Автору неизвестно, каким путем полковнику Толю удалось провести свой взгляд. Рассказ, передаваемый полковником Бутурлиным в своей истории 1812 г., в главных чертах, вероятно, соответствует действительности; однако, нас трудно убедить в том, будто Кутузов уже при выборе Рязанской дороги имел намерение перейти впоследствии с этой дороги на Калужскую. Ведь из Москвы ему было бы гораздо удобнее это сделать; ведь его блестяще выполненный фланговый марш, как бы хорошо он ни был организован, должен был все же представляться рискованным.
   Если полковник Толь еще до прибытия в Москву хотел свернуть в направлении Калуги, то при этом он думал исключительно о том, чтобы не подвергать опасности Москву, так как произвести поворот в самой Москве было всего легче. Кутузов выбрал Рязанскую дорогу, потому что она была средняя дорога и представляла своего рода равнодействующую мнений, высказанных на военном совете. Надо полагать, что полковник Толь склонил его к движение налево лишь позже, потому что вскоре оказалось, что это движение можно выполнить без труда. Именно в первые дни французы настолько были заняты захваченной Москвой, что продвигались вперед весьма медленно и притом только по Рязанской дороге. От казаков, рыскавших по всем дорогам, стало известно, что окрестности Подольска еще совершенно свободны; кроме того, дорога туда была до известной степени прикрыта протекающей в довольно глубокой долине рекой Пахрой. На третий день после того, как мы покинули Москву, т. е. 16 сентября, было принято решение относительно флангового марша, 17-го и 18-го он был выполнен, и мы вступили на Тульскую дорогу.
   Надо полагать, что эта дорога и была первоначальной целью флангового марша, и лишь после того, как старый главнокомандующий увидел, что дела идут так хорошо, он дал себя убедить предпринять третий марш до старой Калужской дороги, так как на Тульской мы задержались целый день.
   Весь этот переход был выполнен настолько удачно, что французы на несколько дней совершенно потеряли соприкосновение с нами.
   Во время этого перехода мы видели, как Москва непрерывно горела, и хотя мы находились от нее в 7 милях, все же по временам ветер доносил до нас пепел. Хотя русские уже были приучены к жертвам пожаром Смоленска и многих других городов, все же пожар Москвы поверг их в глубокую печаль и еще более усилил в них чувство негодования против врага, которому приписывали этот пожар как акт подлинного зверства, как следствие его ненависти, высокомерия и жестокости.
   Здесь мы подходим к вопросу о причине пожара. Читатель уже мог заметить, что командование армии, по-видимому, проявляло скорее заботу о сохранении Москвы, чем намерение ее разрушить; так, по всей вероятности, оно и было. В первое мгновение в армии пожар рассматривался как великое несчастье, как подлинное бедствие. Растопчин, которого автор этих записок имел случай встретить в небольшом обществе приблизительно через неделю после начала пожара, отмахивался руками и ногами от начинавшей тогда только зарождаться мысли, будто он поджег Москву. Те беспорядки, которые видел автор на улицах Москвы при прохождении арьергарда, и то обстоятельство, что столбы дыма впервые стали подыматься над окраинами города, где еще хозяйничали казаки, привели его к убеждению, что пожар Москвы явился следствием этих беспорядков, а также сложившегося у казаков обычая сначала подвергать грабежу, а потом поджигать все населенные пункты, которые приходилось уступать неприятелю. Что не французы подожгли город, в этом автор был твердо уверен, так как он видел, как они дорожили сохранением его в неприкосновенности; что пожар Москвы был делом рук русских властей, это, казалось, не подтверждалось никакими данными, а горячие и решительные заверения того человека, который должен был бы являться главным виновником этого дела, по-видимому, не оставляли никаких сомнений. Если бы Ростопчин действовал, имея в виду великую жертву, которую необходимо принести, он не стал бы так решительно отрекаться. Поэтому автор долго не мог поверить, чтобы поджог Москвы был сделан умышленно. Однако, после всех тех показаний, которые стали теперь известны, и в особенности после мало убедительной оправдательной записки, опубликованной по распоряжению графа Ростопчина, автор не только усомнился в правильности своего первоначального взгляда, но даже почти пришел к убеждению, что, несомненно, Ростопчин велел поджечь Москву и притом под собственную ответственность, без ведома правительства. Возможно, что немилость, которой он подвергся, и его продолжительное пребывание вне России явились последствием такого самоуправства, которое русский самодержец редко прощает.
