Кисина Юлия
Полет голубки над грязью фобии

   Юлия Кисина
   ПОЛЕТ ГОЛУБКИ НАД ГРЯЗЬЮ ФОБИИ
   ГЛАВА 1: КРУШЕНИЕ
   Крушение было назначено на тринадцать часов. Оставалось два с половиной, но, как сейчас помню, время это растянулось очень надолго. Тогда мне показалось, что прошло целое лето. Впрочем, растягивать времена - это обычное состояние людей, обреченных смерти, тем более, если на эту смерть они обрекают себя добровольно. В этом есть некоторое наслаждение и чудовищная развязность обывателя.
   Вагон, в который всех нас поместили, выглядел, пожалуй что, довольно чисто: глаженые шторки на окнах, содержательные пейзажи за окнами; мелькание пальм, синего моря, часовен, степей, акведуков - словом, всего, чего может пожелать усталый взгляд путешественника и что не даст ему ни расслабиться до конца, ни вновь напрячь свой блуждающий ум.
   Пассажиры все до одури приятные: милейшая Розита в суровом сарафане, несколько молодых людей - школьников-бобриков, которые ведут себя довольно сносно - дань романтизму - в поезде, обреченном на крушение. Рядом с круглым радио пенсионер в целлулоидовой шляпе. Потом еще в других купе -девочки-одна другой краше-Валя и Люся и Валя вновь. Проводник тоже ничего себе - "из бывших патриотов", и, наконец, - я.
   Никогда раньше я не видела в лицах столько торжественной доброжелательности. В общем мне было, ах, как хорошо. В Красно-железно-Моторске вошли новые пассажиры - несколько старичков и один весьма милый молодой человек с обезьянкой в руках. Он все время к ней ластился.
   Поезд тронулся. Вначале ехали молча. После чая начались любопытствующие разговоры о крушении. Подробностей никто не знал. Все знали только время. Пенсионерка в зеленом жакете жаловалась, что узнала из газет: "Вроде бы для всех, а билет с огромным трудом доставала и переплатила".
   Вдруг молодой человек с обезьянкой, а его лицо все время вытягивается: губы - в острый угол, почти что в хобот, так он шевелит губами, в манере Чорбы; он спрашивает: "А мы погибнем?" Ну конечно, об этом никому ничего не известно, но я безапелляционно заметила, что, разумеется, погибнем, а для чего же еще тогда крушения устраивать, да еще на таком высоком уровне.
   Вскоре все эти разговоры мне наскучили и я вытащила журнал. Это была "Америка". Проводник - он тут как тут: ходит с колокольчиком на палочке и металлическим голосом сообщает правила: "Читать разрешается только в ватерклозете".
   Я уже сидела со снятыми штанишками на стульчаке. Воняло, но не так, как во всех поездах. Я перелистывала журнал. Снаружи он был нормальный, но, может быть, вы помните журнал с голографическим орлом на обложке, так вот, этот был еще более странный. Внутри это пластиковая сумка, такие бывают у стюардесс. На пластике - поры. Действительно, они как на коже: дышат, сжимаются и расходятся ярко-оранжевыми дрожащими поверхностями. В пакете - кассета. Я поставила кассету, и на ней была полная и подробная запись "Лета, которого м.б. никогда не было". Страницы журнала с легкостью перелистывались. Фотографии отменного качества.
   Все было необычайно ярко. Непонятным образом откуда-то накатилась синяя волна. Пробежал кто-то не узнанный мною, но до боли знакомый. Впрочем, лица я так и не разглядела, только до боли родной след промелькнувших рук, ног движения - давал мне основания помнить об этом всегда. Я еще не успела разглядеть следы на песке, чтобы понять, мужчина это был или женщина, как море смыло следы и передо мной снова лежал сухой песочный пирог. В туалет постучали. Я, мгновенно застеснявшись потаенного изображения, перелистнула страницу. За дверью было тяжелое сопение: "Этот ветер остался от войны", просипело за шелью. "Я ветеран войны. .. - послышалось кругом. - Я, понимаешь ли..." Открывать я не собиралась. "Просраться-то дадите перед концом?" отмороженно хихикнула я. "Там - беременная", - послышалось за дверью. Возня продолжалась. Все что-то шуршало. Веши я видела из-за этого не целиком, а только фрагменты. Они наплывали большими размытыми деталями и отплывали куда-то в туннель. Наконец рука моя завозилась с замком, и дверь открылась. Снова все приобрело свои масштабы. В дверь просунулась пожилая дама вроде Розиты - вся в орденах... ветер войны... "Я боюсь крушения", - сказала она мне жирным красивым курсивом (полушепотом), озираясь на звук колокольчика. Вытащила капитанский погон, протянула: "Я единственная боюсь. Что делать? Помоги, Дочка".
