Но старуха уже отвернулась от него. И сказала Гобоисту неожиданную фразу:
– Это ведь тоже, как музыка.
– Да-да, – пробормотал Костя. – Вам ничего не нужно из продуктов?..
Я поеду в магазин…
– Ничего, – сухо сказала Старуха. – У меня все есть. Мне все привозит сын. – Сказано это было не без гордости.
Гости ретировались. И Гобоист спросил себя: что могла бы означать эта демонстрация? Скорее всего пазл – это был только повод: любопытная Старуха хотела поближе разглядеть Свинагора. Но, может быть, здесь были и естественные для художника гордость и желание продемонстрировать плоды своего вдохновения…
Раз в неделю Гобоист звонил дочери Елены, он звонил бы и чаще, но отвечали ему крайне нелюбезно, с раздражением, и всегда одно и то же: маме лучше, врач говорит, что ее могут выписать недели через две. Но шли уже даже не недели – шел третий месяц, как Елену забрали в больницу.
Гобоист привык к этой тоске, только усиливавшейся от неопределенности. И говорил себе, что Елена и вправду больна. И что лечение пойдет ей на пользу. И, когда она выйдет, все наладится… Он уговаривал себя, как все мы делаем, отгоняя дурные предчувствия. На самом же деле, его самые худшие предположения подступали слишком близко, бывало это чаще всего в бессонницу, когда он просыпался в тоске перед рассветом: у него немели конечности, и он вдруг на мгновение проваливался куда-то, как будто на секунду останавливалось сердце.
В одну из ночей, незадолго до получения рокового известия, ему приснилось, что он где-то очень высоко и до перехвата дыхания, до дрожи боится заглянуть вниз. Проснувшись от пульсаций крови, от душного и воспаленного ощущения на лице, взглянув в мутное предрассветное окно, он неизвестно отчего вспомнил, как лет в тринадцать прошел по верхней дуге моста кольцевой железной дороги. На спор с приятелями. Цена "подвига", который вполне мог стоить ему жизни, была один рубль. Других денег у них в карманах в ту пору еще не бывало, но рубль он заработал. Ему не было страшно – только весело от азарта. А сейчас он был напуган. Что это, страх смерти? Гобоист включил Вивальди и понял, что не хочет умирать. Нет, не страх он испытывал, но острое огорчение, что музыка будет звучать и звучать, но уже без него…
Между тем и март прошел. А о Елене ничего не было известно. И никаких записок Гобоист больше не получал. И Анна после того злополучного звонка из Ниццы почти исчезла из его жизни. Однажды она приехала в его отсутствие, наткнулась на Свинагора. Потом по телефону спросила издевательски:
– А что ж он у тебя такой пугливый?
Оказалось, Свинагор, только услышав ее – у Анны был ключ от Коттеджа, – спрятался в шкаф, но от Анны было не схорониться, она извлекла его и долго и зло хохотала ему в лицо. И приезжать перестала… А через несколько дней Гобоист узнал о смерти Елены.
В то утро Гобоист в очередной раз позвонил ее дочери, трубку долго не брали. Наконец послышалось знакомое, в растяжку алле-е… И тут же, едва узнав его голос, Сашута сказала зло:
– Два дня назад мы похоронили маму… Не звоните сюда больше!
Она положила трубку, и он ничего не успел сказать. Слушая долгие гудки, он почувствовал такую слабость, что должен был тут же сесть на диван. Почему-то ему пришло в голову, что Елена отравила себя. Теми самыми таблетками, что ей давали врачи. Он успел еще представить, как она мучилась, и скривился от боли. Потом Гобоист потерял сознание, уронив трубку на пол.
Глава двенадцатая
В больнице он провел всего четыре дня, потом его выдали на руки Свинагору. Тот в больнице не отходил от его постели, иногда плакал, иногда ободряюще шутил. И Гобоист с грустью думал, что, по сути дела, кроме Свинагора, у него теперь больше никого нет.
Помимо диагностированного инфаркта врачи подозревали, что минимум два микроинфаркта у Гобоиста уже было. "Но точно это можно определить только после вскрытия", – оптимистично пошутил один из докторов.
Больница в Городке, откуда приехала Скорая помощь, вызванная Свинагором, была на редкость чистенькой и даже уютной. Конечно, как и во всех больницах для бедных, больные должны были здесь, на манер заключенных, держать при себе и не отпускать ложку, кружку и миску, с тем чтобы в невыносимо воняющей дезинфекцией столовой изо дня в день получать невозможную баланду в качестве супа и всегдашний картофельный пудинг – так это называлось – на второе, якобы с мясом. Всего этого, впрочем, можно было избежать, если были у заключенного заботливые родные, приносившие съедобную пищу. У Гобоиста родные были, но так или иначе он не мог проглотить ни куска, пил сок.
