— Лентяйничаю. Просто-напросто лентяйничаю. Мне не удался подбородок, и я его соскоблила. А потом плюнула на все да ушла погулять.
   — Знаю я, как соскабливают. Но что ж такое ты рисовала?
   — Прелестную головку, только ничего у меня не получилось — вот это ужас!
   — Не люблю работать по выскобленному. Когда краска подсыхает, фактура получается грубой.
   — Ну уж нет, если только соскоблить умеючи, тогда это совсем незаметно.
   Мейзи движением руки показала, как она это делает. На её белой манжете было пятно краски. Дик рассмеялся.
   — Ты так и осталась неряхой.
   — Уж кто бы говорил. Погляди лучше на собственную манжету.
   — Да, разрази меня гром! Моя ещё грязней. Похоже, что мы оба ничуть не изменились. Впрочем, давай-ка вглядимся попристальней.
   Он придирчиво оглядел Мейзи. Голубоватая мгла осеннего дня растекалась меж деревьев Парка, и на её фоне вырисовывались серое платье, чёрная бархатная шляпка на черноволосой головке, твёрдо очерченный профиль.
   — Нет, ты не изменилась. И до чего же это славно! А помнишь, как я защемил твои волосы замочком сумки?
   Мейзи кивнула, сверкнув глазками, и повернулась к Дику лицом.
   — Обожди-ка, — сказал Дик, — что-то ты губки надула. Кто тебя обидел, Мейзи?
   — Никто, я сама виновата. Боюсь, что мне никогда не видать успеха, я работаю не щадя сил, а все равно Ками говорит…
   — «Continuez, mesdemoiselles. Continuez toujours, mes enfants»[2]. Ками способен только тоску нагонять. Ну, ладно, Мейзи, ты уж на меня не сердись.
   — Да, именно так он и говорит. А прошлым летом он сказал мне, что я делаю успехи и в этом году он разрешит мне выставить мои картины.
   — Но не здесь же?
   — Конечно, нет. В Салоне.
   — Высоко же ты хочешь взлететь.
   — Я уже давно пытаюсь расправить крылья. А ты, Дик, где выставляешь свои работы?
   — Я не выставляю вовсе. Я их продаю.
   — В каком же жанре ты работаешь?
   — Неужто ты не слыхала? — Дик взглянул на неё с изумлением. Да возможно ли такое? Он не знал, как бы поэффектней это преподнести. Они стояли неподалёку от Мраморной арки. — Давай пройдёмся по Оксфорд-стрит, и я тебе кое-что покажу.
   Кучка людей собралась перед витриной давно знакомого Дику магазинчика.
   — Здесь продаются репродукции некоторых моих работ, — сказал он с плохо скрываемым торжеством. — Вот как я рисую. Ну что, нравится?
   Мейзи взглянула на изображение полевой батареи, которая стремительно мчится в бой под ураганным огнём. Позади них, в толпе, стояли двое артиллеристов.
   — Они обрезали постромки у пристяжной, — сказал один другому. — Она вся в мыле, зато остальные не подкачают. И вон тот ездовой правит получше тебя, Том. Погляди-ка, до чего умно он сдерживает узду.
   — Третий номер загремит с передка на первом же ухабе, — последовал ответ.
   — Не загремит. Вишь, как он крепко упёрся ногой? Уж будь за него спокоен.
   Дик глядел Мейзи в лицо и упивался наслаждением — дивным, невыразимым, грубым торжеством. Но она больше интересовалась толпой, чем картиной. Лишь это было ей понятно.
   — До чего же мне хочется достичь такого успеха! Ох, как хочется! — промолвила она наконец со вздохом.
   — Ты, как я, в точности как я! — сказал Дик невозмутимо. — Погляди на лица вокруг. Эти люди в полнейшем восторге. Они сами не знают, отчего пялят глаза и разевают рты, но я-то знаю. Я знаю, что работа моя удачна.
   — Да. Я вижу. Ох, как это прекрасно — прийти прямо к цели!