   По всей вероятности, в намерения правительства входила лишь эвакуация города, отъезд казенных учреждений и более знатных жителей, если вообще у него еще было время вмешаться в это дело; а это было возможно лишь в том случае, если бы еще в момент оставления Смоленска был поставлен вопрос о возможной эвакуации Москвы. Во всяком случае эта мера, если бы даже она была выполнена по единоличному распоряжению Ростопчина, получила бы полное одобрение правительства. Правда, от этой меры до поджога города шаг уже не так велик. Невероятным является, чтобы правительство и, главное, император Александр желали и предписали бы этот поджог. Это слишком противоречит мягкому характеру императора и столь же мало подходит к министерству, стоявшему изолированно и не опиравшемуся на воодушевление и фанатизм большого народного собрания. Между тем, ответственность, которую на себя брал Ростопчин, была огромно, потому что, как бы мало приготовлений ни требовало такое дело, он все же нуждался в нескольких исполнителях, которые получали бы непосредственно от него соответственные приказания. Таким образом, если он сам совершил это дело, то, очевидно, он находился в состоянии страстного возбуждения и озлобления, придавшего ему силу принять решение, выполнение которого представлялось для него опасным и которое не могло ему принести ни чьей-либо благодарности, ни почета.
   Личность графа Ростопчина не такова, чтобы можно было предположить, что движущей силой его поступка были экзальтированное чувство или грубый фанатизм. Он обладает характером и образованием ловкого светского человека, привитыми к ярко выраженной русской натуре. С Кутузовым он находился в открыто враждебных отношениях, причем Ростопчин обвинял Кутузова в том, что он до последней минуты нагло лгал, уверяя его и весь свет, что попытается для спасения Москвы дать еще одно сражение.
   Во всяком случае одним из самых замечательных явлений истории является то, что деяние, оказавшее по распространенному мнению столь огромное влияние на судьбу России, подобно плоду преступной любви, не имеет отца и, по-видимому, так и останется навсегда невыясненным.
   Безусловно, нельзя отрицать, что пожар Москвы был очень невыгоден для французов; если он еще сильнее отдалил Александра от мысли заключить мир и послужил средством для экзальтации народа, то в этом, пожалуй, заключалось главное зло, какое он причинил французам. С другой стороны, было бы переоценкой единичного фактора смотреть на пожар Москвы как на главную причину неудачи всего похода; обычно французы делают эту ошибку. Конечно, известные материальные ценности, которыми французы могли воспользоваться, погибли во время пожара, но более всего они нуждались в людях, а таковых не нашлось бы и в уцелевшей Москве.
   Армия в 90 000 человек с истощенными людьми и окончательно заморенными лошадьми, загнанная острым клином на 120 миль в глубь России, имевшая справа неприятельскую армию в 110 000 человек и кругом себя вооруженный народ, армия, вынужденная строить фронт ко всем странам света, не располагающая продовольственными складами и достаточным запасом снарядов и патронов, имеющая единственный путь сообщений, проходящий по совершенно опустошенной местности, не находится в условиях, допускающих расположение на зимних квартирах. Но если Наполеон не имел полной уверенности в том, что будет в состоянии продержаться в Москве целую зиму, то ему следовало начать отступление до начала зимы, и в этом случае сохранение или гибель Москвы не могли иметь особого значения. Отступление Наполеона было неизбежно, и самый поход его оказался неудавшимся с той минуты, когда император Александр отказался заключить мир. На достижении этого мира были построены все расчеты; в этом отношений Наполеон, конечно, ни минуты не обманывался.
   В конце нашего повествования мы поместим несколько соображений относительно наполеоновского плана кампании, и все то, что по этому поводу можно было бы сказать, мы пока откладываем.
   В этот период в русской армии господствовало настроение печали и подавленности, причем на мир в ближайшем же будущем смотрели как на единственный возможный исход. Нельзя сказать, чтобы армия сама утратила мужество, наоборот, в ней сохранилось солдатское чувство гордости и превосходства; такое чувство всегда укрепляет армию независимо от того, является ли оно обоснованным или нет. Но доверие к общему руководству войной сохранялось лишь в ничтожной мере; большие потери, уже понесенные государством, казались подавляющими, а исключительной стойкости и энергии в наступившей беде от правительства, видимо, не ждали. Поэтому близкий мир рассматривался как вероятное и даже желательное явление. Что об этом действительно думал князь Кутузов, вероятно, никто достоверно не знал; внешне же он подчеркивал, что резко возражает против каких-либо мирных переговоров.