Позволялось также держать остатки своей личной еды в общем холодильнике. В какой-то старой газете, которые он листал от скуки, Гобоист наткнулся на заметку о том, как некий голодный крестьянский парень, истопник, украл из такого вот больничного холодильника вареную курицу. Ему дали два года тюрьмы. Написали об этом только потому, что парень умудрился исчезнуть. Выяснилось, что из Матросской тишины, куда его определили вместе с ворами и убийцами, убежать никак невозможно. Парня нашли на пятый день под грудой ветоши, скопившейся в корпусе, который как раз реконструировали на территории: он прятался от похоти сокамерников. Гобоист тут же выбросил газету; он думал о том, сколь неизменна Россия. Прочитал он и такое: чины МПС победно доложили, что выпущен новый тип электрички, в которой есть сортир – пока, правда, всё в единственном экземпляре: и сортир, и электричка. Чистый де Кюстин. И Гобоист подумал с грустью, что сортир вряд ли будет действовать… Или: фельдъегерская служба до недавнего времени была оснащена хлопчатобумажными пакетами; невероятное достижение ведомства: теперь сделали резиновые, чтоб письма государственной важности не промокали и не тонули в воде; доложили президенту, тот одобрил, не исключено, что получат патент, а то и Госпремию… Из ремонтного дока стратегического предприятия украли титановый руль атомной подводной лодки, запчасть, охраняемую законом о гостайне; в разобранном виде вывозили на двух грузовиках; продали на лом за триста тысяч, хотя руль стоил пять миллионов… Эх, не дожил Михаил Евграфович до наших дней!
Или другое грустное развлечение в этом невеселом месте: Гобоист с жадностью наблюдал за пятью своими соседями по палате. Все были тяжело больны, почти обречены. У них было как бы одно на всех бескровное лицо, и бледное это лицо этих очень несчастных бедных людей, не понимавших, кажется, меры своего несчастья, подчас озарялось улыбкой. Более того, иногда они бывали даже простодушно веселы и днями играли в домино, даже те, кто мог лишь приподняться на подушках. Парализованный после инсульта все двигал одной сохранившейся от паралича рукой и показывал, как переставляет шахматные фигуры, мычал, очевидно, предлагая сыграть в шахматы; единственное слово, которое он произносил более или менее отчетливо, было мат. После домино соседи по палате ночью тяжко, со стонами, спали.
В последний день пребывания Гобоисту разрешили пройтись по коридору, и здесь он тоже с любопытством озирался. Он удивлялся тому, как животно все эти люди вокруг, существующие так отчаянно дурно, так немыслимо униженно, и дальше хотят жить. Особенно женщины и старики. И как возмущаются, если это их святое право на жизнь, точнее – на существование, ставится под сомнение, хотя кто им, собственно, обещал, что они и дальше должны быть на свете. Гобоист вспомнил, как однажды пожаловался Елене, что почти никогда на самом деле не чувствовал себя по-настоящему счастливым. "А кто тебе сказал, что ты обязан быть счастлив?" – ответила Елена…
Он часто говорил с ней, иногда вслух, не замечая этого. Как-то раз такой диалог случайно подслушал Свинагор. И горько заметил:
– А ведь ты ее любил.
Он ревновал…
Как-то, когда они с Еленой сидели за своим шашлыком, здесь, в Городке, Гобоист шутливо рассуждал о странностях женской природы: казалось бы, с мужской точки зрения дамы должны любить баритонов -они мачо, они мужественны; но женщинам всегда ближе более женственная субстанция теноров, от которых подчас они впадают в эротическую истерику. На что Елена заметила: ты не совсем точно улавливаешь разницу между полами. И сказала изумившую Гобоиста фразу: все дело в том, что женщины занимаются магией, мужчины -верой; магия – это женское требование к Богу, тогда как молитва -мужская просьба к Нему. Так вот, баритоны молятся, теноры – ворожат…
Когда они со Свинагором добрались до дома на такси, Гобоист потянулся было к бутылке. Свинагор возмутился: тебе нельзя ни пить, ни курить.
– Что же я буду делать? – спросил Гобоист.
– Ну, поговори о женщинах.
– Думаешь? – рассеянно сказал Гобоист. – Вот я лежал в палате и вспоминал. Когда я мальчишкой смотрел старые фильмы, то всегда обращал внимание на женские ноги. На женщинах были чулки со швом, каждый надо было натянуть абсолютно вертикально и ровно, что стоило, наверное, немалого старания. Но зато какое удовольствие было смотреть… Но это уже не повторится…
– Я понимаю вас, мужчина, – томно сказал Свинагор.
– А пояса с резинками, ты помнишь пояса с резинками? Нет, ты не помнишь. А я еще застал, самому приходилось отстегивать…
– Вы пошляк, Константин.
– Таких удовольствий, сопряженных с препятствием и с усилием преодоления, больше нет, одни примитивные колготы и презервативы… И что же делать?
– Я придумал тебе занятие, – сказал Свинагор. И рассказал, что в Англии некоторые праздные джентльмены нашли себе такое хобби: быть высматривателем. И объяснил, что высматриватели следят в бинокли за самолетами и записывают их номера, определяют специализацию машин. – Правда, могут и посадить, заподозрив в шпионаже, – вздохнул Свинагор.