   — Ну уж прямо, как бы не так! Мне пришлось долго мыкаться и искать. Ну, что скажешь?
   — По-моему, это настоящий успех. Расскажи, как тебе удалось его достичь.
   Они вернулись в Парк, и Дик поведал о своих похождениях со всей горячностью молодого человека, который разговаривает с женщиной. Рассказал он обо всем с самого начала, и «я», «я», «я» мелькали средь его воспоминаний, как телеграфные столбы перед глазами мчащегося вперёд путника. Мейзи молча слушала и кивала. История жизненной борьбы и лишений ничуть её не тронула. А Дик каждый эпизод завершал словами: «И после этого я ещё лучше понял, как использовать всю палитру». Или светотень, или нечто другое, что он поставил себе задачей постичь или сделать. Единым духом он, увлекая её за собой, облетел полмира и никогда ещё не был так красноречив. В упоении он готов был подхватить эту девушку, которая кивала и говорила: «Понимаю. Дальше», — на руки и унести, потому что это ведь была Мейзи, и она понимала его, и принадлежала ему по праву, и оказалась желанней всех женщин на свете.
   Вдруг он резко оборвал себя.
   — Так я добился всего, чего хотел, — сказал он. — Мне пришлось вести за это жестокую борьбу. А теперь рассказывай ты.
   Рассказ Мейзи был почти такой же серый, как её платье. Долгие годы труда, упорство, питаемое безудержной гордыней, которую ничто не могло сломить, хотя скупщики картин посмеивались, а туманы мешали работать. Ками был неприветлив, даже язвителен, а девушки в чужих мастерских принимали Мейзи с оскорбительной вежливостью. Было несколько просветов, когда её картины соглашались показать на провинциальных выставках, но то и дело она прерывала свой рассказ душераздирающими сетованиями:
   — Вот видишь, Дик, я так тяжело работала и все равно не достигла успеха!
   Тогда Дика охватывала щемящая жалость. Точно так же Мейзи сетовала, когда не могла попасть из револьвера в волнорез, а через полчаса она его поцеловала. И было это словно вчера.
   — Ничего, — сказал он. — Послушай меня, поверь тому, что я тебе скажу. — Слова сами собой срывались с уст. — Все это вместе взятое не стоит цветка мака, который кивал головкой у форта Килинг.
   Щеки Мейзи порозовели.
   — Да, тебе хорошо говорить, ты достиг успеха, а я — нет.
   — Дай же мне сказать. Ты все поймёшь, я уверен. Мейзи, милая, мои речи могут показаться глупыми, но все эти десять лет… их словно не было вовсе, ведь я снова вернулся к тебе. Право же, все осталось по-прежнему. Неужто ты не понимаешь? Ты одинока, и я тоже. Зачем же огорчаться? Пойдём со мною, милая.
   Мейзи ковыряла зонтиком песок. Они сидели в Парке на скамье.
   — Я понимаю, — промолвила она, помолчав. — Но у меня работа, и я должна с ней справиться.
   — Мы справимся вместе, милая. Я же тебе не помеха.
   — Нет, я так не могу. Это моя работа — моя, моя, моя! Всю жизнь я прожила одна и принадлежу только себе. Я помню прошлое не хуже тебя, но это неважно. Ведь в то время мы были детьми и не знали, что нас ждёт впереди. Дик, ты только о себе думаешь. А мне в будущем году, кажется, может улыбнуться удача. Не отнимай же у меня последней надежды.
   — Прости, милая. Я виноват, я наговорил глупостей. У меня и в мыслях не было, чтоб ты пожертвовала всей своей жизнью только потому, что я снова тебя встретил. Я уйду к себе в мастерскую и буду терпеливо ждать.
   — Но, Дик, я не хочу… не могу терять тебя теперь… едва мы встретились.
   — Располагай мною. И, пожалуйста, прости. — Дик с жадностью вглядывался в её сконфуженное личико. И глаза его сияли торжеством, поскольку он не мог допустить даже мысли, что Мейзи рано или поздно не полюбит его, коль скоро он её любит.
