тихо засмеялся старик, — я рисую изображения Колёса Жизни. На одно изображение уходит три дня. Этим я был занят, — а, может, просто ненадолго смежил глаза, — когда мне принесли весть о тебе. Хорошо, что ты здесь со мной: я научу тебя моему искусству… не из тщеславия, но потому, что ты должен учиться. Сахибы владеют не всей мудростью мира.
   Он вытащил из-под стола лист жёлтой китайской бумаги, издающей странный запах, кисточки и плитку индийской туши. Чистыми строгими линиями набросал он контур Великого Колёса с шестью спицами, в центре которого переплетались фигуры свиньи, змеи и голубя (символы невежества, злобы и сладострастия); между спицами были изображены все небеса, и преисподняя, и все события человеческой жизни. Люди говорят, что сам Бодисатва впервые изобразил его на песке при помощи рисовых зёрен, чтобы открыть своим ученикам первопричину всего сущего. В течение многих веков оно выкристаллизовалось в чудеснейшую каноническую картину, усеянную сотнями фигурок, каждая чёрточка которых имеет свой смысл. Немногие могут толковать эту картину-притчу; во всем мире нет и двадцати человек, способных точно её нарисовать, не глядя на образец; из числа последних только трое умеют и рисовать, и объяснять её.
   — Я немного учился рисовать, — промолвил Ким, — но это чудо из чудес.
   — Я писал её много лет, — сказал лама. — Было время, когда я мог написать её всю целиком в промежуток времени между одним зажиганием ламп и следующим. Я научу тебя этому искусству… после надлежащей подготовки, и я объясню тебе значение Колёса.
   — Так значит мы отправимся на Дорогу?
   — На Дорогу, для Искания. Я только тебя и ждал. Мне было открыто в сотне снов — особенно в том, который привиделся мне ночью после того дня, когда Врата Учения впервые закрылись за тобой, — что без тебя мне не найти своей Реки. Как ты знаешь, я вновь и вновь отгонял от себя такие помышления, опасаясь, что это иллюзия. Поэтому я не хотел брать тебя с собой в тот день, когда мы в Лакхнау ели лепёшки. Я не хотел брать тебя с собой раньше, чем для этого подойдёт время. От Гор и до моря, от моря до Гор бродил я, но тщетно. Тогда я вспомнил Джатаку.
   Он рассказал Киму предание о слоне в кандалах, которое так часто рассказывал джайнским жрецам.
   — Дальнейших доказательств не требуется, — безмятежно закончил он. — Ты был послан на помощь. Когда эта помощь отпала, Искание моё сошло на нет. Поэтому мы опять пойдём вместе и наше Искание достигнет цели.
   — Куда мы пойдём?
   — Не все ли равно, Друг Всего Мира? Искание, говорю я, достигнет цели. Если так суждено, Река пробьётся перед нами из-под земли. Я приобрёл заслугу, когда открыл для тебя Врата Учения и дал тебе драгоценность, именуемую мудростью. Ты вернулся, как я сейчас только видел, последователем Шакьямуни, врачевателя, которому в Бхотияле воздвигнуто множество жертвенников. Этого довольно. Мы снова вместе… и все как было… Друг Всего Мира… Друг Звёзд — мой чела!
   Затем они поговорили о мирских делах, но следует отметить, что лама совершенно не расспрашивал о подробностях жизни в школе св. Ксаверия и не проявлял ни малейшего интереса к нравам и обычаям сахибов. Он был погружён в прошлое, и шаг за шагом вновь переживал их чудесное первое совместное путешествие, потирал руки и посмеивался, пока не свернулся клубочком, побеждённый внезапно наступившим стариковским сном.
   Ким смотрел на последние пыльные лучи солнца, меркнущие во дворе, и играл своим ритуальным кинжалом и чётками. Шум Бенареса, древнейшего из всех городов земли, день и ночь бодрствующего перед лицом богов, плескался о стены, как ревущее море о волнорез. Время от времени жрец джайн пересекал двор, неся в руке скудный дар священным изображениям и подметая дорожку впереди себя, чтобы ни одно живое существо не лишилось жизни. Мигнул огонёк лампады, послышался молитвенный напев. Ким смотрел, как звезды одна за другой возникали в недвижном, плотном мраке, пока не заснул у подножья жертвенника. В ту ночь он видел сны на хиндустани, без единого английского слова…
   — Святой человек, вспомни о ребёнке, которому мы дали лекарство, — сказал он часа в три утра, когда лама, тоже пробудившийся от сна, уже собирался начать паломничество. — Джат будет здесь на рассвете.