– Да, – вздохнул и Гобоист, – ты прав, вполне подходящее занятие для инвалидов и идиотов. В какой газете ты это вычитал?
– Какие газеты в вашей глуши, вы шутите, мужчина. Подслушал по радио.
Гобоист испытывал теперь к нему не влюбленность, конечно, – он испытывал благодарность. И – впервые дотронувшись – положил руку на руку Свинагору. Тот улыбнулся: очень грустно.
К апрелю Гобоист совсем оправился, потихоньку стал плескать себе виски – на донышко, – посасывал трубку, до поры не набивая, а только чтобы почувствовать вкус, и взялся за запущенные дела. Он засиделся, затянулся ряской, теперь он обязан был размять себя, затекшего, и сбросить воспоминания о болезни и о больнице. И о смерти Елены, о чем он запрещал себе думать, – но Елена, конечно, прорывалась чуть не всякую ночь в его сны.
Гобоист попросил администратора организовать поездку в Тверь и в Осташков – там всегда отлично принимали заезжих музыкантов. Да и своих коллег пришло время встряхнуть. Тем более что осенью он надеялся-таки опять поехать в Испанию.
В Твери все прошло прекрасно. Отправились дальше. Когда-то он бывал в этом уютном северном городке – еще во времена Рихтера и Селигерских Вечеров. Однако это уже была история. Но во что превратился Осташков за годы, что он здесь не был! Гостиница Селигер, в которой он некогда бывал постояльцем, давно закрылась; здание явно много лет не ремонтировали, оно обветшало, стояло запертое, всё в потеках, как будто откуда-то сверху его окатили помоями. Старая, купеческая еще, часть города выглядела, как после бомбежки: разоренные, без окон и дверей особняки вдоль всей центральной улицы. Пришлось поселиться на даче здешних партийцев -впрочем, нынче бывший секретарь райкома именовался, разумеется, мэром. Стать постояльцами местной знати оказалось удобно: дача была с несколькими чистыми номерами, с сауной, а темная селигерская вода плескалась прямо под окнами. И покачивалась на легкой волне старая живописная рыбацкая лодка. Прознав о приезде столичных гостей, то и дело звонили местные проститутки-десятиклассницы; цена была плевая -сто рублей, Гобоисту пришлось грудью встать, чтобы гастроли не превратились в бардак; и он поблагодарил Бога, что не было с ними его администратора, – тот сказался больным и остался в Москве, это было ниже его достоинства теперь – ездить не на Запад, а в русскую провинцию. Да, того было б не удержать от столь дешевой и молодой клубнички.
Поесть здесь можно было только в армянском ресторане: русские покормить сами себя, видно, были уже не способны. Что и подтверждалось на всяком шагу: пьяные местные мужики ездили по разбитым улицам на велосипедах в галошах на босу ногу – явно за опохмелкой; и нигде в старом городе не работал водопровод, от колонок бадьи возили на тележках, в которые запряжены были бабы в резиновых сапогах. Впрочем, в новостройках, по словам хозяйки мэрской дачи, дородной переселенки из Казахстана, изначально хохлушки, здешней поварихи и бандерши, вода в кранах якобы была, но зато уж месяц как отключили газ. А к баллонам они не привычные…
Они отыграли два концерта при на треть заполненном зале – и это было, конечно, рекордом, – и уехали, хотя хотели дать четыре. Впрочем, и это неплохо для начала мая: еще стояли пустыми туристические базы, которые каким-то образом продолжали влачить свое существование по берегам озера. И не подтянулись дачники. Гобоист помнил, что в этом некогда симпатичном городке была и местная интеллигенция, пусть и малочисленная; но теперь чистая публика куда-то сгинула и на концертах сидели одни пенсионерки. А может, это и были те, прежние, энтузиастки: они состарились, а новых как-то не завелось… Провинция, как и всегда, отдавала грустью, но теперь эта грусть была скорее безнадежной тоской: жизнь здесь казалась совсем безрадостной…
Гобоист самым глупым образом волновался, подъезжая к Городку, – так некогда он счастливо волновался, возвращаясь с гастролей и зная, что дома его ждут Анна и ужин при свечах. Свернув на дорогу к Клопово, он и вовсе встревожился, едва завидев издалека красного кирпича Коттедж. Вылез из машины, из багажника извлек дивно пахнувший сверток с копчеными угрями – во всей России только на рынке в Осташкове можно было купить это браконьерское лакомство. Еще Гобоист привез в подарок Свинагору, зная его лицедейские наклонности и приверженность клоунаде, смешные рыбацкие боты… Он позвонил в дверь, никто не отозвался. Гобоист открыл дверь ключом, в прихожей было темно. В доме стоял невыносимый запах то ли пота, то ли перегара, воняло дурным табаком. Гобоист заглянул в гостиную: на столике стояли немытые бокалы, большая тарелка с остатками квашеной капусты, бутылка из-под портвейна. И никого не было. Тут он расслышал какие-то шорохи наверху и опрометью, через ступеньки, взлетел на второй этаж. В спальне под одеялом, по-женски прикрывая грудь, сидел голый Свинагор, а перед кроватью прыгал на одной ноге пьяный солдат, никак не мог попасть другой ногой в штанину. На полу валялись и смрадно пахнущие сапоги.
