Но это еще не все. На письменном столе молодой женщины рядом с бронзовым бюстом того же Пушкина лежал раскрытый томик из собрания его сочинений и исписанные листы бумаги.
   Офицер ожидал чего угодно, но только не этого. На какое-то время он потерял дар речи.
   – Я работаю над переводом на французский язык «Бориса Годунова», – объяснила Леония-Шарлотта, указав на письменный стол. – Может быть, это слишком смело с моей стороны. Но перевод Ле Фюре не очень удачен, а мне бы хотелось, чтобы французы получили хоть некоторое представление о русском гении, которого в лицее прозвали Французом. Если мне это удастся, я буду считать, что прожила не зря.
   – Я хотел побеседовать относительно вашего отца, – робко сказал офицер, ошеломленный увиденным и услышанным.
   – Если вы имеете в виду сенатора Дантеса-Геккерена, то я его своим отцом не считаю. Я не могу признать отцом человека, который решился выстрелить в сердце России.
   Визит затянулся. Офицер провел в обществе Леонии-Шарлотты целый вечер. В Россию он вернулся очарованный женщиной, которая оказалась достойной именоваться не дочерью Дантеса, а племянницей Пушкина. Но его клятва осталась невыполненной: перстня он не привез, а сенатор и камергер Наполеона III умер в глубокой старости своей смертью. Дело в том, что Леония-Шарлотта заверила посланца из России: Наталья Николаевна никогда не дарила ее матери перстня покойного поэта. Более того, она, Леония-Шарлотта, даже не слышала об этом талисмане.
   Таким образом, экспансивного юного офицера, который был моим отцом, Петром Никифоровичем Беловым, постигла неудача. Но в этой неудаче, впрочем как и в каждой неудаче, были и свои положительные стороны. Во-первых, отец до конца своих дней сохранил светлое воспоминание о Леонии-Шарлотте и твердую уверенность, что она стала вечным укором для Дантеса. А во-вторых, что, с моей точки зрения, более существенно, он по-настоящему заинтересовался пушкинским талисманом и положил немало трудов на то, чтобы установить истину. Не могу сказать, что он сильно преуспел, но кое-чего Петр Никифорович все-таки добился.
   Вскоре после возвращения из Парижа юному офицеру попала в руки копия составленного в 1827 году для Николая I «Алфавита членов бывших злоумышленных тайных обществ и лиц, прикосновенных к делу, произведенного высочайше учрежденною 17 декабря 1825 года следственною комиссиею». В этом «Алфавите» против имени Никиты Всеволодовича Всеволожского было написано: «…Всеволожский был учредителем общества „Зеленая лампа“, которому название сие дано от лампы, висевшей в зале его дома, где собирались члены, коими, по словам Трубецкого, были Толстой, Дельвиг, Родзянко, Барков и Улыбашев».
   Среди перечисленных фамилий Пушкина не было. Но в том, что он состоял членом этого общества, не было никаких сомнений.
   В послании к Юрьеву поэт писал:
 
Здорово, рыцари лихие
Любви, свободы и вина!
Для нас, союзники младые,
Надежды лампа зажжена!
 
   Что же из себя представляла «Зеленая лампа»?
   В записке Якова Николаевича Толстого, которую он направил 17 октября 1829 года Николаю I, указывалось, что общество «получило название „Зеленой лампы“ по причине лампы сего цвета, висевшей в зале, где собирались члены. Под сим названием крылось, однако же, двусмысленное подразумение, и девиз общества состоял из слов: „Свет и Надежда“. Причем составлялись также кольца, на коих вырезаны были лампы; члены обязаны были иметь у себя по кольцу».
   Когда Петр Никифорович обнаружил, что именно такой печатью с изображением лампы поэт запечатал письмо к одному из своих знакомых, некоему Мансурову, он уже не сомневался – тайна талисмана разгадана. Конечно же, Пушкин, всегда сочувствовавший вольнолюбивым стремлениям своих друзей – декабристов, на всю жизнь сохранил перстень-печатку с «Лампой надежды» на лучшее будущее России. Эта печатка и являлась его талисманом с юных лет и до трагической смерти от руки Дантеса.