   Унитаз раздвоился и удобно предлагал свое второе очко, и урчал, и шуршал, и был необычайно услужлив. Мы не заперлись и озирали весь длинный желтый коридор. Она уселась рядом со мной. Мы следили за дрожанием коврика и книжек в стеклянных мешочках. Из купе никто не выходил. Я перелистнула страницу. "Эпизод рождения Венеры". Бабка наклонилась, руки у нее дрожали: "Как фильм-то называется?" - "Астенический синдром, или Детство дьявола", - прокуренными губами шептала режиссерша. И вдруг из воды выходит Йохананов в черных трусах и в кирзовых, черных же сапогах и с видеокамерой, закапанной остатками моря. И на пляж прибежали вдруг, откуда ни возьмись - куча маленьких знакомых и незнакомых девушек. Все они в ярких купальниках. "Родился! Родился! - кричат они. - Вскипела морская пена!" Я вглядывалась, но так и не нашла нас среди этой пестрой орущей компании.
   На следующей странице ко мне подошел весь желтый от налипшего песка журналист. Интервью для журнала "Америка": - Ваш любимый город? - Рим, - а про себя думаю: "Не город Рим живет среди веков, а место человека во Вселенной..." Он повторил это вслух, получилось сипло. - Откуда вы знаете, что я подумала? Просто я опытный Журналист. Он куда-то убежал, вероятно, в свою Америку. До крушения оставалось полчаса. На кухне кто-то кричал сипло и весело: "Ну как помирать-то будем?" Звуки радио все усиливались. Незабвенная и полная ностальгических амбиций песня "Мастер и Маргарита" звучала сегодня как-то особенно сладко, как это бывает в последний раз. Из кухни вприсядку выскочил мужик, и его швыряло по желтому коридору. Иногда он залетал в купе, и тогда там визжали девчата: Валя, Люся, и тоньше всех - Валя.
   По пояс голая аккордеонистка спокойно и таннаториально плескалась в движении посада, и немецкие слова, убаюканные ее голосом, редуцировались в глубокое поясное "Р".
   Мужик в очередной раз сделал "вприсядку". Из кухни выпросталась рука и затянула его обратно. "Эх мать!" - "Сейчас по кумполу!" Наконец скукожившаяся за час пенсионерка грязно завыла: "Уведите куда-нибудь сирот. Хоть сирот пожалейте, не губите!" Но все остальные с нетерпением и с торжественностью на лицах ждали. Молодой человек к тому времени был уже чисто выбрит. Розита надела свою шубку и повесила ордена. Впрочем, все ветераны к тому часу были уже в орденах. Я тоже вытащила из чемодана свое лучшее платье - голубое в желтую полоску. Оно было немного помято, но я думала, что никто не заметит, хотя потом все заметили, и грузная дама сделала мне неприятное замечание. Наконец все стали целоваться. И мы целовались с тем юношей, у которого была обезьяна, но она мешала нам целоваться, все мешала! До крушения уже было десять минут. Поезд заехал в туннель, и туннельная тьма поглотила пейзажи моря, кипарисы, беседки. На столе торчал смятый журнал...
   И тут все опомнились, и вдруг замолчали, и поняли, что да, крушение должно произойти. Но уже было поздно.
   Мы услышали нечеловеческий скрежет и дикие крики из передних вагонов. Потом все поглотила тьма и невыносимая, кружащая голову боль...