   — Я получил достойную отповедь. В поспешности своей я едва не совершил большого зла. — Он уселся на подушки и принялся перебирать чётки. — Поистине, старые люди подобны детям! — патетически воскликнул он. — Если им чего-нибудь хочется, то нужно сейчас же это сделать, иначе они будут сердиться и плакать. Много раз, будучи на Дороге, я готов был топать ногами, сердясь на препятствие в виде воловьей повозки, загородившей путь, или даже просто на облако пыли. Не то было, когда я был мужем… давным-давно. Тем не менее, это дурно…
   — Но ты и вправду стар, святой человек.
   — Дело было сделано. Причина была создана в мире, и кто же, будь он старый или молодой, здоровый или больной, ведающий или неведающий, кто может управлять следствием этой Причины? Может ли Колесо висеть спокойно, если… дитя… или пьяница вертит его? Чела, мир велик и страшен.
   — Мне кажется, мир хорош, — зевнул Ким. — А нет ли чего поесть? Я со вчерашнего вечера ничего не ел.
   — Я забыл о твоих потребностях. Вон там хороший бхотияльский чай и холодный рис.
   — С такой пищей далеко не уйдёшь. — Ким всем своим существом ощущал европейскую потребность в мясе, а этого в храме джайнов достать невозможно. Однако, вместо того чтобы сейчас же выйти наружу с чашей для сбора подаяния, он до самого рассвета набивал себе желудок комками холодного риса. На рассвете пришёл крестьянин, многоречивый и заикающийся от избытка благодарности.
   — Ночью лихорадка прекратилась и выступил пот! — воскликнул он. — Пощупайте-ка вот тут… кожа у него свежая, совсем как новая. Он с удовольствием съел солёные плитки и с жадностью выпил молоко. — Он откинул ткань, закрывающую лицо ребёнка, и тот сонно улыбнулся Киму. Небольшая кучка жрецов-джайнов, безмолвная, но подмечающая все, собралась у дверей храма. Они знали (и Ким знал, что они это знали), как встретил старый лама своего ученика. Но, будучи учтивыми, они вчера вечером не мешали им ни присутствием своим, ни словом, ни жестом. За это Ким вознаградил их, когда взошло солнце.
   — Благодари джайнских богов, брат, — сказал он, не зная даже, как называются эти боги. — Лихорадка действительно прошла.
   — Смотрите! Глядите! — сиял лама, обращаясь к своим хозяевам, у которых гостил три года. — Был ли когда-нибудь такой чела? Он последователь нашего владыки-целителя.
   Надо сказать, что джайны официально признают все божества индуистских верований, в том числе Лингам и Змею. Они носят брахманский шнурок, они подчиняются всем требованиям индуистских кастовых правил. Но они одобрительно забормотали, ибо знали и любили ламу, ибо он был старик, ибо он искал Путь, ибо он был их гость, ибо он долгими ночами беседовал с главным жрецом — самым свободомыслящим из метафизиков, которые когда-либо «расщепляли один волос на семьдесят слоёв».
   — Запомни, — Ким склонился над ребёнком, — болезнь эта может вернуться.
   — Нет, если ты знаешь истинные заклинания, — сказал отец. — Но мы вскоре уйдём отсюда.
   — Это правда, — сказал лама, обращаясь ко всем джайнам. — Мы теперь идём вместе продолжать наше Искание, о котором я часто говорил. Я ждал, чтобы мой чела созрел. Глядите на него! Мы пойдём на Север. Никогда больше не увижу я этого места моего отдохновения, о благожелательные люди!
   — Но я не нищий, — земледелец встал на ноги, прижимая к себе ребёнка.
   — Потише. Не беспокой святого человека, — прикрикнул на него один из жрецов.
   — Ступай, — шепнул Ким. — Встречай нас под большим железнодорожным мостом и, ради всех богов нашего Пенджаба, принеси пищи — кари, стручков, лепёшек, жаренных в жиру, и сластей. Особенно сластей. Живо.
   Киму очень шла вызванная голодом бледность; он стоял, высокий и стройный, в тускло-сером длиннополом одеянии, взяв чётки в одну руку и сложив другую благословляющим жестом, добросовестно перенятым от ламы. Наблюдатель-англичанин, пожалуй, сказал бы, что он похож на юного святого, сошедшего с иконы, написанной на оконном стекле, тогда как Ким был просто-напросто ещё не повзрослевшим юношей, ослабевшим от пустоты в желудке.
   Прощание вышло долгим и торжественным; три раза оно кончалось и три раза начиналось снова. Искатель — человек, пригласивший ламу переехать из дальнего Тибета в эту обитель, бледный как серебро, безволосый аскет — не принимал в этом участия, но, как всегда, пребывал в созерцании посреди священных изображений. Прочие выказали большую доброту; они настаивали, чтобы лама принял их мелкие подарки — ящик для бетеля, красивый новый железный пенал, сумку с едой и тому подобное, — предостерегали его от опасностей внешнего мира и предсказывали удачное завершение его Искания. Между тем Ким, унылый как никогда, сидел на ступеньках, ругаясь про себя на жаргоне школы св. Ксаверия.