   Но, увы, открытие, которым так гордился мой отец, только увеличило число легенд и ни на шаг не приблизило его к разгадке. Об этом он, к своему глубокому разочарованию, узнал от другого офицера, с которым вскоре судьба свела его в Болгарии во время русско-турецкой войны 1877—1878 годов.
   Этот офицер в Балканскую кампанию командовал 13-м Нарвским гусарским полком и за проявленное мужество был награжден золотым оружием и Георгием 3-й степени. Фамилия того полковника была Пушкин, а звали его Александром Александровичем.
   Отец мне говорил, что Александр Александрович унаследовал от поэта его серые глаза, вьющиеся волосы и длинные, тонкие пальцы рук. Не знаю. Мне привелось впервые увидеть Александра Александровича уже в весьма преклонном возрасте, когда он в звании генерал-лейтенанта вышел в отставку и то ли заведовал Московским коммерческим училищем, то ли председательствовал в опекунском совете. Я, в то время гимназист-первоклассник, во все глаза смотрел на хозяина дома – сына великого Пушкина! Однако словоохотливый старик ничем не напоминал своего знаменитого отца, каким тот мне представлялся по многочисленным портретам и скульптурам.
   Петр Никифорович Белов не только познакомился с командиром 13-го Нарвского гусарского полка (несчастливый номер полка очень смущал Александра Александровича: он считал, что наверняка будет убит в бою, но все-таки лез под пули), но несмотря на разницу в чинах, сошелся с ним, а к концу жизни даже сдружился.
   Полковника заинтересовали изыскания моего отца и его рассказ о встрече с дочерью Дантеса («У такой канальи – и такая дочь! А еще говорят, что яблоко от яблони не далеко падает. Обязательно напишу кузине. Говорите, она хорошенькая? Гончаровы подарили России немало красавиц. Почему же им обделять Францию!»).
   – Может быть, вы что-либо слышали о гемме с изображением лампы?
   – Как же, слышал, – подтвердил Пушкин-младший. – Однако опасаюсь, что вынужден буду вас разочаровать. Как сие ни прискорбно, иного выхода не вижу.
   Полковник подтвердил, что действительно, по семейным преданиям, у Александра Сергеевича имелся перстень-печатка с изображением лампы. Но эту печатку поэт потерял в Кишиневе или Гурзуфе, а может быть, еще где. Во всяком случае, перстень был утерян задолго до женитьбы на Наталье Николаевне.
   – А вот это кольцо с бирюзой, – Александр Александрович оттопырил мизинец правой руки, – отец подарил после дуэли матери и точно такое же – Константину Карловичу Данзасу. – И, словно подводя черту под разговором, сказал: – Дантеса, натурально, убить следовало бы, но вкупе с тем ерником, который хотел оклеветать мать. Можете поверить слову офицера: Наталья Николаевна никакого перстня сестре не дарила. Она никогда бы не сделала такой бестактности. Моя мать была достойной женщиной.
   – Но перстень-талисман был или его не было? – спросил отец.
   Пушкин усмехнулся:
   – А вы напористы… Боюсь вам что-либо сказать определенное, но, видно, все-таки был… Знаете, что я вам посоветую? Попробуйте поговорить с госпожой Смирновой.
   – С какой Смирновой?
   – С Александрой Осиповной, урожденной Россет. Она в свое время была фрейлиной императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны. Старуха еще жива.
   – Это та, что опубликовала в «Русском архиве» воспоминания о вашем отце и Жуковском?
   – Совершенно справедливо, – подтвердил Александр Александрович. – Помнится, она кому-то говорила о перстне-талисмане, который якобы был подарен отцу графиней Воронцовой. Правда, поговаривают, что старушка выжила из ума, но чем черт не шутит? Авось вам с ней и повезет. Ведь вы не командуете тринадцатым полком и черные кошки вам дорогу не перебегают, – пошутил Александр Александрович, которому обязательно попадались черные кошки везде, где квартировал 13-й гусарский полк.
   Отцу повезло. Проживавшая где-то за границей Смирнова объявилась в 1880 году в Москве. Отца ей представили.
   Таким образом, он получил возможность поговорить о перстне Пушкина с Александрой Осиповной Смирновой и ее дочерью Ольгой Николаевной, которая была при матери чем-то вроде секретаря и няньки одновременно.