   Вот что рассказала мне моя Пегги. Она осталась жива, но налет смертельного страха и усталости навсегда запечатлелся в ее голосе. Позднее она никак не могла объяснить мне, зачем она села в этот поезд, равно как и все остальные, но, вспоминая день перед крушением, она говорила о каком-то подъеме духа, о приливе необычайной гордости за себя и за страну. И так же и все остальные. Впрочем, все остались живы. Ее голос, записанный на магнитофон, мы слушали иногда. Под конец бедняжка всегда всхлипывала и просила воды. То есть это выглядело так: "И потом все поглотила тьма и невыносимая, кружащая голову боль... Воды, поскорее принесите мне стакан воды, а то я сейчас раз-ры-да-а-юсь!"
   Весной мы всей семьей уехали в Каховку, а Пегги осталась одна в городе. Когда мы приехали - на столе снова стоял магнитофон и лежала записка, написанная на не известном нам языке. Кассета была старая, предыдущая запись была стерта. Голос Пегги, потрескавшийся, быть может, от качества записи или от курения, то исчезал, то снова возникал из шипения. Там было довольно странное описание ее последнего приключения.
   Вообще Пегги рассказывала все так, как будто все это необычайно странное с ней происходит и будто это всем интересно.
   Дело было так: море мгновенно затвердело. То есть не успела я слезть со скалы, товарищ мой крикнул: "Берегись!" Теперь, конечно, я могу стать достойным членом географического общества, но тогда мне не до того было. Я чувствовала себя Амундсеном, спускающимся на Южный полюс. "Но вот и Пи-з-дец", - сказал "Амундсен".
   Волны до самого горизонта похожи на пыльный ледник. То есть в этот момент я села в лодку, и лодка вдруг оказалась в полной неподвижности. Самое ужасное, что пляжники, которые купались, и человек, который прыгал со скалы, навеки застряли в твердой пучине и, палимые солнцем, еще долго умирали на поверхности соли. Некоторые купальщики застряли по пояс. В основном дети, которые выпрыгивали из воды. Прыгающий со скалы оставил на поверхности только ноги.
   Если идти по кривой поверхности, все время спотыкаясь о кривые волны, все время спотыкаясь и падая, дотрагиваешься языком до липкой, скользкой поверхности, вся она - соль. Так я дошла до места предполагаемого края земли:до горизонта. Линия эта ничем не отличалась от остальной поверхности, собственно говоря, ее вообще не было. Зато в центре моря блестел закрученный, витой столб, похожий на колонну. Только теперь я поняла, что своды в мечети поддерживали четыре кривых смерча (и вот это был затвердевший в одночасье и засолившийся смерч). В его стеклянной поверхности и запечатлена многая смерть: кривые островные деревца, вырванные с корнем, птицы, чьи перья распластаны по стеклу, и человеческая одежда: почему-то сто тысяч халатов. Когда я пошла прочь, по дороге мне встретились двое с бензопилой. По их словам я поняла, что они пошли вырубать халаты.
   Я скоро заблудилась в волнах и заснула. По-видимому, еще долго стоял день -ведь я шла за солнцем, но я уснула в тени волны, не боясь размокания затвердевших вод, и мне приснился сон, будто мы на берегу искусственного моря снимаем фильм о том, как умер Висконти-Рейвич.
   На веранде стоит экран, на котором видно, что происходит в закоулках огромного дома. Опоясывающий нижний холл выходит своими окнами то на море, то на оскольчатую гряду сонных гор. Камеры сами блуждают по дому, и увиденное мною происходит теперь только на экране. Постоянное раскачивание, беготня вещей. Срывается трюмо. Бежит, как у Пастернака. Певица тоже грузно бежит, задыхаясь, волоча свою арию. Сегодня она красавица! "Каста дива" дом, который кружится, кружится, и у меня кружится голова. С верхних перилец кто-то роняет пенсне, и оно хрустит, сминая партитуру - так просто: хрясь - певица вся в слезах. Торопливые чьи-то шаги гнут балюстраду. - Какое-то светское пение, доносится тенор из рукомойника: "Какое-то...", но шум воды поглощает критическое замечание. Певица, теперь уже переодевшись к вечеру в красное платье, облегающее все складочки моложавой прыткой и смеющейся геронтологии. Как хороша!