   Отсюда видно, как мало было в армии подлинного понимания сложившейся обстановки и в целом. Тем не менее, мы были уже близки к кульминационному пункту наступления французов; уже приближался момент, когда поднятый ими, но непреодоленный груз всей своей тяжестью должен был обрушиться на них самих. Генерал Барклай, который занимал второе место в армии и в качестве военного министра должен был, ближе всего быть знаком с войной в целом, находясь в окрестностях Воронова в начале октября, т. е. приблизительно за две недели до отступления французов, сказал автору и нескольким офицерам, явившимся к нему по случаю нового назначения: "Благодарите Бога, господа, что вас отсюда отзывают, ведь из всей этой истории никогда ничего путного не выйдет".
   Мы держались другого мнения; правда, мы были иностранцы, а последним легче сохранить объективность. Всем сердцем мы принимали участие в судьбах этой войны, но все же переживали горе глубоко уязвленной, страждущей и угрожаемой в самом ее существовании России, не так остро, как русские. Такие переживания всегда оказывают известное воздействие на способность суждения. Мы дрожали лишь при мысли о мире и трудности момента рассматривали лишь как великое средство к спасению. Однако, мы остерегались громко высказываться, так как за такие речи на нас взглянули бы весьма косо.
   В Петербурге совершенно правильно оценивали оборот, который принимала война, к чести императора надо добавить, что такой взгляд сложился у него не в последнюю минуту, а в более ранний период развертывания событий.
   Постоянные донесения, получаемые императором из армии о ежедневных потерях неприятеля, которые, впрочем, может быть писались преимущественно с целью пролить бальзам на раны, а не из глубокого убеждения в их истинности, победа Витгенштейна под Клястицами, первое сражение под Полоцком, в котором победа осталась под сомнением, несмотря на превосходство сил французов, взятие в плен саксонцев в Кобрине, подход Молдавской армии и Штейнгеля к обоим крайним флангам, правда, не преднамеренный, но вызванный обстоятельствами глубокий отход внутрь страны за Смоленск, - во всем этом правящие люди в Петербурге увидели занимающуюся зарю надежды. При удалении в 100 миль от кровавых полей сражения, от разоренных сел и городов, от горестного отступления собственной армии и торжествующего продвижения неприятельской суждения бывают спокойнее и самостоятельнее. С этой точки зрения на отъезд императора Александра из армии приходится смотреть как на счастье.
   Итак, вернувшись в Петербург, одушевленный первыми благоприятными симптомами возможного успеха, подкрепленный советами нескольких крупных людей, среди которых, конечно, находился и господин фон-Штейн, император по своем возвращении принял решение не внимать никаким мирным предложения, повсюду возможно энергичнее торопить вооружение и руководить войной в целом из Петербурга.
   Мы видели, что идея отвести назад центр и затем действовать на фланги неприятеля лежала в основе первоначального замысла этой кампании, правда, в недостаточном масштабе. А теперь обстоятельства сами собою сложились так, что центр противника находился глубоко внутри России, в то время как правое крыло французов оставалось еще у границы, а левое - на Двине. Оба главных подкрепления из кадровых войск - Молдавская армия и дивизия из Финляндии были двинуты по вполне обоснованному для них направлению против флангов, поэтому вполне естественным (что нисколько не умаляет его заслуги) являлось решение императора вернуться к первоначальной идее и осуществить ее в более крупном масштабе. Итак, было решено двинуть в тыл великой французской армии две армии в южной Литве и две - в северной, а именно армии Чичагова, Сакена, Витгенштейна и Штейнгейля; им было поставлено задачей отбросить стоявшие против них более слабые силы неприятеля, а затем наступать на основную артерию сообщений главных сил с целью перервать эту стратегическую артерию и в то же время преградить путь отступления возвращающимся главным силам.
   Это решение было принято в Петербурге в начале сентября, и тогда же были отданы соответственные распоряжения. В то время исход Бородинского сражения еще не был известен, однако, как видно, принятые мероприятия были рассчитаны скорее на случай проигрыша, чем выигрыша сражения, что являлось вполне разумным. До сих пор весь образ действий императора Александра являлся безупречным. Однако, распоряжения для четырех армий были составлены чересчур подробно, что являлось непрактичным и свидетельствовало о недостатке военного опыта. Результаты это доказали, так как ни одна из этих диспозиций не могла быть выполнена. Знаменательно и характерно для порядков русского управления: силы, которые должны были сосредоточиться в Риге и у Витгенштейна, не имели и половины той численности, которая учитывалась в Петербурге. В результате, когда теперь читаешь петербургские диспозиции и сопоставляешь их с тем, что произошло в действительности и могло иметь место, то они производят отчасти комическое впечатление. Полковник генерального штаба Мишо, который был назначен флигель-адъютантом императора и пользовался тогда большим авторитетом, вероятно, принимал в разработке этих диспозиций преимущественное участие. Он был очень образованный офицер, перешедший из Пьемонтской армии, но, по видимому, не имел вполне ясного представления о ведении большой войны и во всяком случае не имел практики в подобной работе.