   Встретили его весьма любезно и предупредительно. Вопреки опасениям, Смирнова охотно отвечала на все вопросы.
   Да, разумеется, у Сверчка был изумрудный перстень-талисман. Об этом перстне-печатке знали все друзья поэта. Пушкин очень дорожил им и носил на указательном пальце правой руки. Александр Александрович прав: Натали и Данзасу его отец оставил бирюзу.
   Нет, талисман не достался ни Пущину, ни Чаадаеву, ни Далю. Люди по своей природе склонны к фантазии. Это от бога, и с этим ничего не поделаешь.
   Она знала про все слухи, но не считала нужным опровергать их. Теперь, после вещего сна и разговора с духом Пушкина, она хочет внести ясность. В действительности все было иначе. Совсем иначе. Александр Сергеевич, как и следовало ожидать, подарил перед смертью свой талисман Василию Андреевичу. Да, Василию Андреевичу Жуковскому, которого он так сильно любил и который для него так много сделал. Тут не может быть никаких сомнений. Жуковский об этом сам рассказывал, когда они после смерти Сверчка встречались в Дюссельдорфе и во Франкфурте-на-Майне. Василий Андреевич носил тогда перстень-талисман на среднем пальце правой руки, рядом с обручальным кольцом. Он говорил, что Пушкин и жена занимают в его сердце одно и то же место, поэтому перстень покойного и обручальное кольцо тоже должны быть всегда вместе.
   – Ольга, покажи, пожалуйста, господину Белову дюссельдорфский портрет Василия Андреевича! – обратилась она к дочери и пояснила: – Этот портрет написан тестем Василия Андреевича, художником Рейтерном.
   На портрете пятидесятивосьмилетний Жуковский был изображен в полный рост. На безымянном пальце правой руки поэта можно было разглядеть обручальное кольцо, а на среднем – зеленый овал изумруда.
   – Камея? – спросил Петр Никифорович у Смирновой.
   – Нет, интальо[6], – ответила та.
   А не участвовавшая в разговоре Ольга Николаевна сказала:
   – Перс, который продал это интальо, рассказывал о нем прелестную историю.
   – Да, да, – оживилась Смирнова.
   И мой отец, уже сытый по горло различными легендами, с должным смирением вынужден был выслушать еще одну.
   Изумрудное интальо работы древнего восточного мастера много лет хранилось вместе с другими старинными геммами в сокровищнице великих моголов в Дели. А в 1739 году, когда войска персидского завоевателя Надир-шаха вторглись в Индию и сокровищница великого могола Мухамед-шаха была разграблена, Надир-шах подарил это интальо своему старшему и любимому сыну, Реза Куле, который должен был наследовать великую и могущественную империю. Но будущее известно лишь аллаху. И в 1743 году Надир-шах, разгневавшись за что-то на сына, приказал ослепить его. Впрочем, шах вскоре раскаялся в содеянном, и гнев его обратился против пятидесяти вельмож, присутствовавших при ослеплении наследника. Почему они, зная о намерении своего повелителя, не разубедили его? Почему они не предложили шаху свою жизнь для спасения очей наследника? Понятно, что на все эти вопросы вельможи ничего вразумительного ответить не могли. А молчание, по мнению Надир-шаха, являлось самым веским доказательством их вины.
   Справедливость рано или поздно, но должна была восторжествовать. И она восторжествовала. Все пятьдесят «виновников» ослепления Реза Кулы были казнены на площади перед дворцом. Реза Кула мог собственными глазами убедиться в справедливости своего великого отца, но глаз у него уже не было… И тогда шах, отличавшийся не только справедливостью, но и хитроумием, сказал сыну: «Твои уши услышат их стоны, а твой изумруд увидит их мучения». И, когда наследник присутствовал при казни, на его груди было интальо из сокровищницы великих моголов…
   Кто-то из персидских поэтов писал потом, что от созерцания пролитой во время этой казни крови изумруд стал алого цвета и таким же горячим, как щипцы, которыми палачи терзали несчастных. Чтобы вернуть камню прежний цвет, интальо поместили в зеленом, как сам изумруд, шахском саду, и ровно через пятьдесят дней к камню вернулась его первоначальная окраска…
   – Василий Андреевич собирался написать обо всем этом балладу, что-то вроде «Поликратова перстня» Шиллера, – сказала Александра Осиповна. – Такая же мысль была, как мне говорили, и у Александра Сергеевича. Но ни тому, ни другому не удалось осуществить свое намерение.