– Во-он! – истошно заорал Гобоист. – Немедленно вон!
И солдат, подхватив амуницию, босиком, в одних трусах и майке, бочком мимо Гобоиста протиснулся в коридор, пополз к лестнице, заковылял по ней вниз и, кажется, упал на нижнем пролете.
– Константин, – жалобно проблеял Свинагор, – вам нельзя волноваться.
Я все объясню…
– Это я тебе все объясню! – посулил Гобоист.
Он покинул спальню и прошел на лоджию. Голый солдат так и выскочил босиком на крыльцо; и опрометью бросился к лесу. За ним с жадным, хищным любопытством наблюдали постояльцы Коттеджа. И только когда солдат скрылся, наконец, в тени деревьев, старуха подняла взгляд и уставилась на Гобоиста на балконе. И туда же посмотрела супруга милиционера Птицына, и только Жанна его не увидала. И старуха не сказала ничего, что было совсем вразрез с ее привычками. И это прозвучало, точнее – не прозвучало, зловеще.
Гобоист приказал Свинагору все убрать, помыть, вытереть пол. Пока постоялец был занят по хозяйству, хозяин проветривал помещение. Наконец Свинагор, приторно улыбаясь и изображая смирение, в фартуке вошел в гостиную и прислонился к косяку. Гобоист пил виски, глядел в телевизор и делал вид, что Свинагора нет на земле. Выдержав долгую паузу, Свинагор произнес манерно:
– Но, Константин, посудите сами, вы ведь меня совсем не трахаете.
– Сейчас трахну…
– Сделайте милость, мужчина.
– Ты должен немедленно убраться.
– Но, голубчик, куда ж я пойду?
– Немедленно, – повторил Гобоист, на Свинагора не глядя. – Иди откуда пришел.
Но, выпив еще, к наступлению сумерек Гобоист смягчился, позволил Свинагору дождаться утра, и это оказалось роковым… Вечером Гобоист совсем размяк, рассказывал про Осташков и про партийную обитель, Свинагор слушал, свернувшись под пледом на диване, и смеялся Костиным шуткам… Приехали за Свинагором ранним утром.
Возглавлял бригаду все тот же татарин. Но на этот раз с ним были двое автоматчиков в камуфляже: СОБР, ОМОН, – в этом Гобоист не разбирался. Они звонили в дверь, потом стали стучать сапогами. Гобоист едва успел накинуть халат и спуститься. Свинагор был уже одет и собирал вещи. Он все понял – должно быть, попадал в такие переделки – и держался на удивление мужественно и достойно. Скорее испуган был Гобоист.
– Дальше Колымы не пошлют, – сказал Свинагор голосом бывалого человека.
– Но что ты натворил?
– Ровным счетом ничего. Просто меня гоняет по земле. Как лист.
Но когда они обнялись – тоже впервые, – Гобоист почувствовал, как тот мелко дрожит всем телом.
Татарин отобрал у Свинагора паспорт и сказал иди. Они пошли к милицейскому газику. Что-либо спрашивать у татарина было бессмысленно. Гобоист стоял на крыльце молча: он решил, что отправится в околоток тотчас.
Разумеется, во двор высыпали и все обитатели Коттеджа. Все были нечесаны, одеты как попало, жмурились на низкое еще солнце спросонья. Была тут старуха, глава славного клана Долманянов, тут же был и ее сын, руководитель питания, его сестра Анжела, его жена Нина, высыпали и заспанные дети, двое девочек и мальчик Каренчик; чесал голую грудь милиционер Птицын, сдерживая икоту – от утренней свежести и похмелья, была т и его жена-химик Хель, щурившая слепые глаза, а дочери их не было – училась на подготовительных; был и Космонавт, и жена Космонавта Жанна – белая грудь так и перла из едва запахнутого халата… Свинагор обернулся к соседям. Увидев столь обширную зрительскую аудиторию, по каковой соскучился, он произнес небольшую речь, сложив на груди руки. Он обращался в лице этих унылых и сонных дачников как бы ко всему человечеству.
Он сказал:
– Люди, мне не нужны ваши сады. Ни японские из камней, ни пазлы из пластмассы, ни террасы из земли. Я сам – как сад. Когда б вы знали, сколько должно было случиться событий в мире природы и в мире культуры, чтобы был на земле я! О, знали бы вы это – вы относились бы ко мне благоговейно! Прощайте!
– Держись, парень! – совершенно неожиданно крикнул Космонавт. Больше никто ничего не сказал.
Свинагор хотел что-то добавить, но его подтолкнули стволом автомата в спину. И они – арестант и конвоиры – исчезли в машине.
Невесть как прознав о столь замечательном зрелище, собрались в кучку и отдельные поселяне: драные зипуны поверх ночных рубашек, на мужиках – телогрейки на голое тело. Соседская баба, в галошах на босу ногу, но успевшая повязаться платком, – она жила через дорогу, рядом с помойкой у нее был сооружен курятник, и время от времени Гобоист покупал у нее яйца, – рассудительно и удовлетворенно заметила: давно пора. И когда все было кончено и газик отъехал, к Гобоисту обернулся Артур.