   Тотчас после прохода через Москву генерал Милорадович покинул арьергард, командование которым перешло к генералу Раевскому; состав арьергарда тоже подвергся изменению, вследствие чего автор вернулся в распоряжение главной квартиры. Когда он прибыл в штаб и представился генералу Беннигсену, ему вручили приказ императора, согласно которому он назначался начальником штаба гарнизона Риги. Место это раньше занимал другой, перешедший из прусской службы офицер, подполковник фон-Тидеман, убитый во время вылазки 22 августа. Император пожелал иметь в этой должности немецкого офицера и вспомнил об авторе. Приказ уже лежал несколько недель в главной квартире и в сумятице текущих дел остался бы совершенно позабытым, если бы один из младший офицеров по дружбе не сообщил о нем автору.
   Назначение к генералу Эссену обещало автору более соответственный круг деятельности, чем работа в одной из дивизий или одном из кавалерийских корпусов главной армии, где вследствие недостаточного знания языка он при неимоверных усилиях являлся лишь посредственным работником. Поэтому трудности кампании ложились на него двойным бременем, и он с удовольствием принял свое назначение. 24 сентября после кое-каких мелких задержек выехал он, снабженный надлежащей подорожной (путевой паспорт) из Красной Пахры, чтобы следовать на почтовых через Серпухов, Тулу, Рязань, Ярославль и Новгород в Петербург, там снова снарядиться всем необходимым и затем отправиться в Ригу.
   Но уже при переезде через Оку у Серпухова его задержали дружинники, так как он не мог объясниться по-русски. Ни его подорожная, ни целый чемодан официальных русских писем, ни русский приказ о его перемещении, ни мундир не могли рассеять подозрений ополченских офицеров. Немец или даже, как полагало большинство, француз, да еще сопровождаемый слугой-поляком, казался им чересчур подозрительным. Они принудили автора повернуть обратно в главную квартиру с офицером, который туда возвращался. Чтобы не попасть снова в подобное положение, автор решил дождаться курьера и отправиться с ним вместе. По прошествии нескольких дней оказалось, что граф Шазо и барон Бозе, перешедшие первый из прусской, а второй из саксонской армии на русскую службу и проделавшие кампанию в свите наследного принца Ольденбургского, должны были ехать в Петербург, чтобы приступить к организации немецкого легиона; им дали для сопровождения русского фельдъегеря, и автор решил к ним присоединиться. В некоторых небольших городах во время этого путешествия нас чуть было снова не приняли за шпионов и не арестовали, несмотря на сопровождавшего нас фельдъегеря. Граф Шазо по дороге так расхворался, что нам часто приходилось останавливаться на ночлег; по этой причине мы пробыли в дороге 14 дней и достигли Петербурга только в середине октября.
   Когда в Ярославле мы представлялись второму принцу Ольденбургскому, который тогда вернулся на работу в эту губернию и проявил себя весьма полезным и деятельным администратором, великая княгиня Екатерина Павловна дала нам аудиенцию. Французы еще не начали отступать, но убеждение, что они должны и будут отступать, вдруг создалось повсюду, и лишь немногие верили в возможность новых наступательных действий французов в южном направлении. Великая княгиня проявила огромный интерес к известиям из армии, она задавала нам весьма разумные и продуманные вопросы, и заметно было, как серьезно она взвешивала вес то, что мы ей могли сообщить. Она задала автору вопрос, как он себе представляет, что предпримет теперь Наполеон, будет ли это простое отступление и по какой дороге. Автор отвечал, что он не сомневается в отступлении французской армии в самом скором времени, также считает бесспорным, что французы пойдут по той же самой дороге, по которой они пришли; по-видимому, у великой княгини уже раньше сложилось то же самое убеждение. У нас осталось впечатление, что эта женщина рождена для того, чтобы царствовать.
   Так как мы теперь совершенно отходим от главной армии, то позволим себе сделать несколько замечаний относительно отступления Наполеона и главным образом относительно его направления.
   Мы никогда не могли понять тех, кто так упорно отстаивает мысль, будто Наполеону следовало избрать для своего обратного пути другую дорогу, а не ту, по которой он пришел. Откуда мог он довольствовать армию помимо заготовленных складов? Что могла дать неистощенная местность армии, которая не могла терять времени и была вынуждена постоянно располагаться биваками в крупных массах? Какой продовольственный комиссар согласился бы ехать впереди этой армии, чтобы реквизировать продовольствие, и какое русское учреждение стало бы исполнять его распоряжения? Ведь уже через неделю вся армия умирала бы с голода.