   Море на закате металлически поблескивает панцирными чешуйками, отливает увядающей сиренью. Диагональное трюмо, покачиваясь, останавливается, и в нем угасает почти последний блик дня. Снова начинается пение. Визг. Дива, распластавшись на зеркале, берет верховные аккорды, и зеркало немедленно лопается, как пенная пленка. Осколки выплескиваются из сонной рамы, и в доме начинается суматоха. Экран выключается. Все мы бежим вниз. Плетеные стулья летят через перильца. По дороге, отставая от суматошного потока, я останавливаюсь, пораженная зрелишем солнца, почти что потонувшего в мягкой податливой морской чешуе. Темные кармины и кобальты клубятся в глубине.
   Пока все копошатся, я решаю спуститься к воде. На пляже уже никого нет, кроме убирающего штативы фотографа. Так хочется с разбегу окунуться в еще теплые от полдня воды, но под ногой что-то твердое задерживает мой порыв: вместо моря - аккуратно уложенная брусчатка встречает меня своим почти что металлическим блеском. Брусчаткой здесь выложено до горизонта, и днем камни блестят на солнце, создавая ощущение трепещущей водяной глади. Теперь я понимаю, почему море называется искусственным. Что-то движет мною. Пить. Я в поисках воды. Пить. Ухожу вглубь. Солнце уже почти что село. Я иду за ним. Мои шаги в резиновых тапочках почти не слышны. Особняк остается далеко под горизонтом. Где-то на юге различаю далекую колонну грузовиков - они возят брусчатку. Позднее я узнала, что море - это бесконечное наслоение брусчатки и что каждый год рабочие, которые обслуживают море, укладывают новый слой...
   Надо сказать вам, что самой Пегги мы так никогда и не увидели. Она приходит всегда не замеченная никем, быть может, выслеживает нас у ворот и, когда все уходят, проникает в дом.
   Первый раз мы нашли магнитофон с записями Пегги в прошлом году, когда вернулись в наш старый дом. Вещи были не тронуты. Только магнитофон стоял посреди стола. Мы услышали впервые ее голос. Она сообщала, что она Пегги и что ей необходимо наговаривать на магнитофон разные записи, которые она оставляет в нескольких домах время от времени. О Пегги мы догадывались по записям. Иногда она жаловалась на жизнь.
   Только раз она появилась у нас, да и то мы все ее так и не увидели. Это было в тот день, когда разразилась страшная гроза и во всем городе погас свет. Мы услышали ее голос. Она беспокойно шептала: "Сюда, сюда", и мы шарили в темноте. Когда свет зажегся - Пегги уже не было. Она лишь оставила свой платочек, который мы бережно храним.
   Третья история Пегги, которую мы прослушали всей семьей, была история продажи алтарей.
   Пегги пошла на базар. Когда она возвращалась, на краю базарной площади она увидела сияние. Когда Пегги подошла ближе, она поняла, что сияние исходит от позолоченных алтарей. Вдоль огромной кривой базарной стены стояли грязные стареющие торгаши и из рваных тряпок вынимали знаменитейшие в Европе алтари или их фрагменты. Был среди них и кусок Гентского алтаря, и алтарь Песочного собора и т.д. Некоторые торгаши вынимали из тряпок полуобгоревших, но все так же прекрасно улыбающихся херувимов. Подъехал грузовик для дешевой распродажи пинаклей и крестоцветов. Ну и вакханалия началась!
   - Я подошла к одной старой перечнице, - рассказывала, почти что задыхаясь от возмущения, наша милая Пегги, - и она продавала деву Марию из знаменитого Хверского монастыря рыб!
   Однажды мы сделали запись специально для Пегги. Мы приглашали ее появиться у нас, не таиться. Говорили, что любим ее необыкновенно и страшно жаждем видеть ее, как бы она ни выглядела и из какой бы семьи ни происходила, но Пегги так и не пришла.