– Это не могло больше продолжаться, маму я его имел… Я терпел, но этот солдат… У меня дети! – сказал он. Тем самым признавшись, что донос был армянских рук делом. Впрочем, и остальные были, наверняка, с ним солидарны. Ну, кроме Космонавта, так ведь он судился с гражданкой Птицыной Хель Васильевной за землю и никак не мог быть с нею по одну сторону баррикад…
Пока Гобоист одевался, пока вывел машину, пока кружил по спящему еще Городку, прошло не меньше часа. Наконец он нашел отделение милиции. За столом дремал дежурный лейтенант. Гобоист был уверен, что Свинагор сидит в обезьяннике, но комната за решеткой была пуста. Дежурный не сразу понял, о чем идет речь: нет у нас такого. Потом сообразил:
– А, Свинаренко, этот пидерас без прописки? Так его у нас и не было, его сразу в Москву повезли.
И на вопрос, что такое натворил Свинаренко, дежурный пожал плечами: так он же нелегал, он с Украины, оштрафуют и отправят по месту жительства, пускай там с ним и разбираются… И вдруг совсем очнулся, оглядел Гобоиста посвежевшим взглядом и задал вопрос:
– А вы кто ему будете?
– Брат, – сказал Гобоист.
– А прописка есть? – спросил мент с надеждой.
– Есть.
И Гобоист понял, что никогда больше не увидит Свинагора. Он вышел на заплеванное семечной чешуей крыльцо и заплакал. А ведь он не плакал даже тогда, когда узнал о смерти Елены.
Товарищ, ознакомившись с рукописью, заявил, что всей этой истории необходим эпилог. Что ж, семья Долманянов живет как жила: родственники, шашлыки, рост благосостояния и детей; старуха в свои семьдесят как ни в чем не бывало и еще долго будет жить; а вот Гамлет так и не женился на Анжеле, хоть и приходит к ней раз в неделю. Танька не поступила к Шохину, но зато вышла замуж, однако не за того, кургузого, за другого; а вот родители ее разошлись, и Хельга осталась в доме одна; Птицын же умудрился разбить свою почти что бронированную вольво, у него умерла бабка, у которой он был прописан, и он тоже стал жить один. Космонавт копает, Жанна располнела, и у нее появился второй подбородок. Что еще? Анна читает Бодлера и пересказывает прочитанное своими словами сотрудникам; она готовится стать бабушкой и смирилась с этой мыслью, хоть совсем недавно относилась к такой перспективе с возмущением; раза два или три во время беременности дочери Анна заходила в магазины, выбирала коляску и пеленки… Народ живет неизменно.
Что до Гобоиста, то не прошло и месяца после всего описанного, как он из относительно представительного средних лет интеллигента превратился в нечто, похожее на деревенского дурачка. Он перестал следить за собой, отпустил бороду – точнее, пока это была лишь седая щетина; стал пить дурную водку, купленную в здешнем ларьке, какую отродясь не пил, даже студентом, и трезвым теперь не бывал, поскольку перестал что-либо готовить, и пил, закусывая лишь дрянными яблоками или, в лучшем случае, порезанной продавщицей такой же дрянной колбасой. Он днями не вылезал из халата; в халате и в шлепанцах бродил по округе, разговаривая сам с собой. Свой драгоценный гобой, свою волшебную флейту – в поселке его называли этот дурак с дудкой, – он теперь повсюду носил с собой, даже в дождь – прежде это было бы немыслимо, – как будто боялся выпустить из рук. Но почти никогда не играл…
Умер он так. Однажды – это была середина июня – Гобоист теплым утром отправился греться на солнышке на тот берег оврага, где росли сосны. Он устроился на припеке на бугорке, привалился спиной к стволу. Туда же, на поляну на опушке, пастух пригнал стадо коров, принадлежавшее хозяйству МК; и тут и там коровы оставляли пахучие сдобные лепешки, слегка курившиеся. И Гобоист заиграл. Это была пастушеская песенка, правда, если б играть в оригинале, нужен был бы и рожок.
На полуфразе он почувствовал слабость и положил гобой рядом на траву. Потом ощутил какую-то странную легкость, вспомнил мать, о которой уже много времени не вспоминал. Потом – лицо Елены. Изображения наплывали одно на другое. Потом вспомнилось что-то донельзя приятное, острое, счастливое, но что именно – не было сил поймать. Тогда он лег на траву и закрыл глаза. Вокруг шла юркая насекомая жизнь, вились мухи, метались стрекозы, ползали по Гобоисту муравьи. Пахли какие-то цветы, прилетела бабочка с темно-каштановыми крыльями; на верхних у нее были белые разводы, а нижние -нежно-алые, как лепестки мака, и в белых отметинках. Бабочка попорхала над Гобоистом, а потом опустилась на его еще теплый не обсохший лоб.
– Это ведь тоже, как музыка.