   Ольга Николаевна красноречиво посмотрела на часы, давая тем самым понять, что время визита уже истекло. Но отец, пренебрегая намеком, спросил, что произошло с перстнем Пушкина после смерти Жуковского.
   – Василий Андреевич оставил его своему сыну, Павлу Васильевичу.
   – Перстень и сейчас у него?
   – Нет.
   – А у кого же? – настойчиво допытывался отец, у которого не было уверенности, что ему еще когда-нибудь приведется беседовать со Смирновой.
   – Павел – поклонник господина Тургенева, – сухо сказала дочь Смирновой, – и в знак своего уважения к таланту этого литератора он подарил ему доставшийся от отца перстень Пушкина.
   – Но с непременным условием, чтобы после смерти господина Тургенева перстень был ему возвращен, – дополнила ее старушка.
   Дочь Смирновой вторично посмотрела на часы и встала.
   – К сожалению, будет ли это условие выполнено или нет, зависит не от господина Тургенева, а от госпожи Виардо.
   Отцу не оставалось ничего иного, как откланяться.
   Казалось бы, разговор с двумя дамами внес определенность в загадочную историю с перстнем поэта. Но отец, приобретший некоторый скептицизм и печальный опыт за время своих долголетних поисков, теперь уже сомневался во всем. Его сомнения разделял и Александр Александрович Пушкин. На свои письма к Тургеневу и сыну Жуковского ответа он не получил, что уже само по себе было плохим признаком.
   И вдруг – а «вдруг» бывает не только в детективных романах – 8 марта 1887 года в газете «Новое время» появилось письмо Василия Богдановича Пассека, русского вице-консула в Далмации, автора популярных в свое время беллетристических произведений.
   В своем письме Пассек удостоверял, что умерший в Буживале под Парижем в доме Виардо Иван Сергеевич Тургенев действительно владел перстнем-талисманом поэта. Более того, Пассек приводил сказанные при нем слова писателя: «Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю современной литературы, с тем, чтобы, когда настанет его час, граф передал этот перстень по своему выбору достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».
   Итак, рассказанное моему отцу двумя дамами подтверждалось. Но где теперь находится перстень-талисман – в России или во Франции? У кого он – у Полины Виардо, Павла Жуковского или у Льва Николаевича Толстого? Как будто бы ответом на все эти вопросы был присланный в Россию Полиной Виардо сердоликовый восьмиугольный перстень с надписью на древнееврейском языке.
   Ответ ли?
   Да, присланный перстень бесспорно принадлежал Пушкину. О нем неоднократно упоминали современники поэта.
   Но считал ли сам Пушкин своим талисманом именно этот сердоликовый перстень?
   Петр Никифорович в этом сомневался.
   Ведь те, с кем он беседовал, говорили об изумруде, покровителе поэтов, художников и музыкантов, который вместо короны вручался каждому вновь избранному королю братства менестрелей и которым награждали победителей в состязании бардов.
   Нет, Пушкин, конечно, считал своим талисманом не сердоликовый, а изумрудный перстень.
   Но тогда выходит, что подлинный перстень-талисман поэта был не у Тургенева, а у кого-то другого.
   Но у кого?
   Может быть, он действительно достался Владимиру Ивановичу Далю? Ведь утверждают, что Даль сам говорил об этом…
   А может быть, перстень у Толстого?
   Отец этого так и не узнал…
   Когда я, сдав экзамены за второй курс университета, готовился принять участие в археологической экспедиции, которая должна была заниматься раскопками в районе Керчи, из дому пришла телеграмма о его кончине…
   Он умер за письменным столом, правя черновик своего письма Льву Николаевичу Толстому. Оно, разумеется, было посвящено все тому же перстню…
   Когда после похорон я разбирал его бумаги, то обнаружил большую толстую тетрадь в сафьяновом переплете. В ней со свойственной Петру Никифоровичу скрупулезностью были изложены все перипетии его многолетних розысков. Уезжая, я забрал ее с собой как память об отце. С тех пор она всюду меня сопровождала. Но внимательно прочел я ее лишь в 1918 году в связи с одним не совсем обычным обстоятельством.