   — Это было нехорошо с моей стороны, — сказала Мейзи, помолчав ещё дольше, — нехорошо думать только о себе. Но ведь я была так одинока! Нет, ты меня понял не в том смысле. И теперь, когда мы снова встретились… это, конечно, глупо, но я не хочу тебя терять.
   — Ещё бы. Ведь у тебя есть я, а у меня ты.
   — Нет, это не так. Но ты всегда меня понимал и можешь очень помочь мне в работе. Ведь ты все знаешь и умеешь. Ты должен мне помочь.
   — Думаю, что ты права, или же я сам себя не знаю. Стало быть, ты не хочешь расставаться со мной навсегда и готова принять мою помощь?
   — Да. Но запомни, Дик, ничего такого между нами не будет. Потому я и сказала, что нехорошо с моей стороны думать только о себе. Но пускай все остаётся как есть. Мне очень нужна твоя помощь.
   — Можешь на меня положиться. Дай только сообразить. Первым делом мне надо поглядеть твои картины и особое внимание обратить на этюды, а уж тогда оценить твои возможности. Почитай, что пишут в газетах обо мне! Я стану давать тебе дельные советы, и ты будешь им следовать. Ведь правда?
   Глаза Дика снова сверкали дьявольским торжеством.
   — Ты так великодушен — просто слов нет, до чего ты великодушен. Это потому, что в душе ты лелеешь несбыточную надежду, я знаю, и все-таки я не хочу тебя терять. Смотри же, потом не пеняй на меня.
   — Я не закрываю глаза на правду. И вообще королева всегда безупречна. Меня поражает не то, что ты думаешь только о себе. Поразительно то, как бесцеремонно ты хочешь меня использовать.
   — Вот ещё! Для меня ты всего-навсего Дик… да ещё — художник, чьи картины пользуются спросом.
   — Вот и прекрасно: в этом я весь. Но, Мейзи, ты ведь веришь, что я тебя люблю? Я не хочу, чтоб ты обманывала себя и считала, будто мы с тобой как брат и сестра.
   Мейзи взглянула на него и потупила взор.
   — Как это ни нелепо, но… я верю. Лучше бы нам расстаться сразу, пока ты на меня не рассердился. Но… но та девушка, что живёт со мной, у неё рыжие волосы, она импрессионистка, и у нас с ней разные взгляды.
   — Сдаётся мне, у нас с тобой тоже. Но это не беда. Ровно через три месяца, считая с нынешнего дня, мы вместе над этим посмеёмся.
   Мейзи сокрушённо качнула головой.
   — Я знала, что ты не поймёшь, и тебе будет ещё больней, когда ты все узнаешь. Взгляни мне в лицо, Дик, и скажи, что же ты видишь.
   Они встали и мгновение смотрели друг на друга. Туман сгущался, приглушая городской шум, который доносился из-за ограды Парка. Дик призвал на помощь все свои знания о людях, купленные столь дорогой ценою, и постарался разгадать, что же таят в себе эти глаза, рот и подбородок под чёрной бархатной шляпкой.
   — Ты прежняя Мейзи, и я тоже прежний, — сказал он. — Оба мы с норовом, но кто-то из нас вынужден будет покориться. А теперь поговорим о ближайшем будущем. Надо мне зайти да посмотреть твои картины — лучше всего, пожалуй, когда та рыжая будет где-нибудь неподалёку.
   — Воскресенье — самый удобный день для этого. Приходи по воскресеньям. Мне многое надо тебе сказать, о многом посоветоваться. А сейчас мне пора идти и браться за работу.
   — Постарайся к будущему воскресенью разузнать про меня все подробности, — сказал Дик. — Не верь мне на слово, очень прошу. А теперь до свиданья, милая, и да хранит тебя небо.
   Мейзи шнырнула прочь, как серая мышка. Дик смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду, но он не мог слышать, как она презрительно бранила сама себя: «Я дрянная, несносная девчонка, я только о себе думаю. Но ведь это же Дик, а Дик все поймёт».