   Самая удивительная из историй Пегги - рассказ об ее встрече с Гитлером. Вообще в искренности Пегги мы не сомневались. Она была знакома со многими поразительными людьми и никогда не задирала нос по этому поводу. Но история с Гитлером была какая-то особенная. Пегги с такой нежностью и с таким сожалением рассказывала ее нам. И было в этом столько боли, и раскаяния, и лиризма... Вот послушайте: я сижу в мастерской и приходит ко мне маленький и робкий молодой человек, быть может, и не такой уже молодой, но в глазах и молодость, и свет, и смертельная усталость. А главное - страх! И я хотела спросить его имя, но вдруг меня осенило. Это был молодой Адольф Гитлер. "Убирайтесь немедленно! сказала я злым полушепотом. -Мои моральные установки не позволяют мне с вами разговаривать". И я разразилась пылкой речью в защиту человечества: "Вы погубили столько евреев!" - кричала я, почти что осипнув. Гитлер жался к выходу. "Я ненавижу фашизм! - завершила я.-Но к тому же, если кто-нибудь узнает, что я разговаривала с вами, меня все запрезирают и отвернутся от меня, поэтому, пожалуйста, уходите", - сказала я. Бедняга жался к стене, но потом через силу заставил себя говорить. Глазки у него бегали, как у загнанной старой крысы. Он умолил меня выслушать его, и я, заперев дверь на ключ, согласилась его слушать, но не более пятнадцати минут.
   - Ведь вы, вероятно, помните из истории, - сказал он виновато, - я учился в художественной школе и был довольно способным. А мне так нравятся ваши рисунки, я только посмотрю и уйду.
   И мне пришлось показывать свои рисунки Адольфу Гитлеру - кровавому палачу!
   И Адольф Гитлер рассказал мне самое страшное воспоминание его жизни.
   Была ранняя весна, и парк вокруг нашей школы был в свежей холодной зелени. Мы вышли из школы вместе с Юлией Блюменталь и некоторое время шли молча по желтой песчаной дорожке и размахивали громоздкими папками с рисунками. В то время моими кумирами были мастера Возрождения, и я сам чувствовал себя таким мастером. Мне казалось, что природа повинуется мне. Ветер слушал мои желания и прекращался или дул сильней. Солнце по одному мановению моей руки выкатывалось из-за деревьев. Словом, все подчинялось мне, но это была великая тайна, и я впервые открылся об этом Юлии. Вдруг из-за куста выскочила мышь, и Юлия завизжала. Я схватил папку с рисунками, бросился по дорожке вперед, накрыл мышь папкой и придавил. Мышь пискнула. Я раздавил ее. Когда я поднял голову, Юлия Блюменталь уходила в другую сторону, и, когда я попытался ее догнать, она убежала от меня.
   Больше мы никогда не разговаривали, хотя проучились в одном классе еще три года. Я проклинал себя, проклинал мышь. Я казался себе жалким убийцей, неуклюжим и маленьким. Иногда я представлял эту сцену до малейших подробностей, все время испытывая одно неприятное чувство. Казалось, что это краткий писк преследует меня. В конце концов это стало наваждением, и я не мог больше смотреть на Юлию. Я перестал ходить в классы, чтобы не встречаться с ней и чтобы снова не испытывать это воспоминание. Закончилось тем, что я возненавидел Юлию Блюменталь, а вместе с нею и весь еврейский род.
   Так он закончил свой рассказ. "Идите", - сказала я ему. Собираясь уходить, он остановился в дверях: "Вы только никому этого не рассказывайте". Когда дверь за ним закрылась, я еше долго сидела в оцепенении, представляя прелестную раннюю весну, парк со скульптурами и юную пару...
   Под конец Пегги даже всплакнула. И мы грустили вместе с ней.
   ГЛАВА 2
   Через год магнитофон исчез и больше не появлялся. Мы решили, что с нашей Пегти что-то случилось, и может быть, это было так, но случайная встреча в поезде успокоила меня.