   Как вы знаете, в январе 1918 года в Московском Кремле была ограблена патриаршая ризница, в которой хранились исторические сокровища России, оцениваемые по самым скромным подсчетам в 30 миллионов золотых рублей. Среди украденного были сделанная замечательными русскими мастерами первой половины XVII века «Средняя митра» патриарха Никона с большим изумрудом, на котором неизвестный резчик изобразил сошествие Христа в ад; напечатанное в 1689 году единственное в своем роде Евангелие в золотом, покрытом художественной эмалью и усыпанном драгоценными каменьями переплете весом около двух пудов; перстень московского митрополита Алексея и другие уникальные вещи.
   Ограбление ризницы было не первым случаем расхищения предметов искусства.
   При печальной памяти Временном правительстве группа бандитов среди бела дня совершила в Петрограде налет на здание Сената. Налетчики увезли тогда с собой известный всем историкам и искусствоведам ларец Петра Великого, вылитую из золота статую Екатерины II, золотые фигурки конных трубачей.
   Бесследно исчезали картины, фарфоровые табакерки, скульптуры, гобелены, коллекции древних монет и античных гемм из барских особняков, захваченных анархистами.
   Покидая большевистскую Россию, богачи увозили за границу полотна великих мастеров, бесценные фолианты, старинные иконы, продавали их иностранцам, прятали в тайники.
   Поэтому президиум Московского Совдепа, заслушав сообщение о случившемся председателя Комиссии по охране памятников искусства и старины, не только обратился ко всем гражданам Советской России с призывом оказать содействие в розыске и возвращении похищенного из патриаршей ризницы, но и ходатайствовал перед Совнаркомом Республики о национализации всех предметов искусства, имеющих художественное и историческое значение. Это ходатайство, разумеется, было удовлетворено. А некоторое время спустя, если не ошибаюсь, в апреле, Народный комиссариат художественно-исторических имуществ, в котором я тогда заведовал одним из подотделов, опубликовал воззвание:
   «…Вчерашние царские дворцы, а ныне – народные музеи, созданы руками народа и лишь недавно ценою крови возвращены их законному владельцу – победителю, революционному народу, – писалось в нем. – Каждый памятник старины, каждое произведение искусства, коим тешились лишь цари и богачи, стали нашими; мы никому их не отдадим больше и сохраним их для себя и для потомства, для человечества, которое придет после нас и захочет узнать, как и чем люди жили до него. И подобно тому, как каждому из нас дороги воспоминания детства и молодости, каковы (бы) они ни были, горькие или сладкие, – так и весь народ сохранит эти воспоминания истории минувшей, былых годов, как что-то дорогое и давно пережитое».
   Но работа сотрудников Народного комиссариата художественно-исторических имуществ Республики и Всероссийской комиссии по охране и раскрытию произведений искусства, членом которой я также состоял, не ограничивалась, разумеется, воззваниями, циркулярами и предписаниями. Перед нами была поставлена задача разыскать, реквизировать и обеспечить сохранность всего, что представляло ценность. А это, смею вас уверить, была в тех условиях очень сложная, а по мнению некоторых искусствоведов, и просто непосильная задача. В том же Петрограде, помимо всем известных сокровищниц, таких, как Эрмитаж, музей императора Александра III и музей Академии художеств, существовали большие частные коллекции графов Строгановых, княгини Юсуповой-Сумароковой-Эльстон, великолепная пинакотека, то есть картинная галерея, голландских и фламандских художников Семенова. В так называемом минц-кабинете великого князя Георгия Михайловича хранилось лучшее в мире собрание монет древнегреческих поселений на юге России. А в тайнике владельца антикварного магазина Гребнева мой помощник, рабочий-путиловец Борис Ивлев, вместе с сотрудниками ВЧК отыскал ящики со скифским золотом и, как он выразился, «каменных и золотых жучков». «Жучки» оказались древнеегипетскими скарабеями, среди которых, кстати, был великолепный скарабей из аметиста с вырезанной на внутренней стороне надписью. Подобные скарабеи влагались в мумии знатных египтян вместо вынутого из тела сердца. Надпись на аметистовом скарабее убеждала сердце покойного не свидетельствовать против него на загробном суде.