   Никто ещё не сумел объяснить, что получится, когда неодолимая сила столкнётся с неколебимым препятствием, хотя многие над этим серьёзно размышляли, точно так же, как теперь размышлял Дик. Он пробовал уверить себя, что само его присутствие и беседы за какие-нибудь считанные недели благотворно повлияют на душу Мейзи. Потом он вспомнил выражение её лица.
   — Если я хоть что-то смыслю в человеческих лицах, — сказал он вслух, — её лицо выражало что угодно, кроме любви… Придётся мне самому пробудить в ней чувство, а девушку с такими губами и подбородком покорить нелегко. Но что правда, то правда. Она знает, чего хочет, и добивается своего. А все же какая дерзость! Я! Из всего рода человеческого именно я понадобился ей для этого! Но как бы там ни было, ведь это Мейзи. Тут уж деваться некуда, и до чего ж я рад видеть её вновь. Вероятно, мысль об ней годами подспудно таилась у меня в голове. Мейзи использует меня, как я некогда использовал старого Бина в Порт-Саиде. И будет совершенно права. Досадно, да что поделаешь. Я стану ходить к ней по воскресеньям — как повеса, который вздумал приволокнуться за горничной. В конце концов она не устоит. И все же… такие губы нелегко покорить. Я все время буду жаждать их поцеловать, а вместо этого придётся рассматривать её художества — ведь я даже понятия не имею, в какой манере она рисует и какие берет сюжеты — да рассуждать об Искусстве — о Дамском Искусстве! В своё время оно, правда, меня выручило, теперь же встало поперёк пути. Пойду-ка домой да займусь этим самым Искусством.
   На полпути к мастерской Дика вдруг потрясла чудовищная мысль. Мысль эту навеяла какая-то одинокая женщина, мелькнувшая в тумане.
   «Ведь Мейзи одна-одинёшенька во всем Лондоне, живёт с какой-то рыжей импрессионисткой, у которой небось желудок, как у страуса. Этим рыжим все нипочём. А Мейзи такая хрупкая и слабенькая. Подобно всем одиноким женщинам, они едят всухомятку — когда и что придётся, с непременной чашкой чая. Я не забыл ещё, какую свинячью жизнь ведут студенты в Париже. И ведь она в любой миг может заболеть, а я буду бессилен ей помочь. Ох! Женатому и то в десять раз легче».
   Торпенхау пришёл в мастерскую Дика под вечер и бросил на друга взгляд, исполненный той суровой любви, какая рождается между мужчинами, которых сплотили нелёгкая совместная работа, общие привычки и заветные, но труднодостижимые цели. Это благая любовь, когда возможны споры с пеной у рта, взаимные упрёки и самая беспощадная откровенность, но любовь все же не умирает, а, наоборот, только крепнет, не подвластная ни долгой разлуке, ни силам зла.
   Дик подал Торпенхау заранее набитую табаком трубку совета и молча ждал. Он думал о Мейзи, о том, что могло бы ей понадобиться. До сих пор он привык думать только о Торпенхау, который и сам вполне способен был о себе подумать, и теперь ему так непривычно было думать о ком-то ещё. Вот когда, наконец, по-настоящему пригодится его банковский счёт. Он мог бы, как грубый дикарь, навесить на Мейзи самые богатые украшения — массивное золотое ожерелье на тонкую шейку, браслеты на округлые ручки, дорогие кольца на пальчики — холодные, бесчувственные, не украшенные ни единым перстнем — те самые, которые он совсем недавно держал в руках. Но глупо даже допустить такую мысль, ведь Мейзи не примет ни одного колечка, а лишь посмеётся над золотыми побрякушками. Нет уж. Куда приятней было бы сидеть с ней по вечерам, обняв за шею и чувствуя, что она склонила головку ему на плечо, как и подобает любящим супругам. А сейчас ботинки Торпенхау так ужасно скрипят, и зычный его голос забивает уши. Дик насупил брови, выругался шёпотом, потому что до сих пор он полагал, будто весь успех выпал на его долю по праву, в награду за былые тяготы; а теперь вот у него на пути стоит женщина, которая признает его успех и совершенно пренебрегает им самим.