   Отступающий в неприятельской стране, как общее правило, нуждается в заранее подготовленной дороге; кто следует назад при весьма невыгодно складывающейся обстановке, вдвойне нуждается в таковой; а тот, кто собирается совершить по России обратный путь в 120 миль, нуждается в ней втройне. Под "подготовленной дорогой" мы разумеем дорогу, которая обеспечена соответственными гарнизонами и на которой устроены необходимые армии магазины.
   Марш Наполеона на Калугу являлся совершенно необходимым началом его отступления, но вовсе не означает, что Наполеон имел в виду избрать новый путь. От Тарутина, где находился Кутузов, до Смоленска на три перехода меньше, чем от Москвы, где располагался Наполеон; поэтому, прежде чем начать свое действительное отступление, Наполеону надо было потеснить русскую армию, чтобы уничтожить это ее преимущество. Конечно, ему было бы еще приятнее, если бы удалось маневрированием заставить Кутузова отойти к Калуге. Он надеялся достигнуть этого посредством внезапного перехода со старой дороги на новую, что создавало угрозу левому флангу Кутузова. Но так как ни этот маневр, ни попытка налета открытой силой у Малоярославца не удались, то он предпочел отказаться от этой задачи и решил, что теперь не время терять в общем сражении еще 20 000 человек из тех небольших сил, какие у него еще оставались, для того чтобы как-нибудь закончить кампанию отступлением.
   То обстоятельство, что отступление Наполеона начиналось с кажущегося нового наступления в южном направлении, имело для него, поскольку мы знаем характер этого человека, большое значение.
   С того пункта, где Наполеон столкнулся с Кутузовым, ему, правда, предстояло пройти участок новой дороги, чтобы выйти на старую; однако, движение по этому участку не представляло таких трудностей, как отступление в новом направлении, ввиду того, что этот участок дороги находился на его фланге, посредине между французской армией и французскими отрядами, находившимися на Смоленской дороге. К тому же он подготовил этот участок дороги, выдвинув справа Понятовского, который начал с того, что отобрал у русских захваченную ими перед тем Верею. Наполеон в возможной степени сократил этот кусок дороги. Из Малоярославца он двинулся не прямо на Вязьму, так как эта дорога по своему направлению чересчур была открыта, а вернулся в Боровск, а оттуда двинулся прямым путем через Верею на Можайск. Какое же может быть сомнение в том, что это решение было обусловлено самыми вескими причинами!
   К тому времени, когда автор прибыл в Петербург, в рижском командовании произошла перемена. Маркиз Паулуччи, о котором мы говорили раньше, сменил генерала Эссена. Автору крайне не хотелось состоять при особе этого странного человека. В это же время пришло известие о начале отступления французов. Следовательно, можно было предвидеть, что Рига окажется совершенно в стороне от военных действий; ввиду этого автор обратился с просьбой к герцогу Ольденбургскому, который организовывал в Петербурге русско-немецкий легион, предоставить ему теперь обещанное ранее место старшего офицера генерального штаба легиона, а так как до окончательного формирования легиона лицо, занимающее эту должность, оставалось без дела, то автор просил одновременно ходатайствовать перед императором разрешить ему отправиться в армию Витгенштейна и оставаться там на службе до тех пор, пока легион не будет включен в состав действующей армии. Император удовлетворил это двойное ходатайство, и неделю спустя автор, дождавшись изготовления депеш, доставить которые ему было поручено, выехал 15 ноября из Петербурга через Псков и Полоцк в Чашники, в главную квартиру генерала Витгенштейна, куда он прибыл несколько дней спустя после боя под Смолянцами.
   В главной квартире Витгенштейна царило известное самодовольство и гордая уверенность в себе в связи с достигнутыми успехами; это составляло известный контраст с настроением, господствовавшим в штабе главной армии.
   Витгенштейн выполнил задачу по прикрытию Петербурга, и это, помимо реальных наград, полученных им от монарха, вызвало еще целый поток самых лестных похвал со стороны жителей этой столицы, что еще более увеличило ореол его славы. В самом деле, можно было быть вполне довольным операцией, которую провел генерал Витгенштейн. В моральном отношении он никогда не уступал, а порою и превосходил своего противника; он в полной мере выполнил возложенную на него задачу, и на этом театре военных действий успех постоянно оказывался не на стороне французов, причем удача являлась не простым следствием складывавшейся обстановки, а вытекала главным образом из успехов русского оружия.