   Я должна была ехать на каникулы, и мне купили билет в вагон первого класса, то есть в тот вагон, где в каждом купе едут два человека, а не восемь, как обычно. Я была крайне довольна и думала о том, что поеду как девушка из богатой семьи. К тому же я с нетерпением ждала того, кто будет ехать со мной, но миновало три станции, а спутницы не было. Когда мы проезжали Красиловку, в купе постучались. Это была женщина в возрасте- она и передала мне знакомый магнитофон. Я хотела задать ей несколько вопросов, но женщина оказалась иностранка. Она ничего не понимала по-русски и только улыбалась. Когда я осталась наедине с моим дорогим магнитофоном, я его включила тут же и, хотя стук колес мешал мне, я услышала вот что:
   - Я хочу извиниться, - оправдывалась Пегги, - что я так долго не разговаривала с вами и с вашим семейством, но обстоятельства трагические и безысходные надолго повергли меня в депрессию, и я промолчала несколько месяцев, пока доктор Громов не отругал меня. Потом я уехала в Швецию и долгое время жила в Стокгольме. И вот что там со мной произошло!.. - голос Пегги, всегда такой веселый, теперь, казалось, стал каким-то взрослым и умудренным. Итак, - продолжала Пегги, - в Стокгольме я была приглашена на детский королевский прием.
   В шесть часов вечера все собрались у королевского дачного приюта. Все дети были веселы, празднично одеты, и у каждого в руках были игрушки или леденцы.
   Нас провели в круглую комнату, и Король прочел нам инструкцию о дегустации мяса и пользовании засохшими карликами. Конечно, никто ничего не понял, но все покорно проследовали в следующую круглую комнату, которая была застеклена снизу доверху. Надо сказать, что мы так и не разглядели потолка этой комнаты, потому что он уходил куда-то далеко вверх и виден не был. По сторонам круглой комнаты шли полки, в которых стояли маленькие фигурки карликов, и чем выше, тем размер карликов становился меньше. Я не знаю, был ли это эффект перспективы или выхлопная труба так действовала на карликов, что они уменьшались от приближения к небу. На мягком ковре поместилось сто детей, и они сидели, поджав коленки и требуя игрушек. Король приказал внести тарелочки с мясом. Несколько слуг с усталыми порочными лицами внесли тарелочки и огромные оладьи с засохшими цветами. Король пояснил, что эти цветы засушенный сад его прабабушки. Потом принесли землю. Потом лесенки. Мы взбирались по лесенкам и разглядывали карликов на полочках. Это был пантеон карликов, которых не хоронили, как всех нормальных людей, а после смерти засушивали в специальных сушильных шкафах, поэтому кожа у них достаточно хорошо сохранилась. Засохшие мумии наряжали в очень дорогие одежды и ставили на полки, снабжая подробными аннотациями. Вскоре король указал на некую маленькую дверцу у основания пола. Эта дверца как раз находилась между двумя наиболее древними карлами и приходилась нам всем впору. Но никто из детей не решился войти туда. Так все мы на долгие годы и остались в неведенье: что же там, за этой дверцей.
   На этом странный и короткий рассказ Пегги заканчивался. На кассете была надпись: "Мои путешествия по Швеции".
   Потом Пегги снова надолго исчезла, и следующий рассказ мы прослушали всей семьей только через год. К тому же на Рождество мы впервые получили фотографию Пегги, сделанную каким-то американским журналистом, который, как мы узнали, погиб от СПИДа. Пегги на фотографии можно было дать примерно лет сорок. У нее было довольно истерзанное потерями лицо. Пегги была выбрита совершенно наголо и, как мы поняли, содержалась в одной из женских колоний. На ухе у бедняжки была железная бляха с номером 23. Посреди груди красовалась ужасная татуировка: "Что касается приватных искусств, все они подчинены центральной психопатической ситуации, которая производит дозор в женских сферах замасленности и дисбаланса".
   Вот такая была наша Пегги. После того как к нам попала эта самая фотография, вся корреспонденция, предназначенная Пегги, стала приходить на наш адрес. Это были многочисленные документы из прокуратуры, в которых мы ничего не понимали, письма незнакомых нам людей, которым Пегги тоже, по-видимому, оставляла магнитофон. Судя по письмам, она везде являлась сладчайшей любимицей, хотя никто никогда ее не видел. Из прокуратурных и судебных бумажек мы узнали, что Пегги была виновницей нескольких тягчайших преступлений, но этому не поверили. Оказывается, бедняжка совершила ряд насильственных убийств. Медицинские эксперты давали оценку этим поступкам как приступам душевной болезни, постигшей Пегги еще в двенадцатилетнем возрасте. Из тюрьмы нам прислали еще несколько записей. Встречаться с нами Пегги отказалась, хотя в записях она обращалась к нам исключительно ласково и просила не беспокоиться о ней и о ее дальнейшей судьбе. По словам Пегги, все уже было решено в лучшую сторону - ее отправят на исправительные работы.