– Да-да, – пробормотал Костя. – Вам ничего не нужно из продуктов?..
Я поеду в магазин…
– Ничего, – сухо сказала Старуха. – У меня все есть. Мне все привозит сын. – Сказано это было не без гордости.
Гости ретировались. И Гобоист спросил себя: что могла бы означать эта демонстрация? Скорее всего пазл – это был только повод: любопытная Старуха хотела поближе разглядеть Свинагора. Но, может быть, здесь были и естественные для художника гордость и желание продемонстрировать плоды своего вдохновения…
Раз в неделю Гобоист звонил дочери Елены, он звонил бы и чаще, но отвечали ему крайне нелюбезно, с раздражением, и всегда одно и то же: маме лучше, врач говорит, что ее могут выписать недели через две. Но шли уже даже не недели – шел третий месяц, как Елену забрали в больницу.
Гобоист привык к этой тоске, только усиливавшейся от неопределенности. И говорил себе, что Елена и вправду больна. И что лечение пойдет ей на пользу. И, когда она выйдет, все наладится… Он уговаривал себя, как все мы делаем, отгоняя дурные предчувствия. На самом же деле, его самые худшие предположения подступали слишком близко, бывало это чаще всего в бессонницу, когда он просыпался в тоске перед рассветом: у него немели конечности, и он вдруг на мгновение проваливался куда-то, как будто на секунду останавливалось сердце.
В одну из ночей, незадолго до получения рокового известия, ему приснилось, что он где-то очень высоко и до перехвата дыхания, до дрожи боится заглянуть вниз. Проснувшись от пульсаций крови, от душного и воспаленного ощущения на лице, взглянув в мутное предрассветное окно, он неизвестно отчего вспомнил, как лет в тринадцать прошел по верхней дуге моста кольцевой железной дороги. На спор с приятелями. Цена "подвига", который вполне мог стоить ему жизни, была один рубль. Других денег у них в карманах в ту пору еще не бывало, но рубль он заработал. Ему не было страшно – только весело от азарта. А сейчас он был напуган. Что это, страх смерти? Гобоист включил Вивальди и понял, что не хочет умирать. Нет, не страх он испытывал, но острое огорчение, что музыка будет звучать и звучать, но уже без него…
Между тем и март прошел. А о Елене ничего не было известно. И никаких записок Гобоист больше не получал. И Анна после того злополучного звонка из Ниццы почти исчезла из его жизни. Однажды она приехала в его отсутствие, наткнулась на Свинагора. Потом по телефону спросила издевательски:
– А что ж он у тебя такой пугливый?
Оказалось, Свинагор, только услышав ее – у Анны был ключ от Коттеджа, – спрятался в шкаф, но от Анны было не схорониться, она извлекла его и долго и зло хохотала ему в лицо. И приезжать перестала… А через несколько дней Гобоист узнал о смерти Елены.
В то утро Гобоист в очередной раз позвонил ее дочери, трубку долго не брали. Наконец послышалось знакомое, в растяжку алле-е… И тут же, едва узнав его голос, Сашута сказала зло:
– Два дня назад мы похоронили маму… Не звоните сюда больше!
Она положила трубку, и он ничего не успел сказать. Слушая долгие гудки, он почувствовал такую слабость, что должен был тут же сесть на диван. Почему-то ему пришло в голову, что Елена отравила себя. Теми самыми таблетками, что ей давали врачи. Он успел еще представить, как она мучилась, и скривился от боли. Потом Гобоист потерял сознание, уронив трубку на пол.
Глава двенадцатая
1
В больнице он провел всего четыре дня, потом его выдали на руки Свинагору. Тот в больнице не отходил от его постели, иногда плакал, иногда ободряюще шутил. И Гобоист с грустью думал, что, по сути дела, кроме Свинагора, у него теперь больше никого нет.
Помимо диагностированного инфаркта врачи подозревали, что минимум два микроинфаркта у Гобоиста уже было. "Но точно это можно определить только после вскрытия", – оптимистично пошутил один из докторов.
Больница в Городке, откуда приехала Скорая помощь, вызванная Свинагором, была на редкость чистенькой и даже уютной. Конечно, как и во всех больницах для бедных, больные должны были здесь, на манер заключенных, держать при себе и не отпускать ложку, кружку и миску, с тем чтобы в невыносимо воняющей дезинфекцией столовой изо дня в день получать невозможную баланду в качестве супа и всегдашний картофельный пудинг – так это называлось – на второе, якобы с мясом. Всего этого, впрочем, можно было избежать, если были у заключенного заботливые родные, приносившие съедобную пищу. У Гобоиста родные были, но так или иначе он не мог проглотить ни куска, пил сок.