   — Послушай, дружище, — сказал Торпенхау, который уже несколько раз делал тщетные попытки завязать разговор, — уж не обиделся ли ты часом на меня за мою недавнюю болтовню?
   — На тебя? Да ничуть. С чего ты это взял?
   — Тогда — печень расстроилась?
   — Человек с железным здоровьем даже не знает, есть ли у него печень. Просто-напросто я малость встревожен общим положением дел. Наверное, душа не на месте.
   — Человек с железным здоровьем даже не знает, есть ли у него душа. Да и к чему тебе такая роскошь?
   — Все получилось само собой. Кто это сказал, что все мы — живые островки, которые кричат друг другу ложь среди океана взаимопонимания?
   — Кто бы это ни сказал, он прав — только ошибся насчёт взаимопонимания. По-моему, между нами взаимопонимания быть не может.
   Синеватый табачный дым клубился под потолком, нависал над головами. И Торпенхау спросил вкрадчиво:
   — Дик, это женщина?
   — Провалиться мне на месте, ежели в ней есть хотя бы малейшее сходство с женщиной, а если ты ещё раз заикнёшься об этом, я сниму себе новую мастерскую, с красными кирпичными стенами и белоснежной лепниной, где средь дешёвых пальм в деревянных кадках будут стоять в пышном цвету бегонии, петунии и гладиолусы, найму оркестр из венгров в голубых мундирах, закажу для всей своей пачкотни гипсовые рамы, отделанные бархатом и расцвеченные анилиновой краской, созову всех особ женского пола, которые так лихо умеют верещать, ахать и причитать над тем, что в ихних заумных каталогах именуется Искусством, и тебе, Торп, придётся оказывать им достойный приём, напялив табачно-жёлтую велюровую куртку, солнечно-золотистые штаны и оранжевый галстук. Будешь доволен.
   — Дик, ты просто слабак. Некогда человек, который не тебе чета, ругался на чем свет стоит в связи с одним достопамятным случаем. Ты перестарался, в точности как и он. Само собой, это не моё дело, но весьма утешительно предвидеть, что в подлунном мире тебе уготована достойная кара. Мне неведомо, воспоследует ли она с небес или же с земли, но в любом случае она неминуема. Тебе необходимо задать жару.
   Дик содрогнулся.
   — Ну ладно, пусть так, — сказал он. — Когда от моего островка останутся одни осколки, я тебя кликну.
   — А я зайду с фланга да сотру эти осколки в порошок. Но мы мелем сущий вздор. Давай-ка лучше в театр сходим.


Глава VI



   «Хоть с тобой и тысяча верных людей,

   Не тебе коня на скаку осадить

   Королева волшебниц не будет твоей,

   А сердце твоё суждено ей разбить».

   Из стремени ногу он вынул сам

   И повод отбросил прочь,

   И связан был по рукам и ногам

   Королевой волшебниц в ту ночь

«Сэр Хогги и волшебницы»




 
   С тех пор минула не одна неделя, и как-то раз, в туманный воскресный день, Дик возвращался через Парк к себе в мастерскую.
   — Надобно полагать, — подумал он вслух, — что, как и предсказывал Торп, мне задали жару. И это ранит больней, чем я ожидал, но ведь королева всегда безупречна и, что ни говори, рисовать она все-таки умеет.