   По словам следователя, к которому не раз обращалась моя мать, Пегги написала книгу под названием "Замедление простых разговоров".
   Вот последний рассказ, полученный нами от бедняжки.
   В пустыне сидят двенадцать детей, сложив ноги по-турецки. Перед каждым ямка из песка. У каждого в ямке клад. Клад - это детский секрет - стекло. Под ним фольга и мальва и кусочки Торы. По команде учителя все дети зарывают свои клады, поливают их из сосуда и изгоняют меня из круга. Потом они переходят вброд ручей. Пока они переходят ручей, каждый из них принимает обличье зверя. Я иду вслед за ними лисицей. Мы выходим на чистое место. Дети куда-то исчезают. - Передо мной огромный до неба белый фарфоровый алтарь со зверями. В алтаре белые восковые фигуры собак, подтаявшие от свечей. Перед алтарем четыре камня, каждый из них характеризует одну из церквей. Под каждым камнем источник. Мне надо выпить воду из источника. Когда я подхожу к одному из них вода исчезает, зато бьет сильней в остальных. Так я мечусь между четырьмя церквами - четырьмя источниками. Я вся в слезах!
   ГЛАВА 3: ИЗ КОТОРОЙ МЫ УЗНАЕМ ПЕЧАЛЬНУЮ ИСТОРИЮ ПЕГГИ
   Из прокуратурных документов и заключений психиатра мы узнали и почти восстановили в целом, опуская всякие подробности, историю Пегги. Дело в том, что Пегги было действительно уже сорок лет к тому моменту, когда ее посадили. За это время она успела совершить множество преступлений, и каждое ее преступление сопровождалось подобным рассказом. Из психиатрического анализа стало ясно, что еше в двенадцать лет нормальную девочку Пегги - имя, выдуманное ею самой (настоящее ее имя Мария Ливано-ва-Пьютер), так вот, девочку Пегги стали посещать странные миры, то есть она западала в эти миры. В этот момент она совершала аморальные и безнравственные действия. В действительности ей представлялось это прекрасными путешествиями или прекрасными происшествиями. Чистая, незапятнанная душа Пегги не могла и подозревать о том, что она творит, но при этом все ее ужасные поступки совершались со всей тщательностью продуманности и скрытности. Позднее, когда Пегги узнала об этой психической своей особенности, она не верила, и поверила только тогда, когда один следователь спровоцировал видение и заснял на видеопленку момент кровавого изнасилования. Пегги была вне себя от горя, ведь ей казалось, что в эти минуты она находилась в Монастыре рыб. Бедняжка никак не могла соединить такое раздвоение своей души. Позднее, пребывая в этих мирах, она что-то смутно подозревала, но остановить видение была не в силах. Потребность записывать это на магнитофон появилась не сразу. Вначале девочка писала свои видения в альбоме, свято веря, что то, что с ней происходит, - не психоделическое видение, а самая реальность. Родители Пегги, с самого начала наблюдавшие за дочерью, никогда так и не решились открыть Пегги ее поведение. Сами они погибли от яда, брошенного ею в рождественский обед. Долгое расследование их смерти ни к чему не привело. От горя девочка чаше стала западать в миры. Она видела странное отношение к себе окружающих. Бесконечные приводы в милицию и отсидки, а также помещения ее в сумасшедшие дома сделали ее недоверчивой и замкнутой. Часто Пегги выслеживала дома, из которых жильцы часто отлучаются. По семейным письмам, фотографиям она и определила своих избранников, которым она стала относить свои странные записи. Так был выбран и наш дом. Позднее Пегги призналась следователю, что она подолгу жила у нас во время наших длительных отлучек на дачу. Она жила среди наших фотографий, писем, вещей. Иногда она надевала и мои платья, хотя многие из них были тесны ей. Пегги любила нас всей душой и боялась, что потеряет эту любовь в тот момент, когда жизнь столкнет ее с нами.