Позволялось также держать остатки своей личной еды в общем холодильнике. В какой-то старой газете, которые он листал от скуки, Гобоист наткнулся на заметку о том, как некий голодный крестьянский парень, истопник, украл из такого вот больничного холодильника вареную курицу. Ему дали два года тюрьмы. Написали об этом только потому, что парень умудрился исчезнуть. Выяснилось, что из Матросской тишины, куда его определили вместе с ворами и убийцами, убежать никак невозможно. Парня нашли на пятый день под грудой ветоши, скопившейся в корпусе, который как раз реконструировали на территории: он прятался от похоти сокамерников. Гобоист тут же выбросил газету; он думал о том, сколь неизменна Россия. Прочитал он и такое: чины МПС победно доложили, что выпущен новый тип электрички, в которой есть сортир – пока, правда, всё в единственном экземпляре: и сортир, и электричка. Чистый де Кюстин. И Гобоист подумал с грустью, что сортир вряд ли будет действовать… Или: фельдъегерская служба до недавнего времени была оснащена хлопчатобумажными пакетами; невероятное достижение ведомства: теперь сделали резиновые, чтоб письма государственной важности не промокали и не тонули в воде; доложили президенту, тот одобрил, не исключено, что получат патент, а то и Госпремию… Из ремонтного дока стратегического предприятия украли титановый руль атомной подводной лодки, запчасть, охраняемую законом о гостайне; в разобранном виде вывозили на двух грузовиках; продали на лом за триста тысяч, хотя руль стоил пять миллионов… Эх, не дожил Михаил Евграфович до наших дней!
Или другое грустное развлечение в этом невеселом месте: Гобоист с жадностью наблюдал за пятью своими соседями по палате. Все были тяжело больны, почти обречены. У них было как бы одно на всех бескровное лицо, и бледное это лицо этих очень несчастных бедных людей, не понимавших, кажется, меры своего несчастья, подчас озарялось улыбкой. Более того, иногда они бывали даже простодушно веселы и днями играли в домино, даже те, кто мог лишь приподняться на подушках. Парализованный после инсульта все двигал одной сохранившейся от паралича рукой и показывал, как переставляет шахматные фигуры, мычал, очевидно, предлагая сыграть в шахматы; единственное слово, которое он произносил более или менее отчетливо, было мат. После домино соседи по палате ночью тяжко, со стонами, спали.
В последний день пребывания Гобоисту разрешили пройтись по коридору, и здесь он тоже с любопытством озирался. Он удивлялся тому, как животно все эти люди вокруг, существующие так отчаянно дурно, так немыслимо униженно, и дальше хотят жить. Особенно женщины и старики. И как возмущаются, если это их святое право на жизнь, точнее – на существование, ставится под сомнение, хотя кто им, собственно, обещал, что они и дальше должны быть на свете. Гобоист вспомнил, как однажды пожаловался Елене, что почти никогда на самом деле не чувствовал себя по-настоящему счастливым. "А кто тебе сказал, что ты обязан быть счастлив?" – ответила Елена…
Он часто говорил с ней, иногда вслух, не замечая этого. Как-то раз такой диалог случайно подслушал Свинагор. И горько заметил:
– А ведь ты ее любил.
Он ревновал…
Как-то, когда они с Еленой сидели за своим шашлыком, здесь, в Городке, Гобоист шутливо рассуждал о странностях женской природы: казалось бы, с мужской точки зрения дамы должны любить баритонов -они мачо, они мужественны; но женщинам всегда ближе более женственная субстанция теноров, от которых подчас они впадают в эротическую истерику. На что Елена заметила: ты не совсем точно улавливаешь разницу между полами. И сказала изумившую Гобоиста фразу: все дело в том, что женщины занимаются магией, мужчины -верой; магия – это женское требование к Богу, тогда как молитва -мужская просьба к Нему. Так вот, баритоны молятся, теноры – ворожат…
Когда они со Свинагором добрались до дома на такси, Гобоист потянулся было к бутылке. Свинагор возмутился: тебе нельзя ни пить, ни курить.
– Что же я буду делать? – спросил Гобоист.
– Ну, поговори о женщинах.
– Думаешь? – рассеянно сказал Гобоист. – Вот я лежал в палате и вспоминал. Когда я мальчишкой смотрел старые фильмы, то всегда обращал внимание на женские ноги. На женщинах были чулки со швом, каждый надо было натянуть абсолютно вертикально и ровно, что стоило, наверное, немалого старания. Но зато какое удовольствие было смотреть… Но это уже не повторится…
– Я понимаю вас, мужчина, – томно сказал Свинагор.
– А пояса с резинками, ты помнишь пояса с резинками? Нет, ты не помнишь. А я еще застал, самому приходилось отстегивать…
– Вы пошляк, Константин.
– Таких удовольствий, сопряженных с препятствием и с усилием преодоления, больше нет, одни примитивные колготы и презервативы… И что же делать?
– Я придумал тебе занятие, – сказал Свинагор. И рассказал, что в Англии некоторые праздные джентльмены нашли себе такое хобби: быть высматривателем. И объяснил, что высматриватели следят в бинокли за самолетами и записывают их номера, определяют специализацию машин. – Правда, могут и посадить, заподозрив в шпионаже, – вздохнул Свинагор.
– Да, – вздохнул и Гобоист, – ты прав, вполне подходящее занятие для инвалидов и идиотов. В какой газете ты это вычитал?
– Какие газеты в вашей глуши, вы шутите, мужчина. Подслушал по радио.