   Он только что виделся с Мейзи, которую посещал каждое воскресенье — и всякий раз за ним следили недреманные зеленые глаза импрессионистки, а эту рыжую стерву он возненавидел с первого же взгляда, — и теперь сгорал со стыда. По воскресеньям он всегда надевал свой лучший костюм, шёл в грязную трущобу к северу от Парка, где созерцал картины Мейзи, а потом давал ей указания и советы, сознавая, что даром они не пропадут и будут использованы соответственным образом. Так повелось меж ними, и после каждого из таких воскресных посещений любовь пылала все жарче, и сердце не раз готово было выпрыгнуть из груди от нестерпимого желания долго и страстно её целовать. И в каждое воскресное посещение здравый смысл, который все-таки оказывался сильнее безрассудного сердца, предостерегал его, что Мейзи по-прежнему неприступна и сейчас лучше всего как можно спокойней раскрывать тайны художнического мастерства, кроме которого для неё ничего в жизни не существовало. Итак, ему было суждено еженедельно претерпевать эту пытку в маленькой мастерской посреди осклизлого, столь поливаемого дождями дворика на задах ветхого дома, в мастерской, где все было всегда расставлено по местам и никто туда не заглядывал, — ему суждено было претерпевать эту пытку и глядеть, как Мейзи разливает чай. Дик питал отвращение к чаю, но пил его с благоговением, поскольку мог, таким образом, побыть с Мейзи ещё немного, а рыжая сидела, развалясь всей своей рыхлой тушей, и молча пялила на него глаза. Она всегда не спускала с него взгляда. Лишь однажды за все это время она отлучилась ненадолго, и Мейзи успела показать Дику папку с тощей пачечкой вырезок из провинциальных газет — это были самые короткие и небрежные статейки, какие только мыслимы, и в них упоминалось о некоторых её картинах, побывавших на каких-то захолустных выставках. Тут уж Дик не выдержал, наклонился и поцеловал запачканный краской пальчик, лежавший на газетном листке.
   — Любовь моя, любовь моя, — прошептал он, — неужели ты дорожишь этой дрянью? Да брось ты её в мусорную корзину!
   — Сперва я должна заслужить чего-нибудь получше, — упрямо возразила Мейзи, захлопывая папку.
   Тогда Дик, преисполненный совершеннейшим презрением к своим почитателям и глубочайшим сердечным чувством к девушке, которую видел перед собой, предложил собственноручно нарисовать картину, дабы Мейзи могла её подписать и тем самым приумножить число столь драгоценных для неё вырезок.
   — Но это же просто ребячество, — возразила Мейзи, — вот уж никак от тебя этого не ожидала. Картина должна быть моя. Моя, моя, моя!
   — Тогда ступай размалевывать стены в домах богатых пивоваров. Это получится у тебя как нельзя более эффектно.
   Дик испытывал к себе отвращение и утратил всякую выдержку.
   — Я способна сделать и кое-что получше, Дик, — возразила она, и голос у неё был, как у той сероглазой малявки, которая некогда с таким бесстрашием разговаривала с миссис Дженнетт.
   Дик готов был втоптать себя в грязь, но тут в мастерской появилась рыжая девица.
   В следующее воскресенье Дик принёс и положил к ногам Мейзи свои скромные дары: карандаши, которые разве только не рисовали сами собой, и краски, которым, по его мнению, цены не было, причём выказал подчёркнутое внимание к новой, ещё не законченной картине. При этом ему ещё пришлось объяснить, в чем смысл его веры. У Торпенхау волосы встали бы дыбом, если б он услышал, как бойко Дик проповедовал собственное своё благовестие об Искусстве.
   Месяц назад Дик и сам подивился бы этому ничуть не меньше; но такова была воля Мейзи, которой это доставляло истинное наслаждение, и он лез из кожи вон, дабы сделать для неё явным то, что для него самого было сокровенным таинством и творческой загадкой. Так легко сделать что угодно, если знаешь, с какого боку подступиться; но так мудрено в ясных словах объяснить свою сложную теорию.
   — Если б ты дала мне кисть, я мог бы все мигом поправить, — сказал Дик, в отчаянье глядя на подбородок, который, как жалобно сетовала Мейзи, «получился не как живой» — тот самый подбородок, что она в своё время соскоблила, — но научить тебя этому, боюсь, едва ли возможно. Специфический тёмный колорит в духе старых голландских мастеров мне нравится, но рисуешь ты, по-моему, слабовато. Изображение получается в искажённом ракурсе, словно ты сроду не писала с натуры, да ещё ты переняла у Ками главный его недостаток и, в точности как он, изображаешь человеческое тело в тени, словно бы размытым. И ещё, сама того не замечая, ты уклоняешься от трудностей. Поверь, сейчас тебе необходимо заниматься только рисунком. Рисунок не позволяет никаких уклонений от трудностей. А вот когда пишешь маслом, это куда проще, и порой какие-нибудь броские, искусно наложенные мазки на трех квадратных дюймах холста перекрывают все изъяны — уж я-то знаю. Но ведь это бесчестно. Займись хоть на какое-то время рисунком, и тогда я смогу верней определить твои способности, как говаривал старина Ками.