   Тому же Ивлеву посчастливилось в Москве, куда мы переехали в конце лета, обнаружить в подвале покинутого хозяевами особняка около сотни старинных вееров. Среди них были и японские из белой пеньковой бумаги с рисунками известных художников. Подобные веера-картины в середине прошлого века продавались в Лондоне по 900 фунтов стерлингов за штуку.
   Надо сказать, что в Москве к привычным уже для нас трудностям прибавилась еще одна – отсутствие подходящих хранилищ. Третьяковка, Оружейная палата, Румянцевский и Исторический музеи не в силах были сразу же принять беспрерывно поступающие к ним произведения искусства. Поэтому многие из национализированных вещей приходилось временно размещать в здании наркомата, а то и на квартирах сотрудников.
   Ивлев, в обшарпанную комнатку которого привезли как-то портрет кисти Рембрандта и несколько полотен Гогена, спал с маузером под подушкой, а днем бегал по музеям и комиссиям, грозясь перестрелять саботажников.
   Своеобразный вид приобрел и мой номер в бывшей гостинице «Метрополь», ставшей Вторым Домом Советов.
   Чего здесь только не было!
   Под моей кроватью мирно спала тысячелетним сном в обществе набальзамированных священных кошек, змей и симпатичного нильского крокодильчика очаровательная мумия, недавняя собственность московского фабриканта Гречковского. Под головой ее лежал положенный тысячи лет назад полотняный круг с хороводом веселых павианов, бурно приветствующих всемогущего бога солнца, а на лице покоилась позолоченная маска.
   Место под софой занимали скифские древности: колчаны для смертоносных стрел с тиснеными золотыми бляхами, золотые венки и серебряная ваза для вина, украшенная изображениями трав, цветов и хищных грифов, терзающих оленя.
   Возле умывальника в целомудренной позе стояла беломраморная Венера, которая благосклонно взирала на меня, когда я совершал свой утренний и вечерний туалет. Венере плутовски подмигивала с полки чудесная статуэтка жизнерадостного фламандца Виллема Бекеля, прославившегося в XIV веке усовершенствованием засола сельдей. Видимо, его селедки действительно заслуживали всяческой похвалы: недаром же гробницу Виллема посетил как-то в сопровождении своих сестер, королев Франции и Венгрии, высокомерный Карл V, а поэт Кемберлин воспел фламандца в своих стихах.
   Немецкие кубки второй половины XVI века в виде парусных кораблей, ветряных мельниц, толстопузых монахов и длиннохвостых павлинов; этрусские и византийские вазы; китайские, персидские и французские веера.
   Но больше всего места занимало собрание старинного индусского оружия. Я мог вооружить не один десяток воинов. У меня имелись пенджабские куйтсы, смертоносные мару, кривые, как полумесяц, ножи кукри, отделанные слоновой костью грозные палицы и знаменитые малайские крисы…
   И вот однажды в моем номере, одновременно похожем на антикварный магазин и арсенал индусского раджи средней руки, появился поздним вечером некий молодой человек.
   Странного посетителя нельзя было назвать ни товарищем, ни господином. Для «товарища» у него были слишком холеные руки с длинными, до блеска отполированными ногтями, привычное грассирование и манеры «человека из общества». А для «господина»… Одежда молодого человека полностью соответствовала революционным канонам того бурного времени: высокие, заляпанные грязью сапоги, кожаная потрепанная куртка, косоворотка, кожаный картуз с красной ленточкой. Кроме того, он виртуозно скручивал пресловутые «козьи ножки» и безбожно дымил махоркой. В лице его тоже было что-то и от «товарища» и от «господина». А главное, оно дышало честностью и благородством – особенность, по которой я обычно определял жуликов. Поэтому я сухо ответил на приветствие незнакомца и еще суше поинтересовался:
   – Чем могу быть полезен, гражданин?
   Незнакомец с ответом не торопился, продолжая с веселой наглостью разглядывать экспонаты моего импровизированного музея.
   Его глаза небрежно скользнули по индусскому оружию, на мгновение задержались на веерах и внимательно ощупали статуэтку фламандца.
   – Если память мне не изменяет, на аукционе в девятьсот шестнадцатом она пошла за семь тысяч, а стоит-то все пятнадцать, а?