   Мейзи противилась; рисунок как таковой её вовсе не интересовал.
   — Мне все ясно, — сказал Дик. — Ты желаешь писать прелестные головки с цветочными венками на шее, чтоб прикрыть слабость формы. — Тут рыжая девица коротко хохотнула. — Тебе угодно писать пейзажи со стадами по брюхо в траве, дабы прикрыть этим твою беспомощность в рисунке. Ты хочешь прыгнуть выше головы. Чувством цвета ты, несомненно, обладаешь, зато формой не овладела. Но чувство цвета даруется от природы — лучше забудь о нем и думать, — а вот владеть формой тебя вполне можно обучить. Право, все эти твои прелестные головки — кстати, иные из них отнюдь недурны — не помогут тебе сдвинуться с мёртвой точки. Рисунок же заставит тебя идти либо вперёд, либо назад, и сразу выявятся все твои слабости.
   — Но ведь другие… — заикнулась было Мейзи.
   — На других нечего кивать. Будь у них такая же золотая душа, как у тебя, вот тогда иное дело. А так, заруби себе на носу, только твоя собственная работа решит, суждено ли тебе выстоять или пасть, и думать о других, значит лишь попусту тратить время.
   Дик умолк, и вся страстная тоска, которую он до сих пор беспощадно в себе подавлял, снова вспыхнула в его взоре. Он поглядел на Мейзи, и взгляд его вопрошал красноречивее всяких слов. Не пришла ли пора покинуть бесплодную пустыню, где ничего, кроме холстов и скучных наставлений, и соединиться для Жизни и Любви?
   Мейзи согласилась на новый метод обучения с такой пленительной готовностью, что Дика охватило нестерпимое желание сейчас же, без дальних слов, подхватить её на руки и отнести в ближайшее бюро, где регистрируют браки. Лишь её безропотное повиновение каждому его слову, высказанному вслух, и полнейшее безразличие к невысказанному стремлению обезволили и сковали его душу. Здесь, в этой мастерской, он мог сказать веское слово — правда, лишь на короткое время от половины второго пополудни до семи вечера, зато в этот промежуток ему действительно подчинялись. Мейзи привыкла обращаться к нему с многочисленными вопросами — от упаковки картин до того, как быть, если из камина валит дым. Рыжая девица никогда не просила у него совета. Однако она и не возражала против его посещений, но при этом упорно не спускала с него глаз. Вскоре он увидел — едят здесь, когда и что придётся. Как он и заподозрил с самого первого дня, обычно девушки довольствовались чаем, консервированными овощами и галетами. Вообще-то считалось, что они ведут хозяйство по очереди, каждая через неделю, но в действительности обе жили беспечно, как птахи небесные, и лишь подёнщица иногда кое-что делала по дому. У Мейзи почти все деньги уходили на плату натурщицам, а рыжая девица покупала самые дорогие холсты и краски, хотя способна была лишь на грубую мазню. Умудрённый опытом, который был дорогой ценой приобретён в припортовых кварталах, Дик счёл своим долгом предостеречь Мейзи, что постоянное недоедание в конце концов безвозвратно подорвёт её работоспособность, а это будет для неё горше смерти. Мейзи вняла этому предостережению и старалась не забывать, что есть и пить нужно вовремя. В долгие зимние вечера, которые обычно повергали Дика в тоску, сознание, что в одном мелком житейском вопросе он добился своего, но в остальном бессилен по-прежнему, словно на шею ему навесили кочергу в задымлённой гостиной, сознание это обжигало его, как удар хлыста.