Гобоист испытывал теперь к нему не влюбленность, конечно, – он испытывал благодарность. И – впервые дотронувшись – положил руку на руку Свинагору. Тот улыбнулся: очень грустно.
2
К апрелю Гобоист совсем оправился, потихоньку стал плескать себе виски – на донышко, – посасывал трубку, до поры не набивая, а только чтобы почувствовать вкус, и взялся за запущенные дела. Он засиделся, затянулся ряской, теперь он обязан был размять себя, затекшего, и сбросить воспоминания о болезни и о больнице. И о смерти Елены, о чем он запрещал себе думать, – но Елена, конечно, прорывалась чуть не всякую ночь в его сны.
Гобоист попросил администратора организовать поездку в Тверь и в Осташков – там всегда отлично принимали заезжих музыкантов. Да и своих коллег пришло время встряхнуть. Тем более что осенью он надеялся-таки опять поехать в Испанию.
В Твери все прошло прекрасно. Отправились дальше. Когда-то он бывал в этом уютном северном городке – еще во времена Рихтера и Селигерских Вечеров. Однако это уже была история. Но во что превратился Осташков за годы, что он здесь не был! Гостиница Селигер, в которой он некогда бывал постояльцем, давно закрылась; здание явно много лет не ремонтировали, оно обветшало, стояло запертое, всё в потеках, как будто откуда-то сверху его окатили помоями. Старая, купеческая еще, часть города выглядела, как после бомбежки: разоренные, без окон и дверей особняки вдоль всей центральной улицы. Пришлось поселиться на даче здешних партийцев -впрочем, нынче бывший секретарь райкома именовался, разумеется, мэром. Стать постояльцами местной знати оказалось удобно: дача была с несколькими чистыми номерами, с сауной, а темная селигерская вода плескалась прямо под окнами. И покачивалась на легкой волне старая живописная рыбацкая лодка. Прознав о приезде столичных гостей, то и дело звонили местные проститутки-десятиклассницы; цена была плевая -сто рублей, Гобоисту пришлось грудью встать, чтобы гастроли не превратились в бардак; и он поблагодарил Бога, что не было с ними его администратора, – тот сказался больным и остался в Москве, это было ниже его достоинства теперь – ездить не на Запад, а в русскую провинцию. Да, того было б не удержать от столь дешевой и молодой клубнички.
Поесть здесь можно было только в армянском ресторане: русские покормить сами себя, видно, были уже не способны. Что и подтверждалось на всяком шагу: пьяные местные мужики ездили по разбитым улицам на велосипедах в галошах на босу ногу – явно за опохмелкой; и нигде в старом городе не работал водопровод, от колонок бадьи возили на тележках, в которые запряжены были бабы в резиновых сапогах. Впрочем, в новостройках, по словам хозяйки мэрской дачи, дородной переселенки из Казахстана, изначально хохлушки, здешней поварихи и бандерши, вода в кранах якобы была, но зато уж месяц как отключили газ. А к баллонам они не привычные…
Они отыграли два концерта при на треть заполненном зале – и это было, конечно, рекордом, – и уехали, хотя хотели дать четыре. Впрочем, и это неплохо для начала мая: еще стояли пустыми туристические базы, которые каким-то образом продолжали влачить свое существование по берегам озера. И не подтянулись дачники. Гобоист помнил, что в этом некогда симпатичном городке была и местная интеллигенция, пусть и малочисленная; но теперь чистая публика куда-то сгинула и на концертах сидели одни пенсионерки. А может, это и были те, прежние, энтузиастки: они состарились, а новых как-то не завелось… Провинция, как и всегда, отдавала грустью, но теперь эта грусть была скорее безнадежной тоской: жизнь здесь казалась совсем безрадостной…
Гобоист самым глупым образом волновался, подъезжая к Городку, – так некогда он счастливо волновался, возвращаясь с гастролей и зная, что дома его ждут Анна и ужин при свечах. Свернув на дорогу к Клопово, он и вовсе встревожился, едва завидев издалека красного кирпича Коттедж. Вылез из машины, из багажника извлек дивно пахнувший сверток с копчеными угрями – во всей России только на рынке в Осташкове можно было купить это браконьерское лакомство. Еще Гобоист привез в подарок Свинагору, зная его лицедейские наклонности и приверженность клоунаде, смешные рыбацкие боты… Он позвонил в дверь, никто не отозвался. Гобоист открыл дверь ключом, в прихожей было темно. В доме стоял невыносимый запах то ли пота, то ли перегара, воняло дурным табаком. Гобоист заглянул в гостиную: на столике стояли немытые бокалы, большая тарелка с остатками квашеной капусты, бутылка из-под портвейна. И никого не было. Тут он расслышал какие-то шорохи наверху и опрометью, через ступеньки, взлетел на второй этаж. В спальне под одеялом, по-женски прикрывая грудь, сидел голый Свинагор, а перед кроватью прыгал на одной ноге пьяный солдат, никак не мог попасть другой ногой в штанину. На полу валялись и смрадно пахнущие сапоги.
– Во-он! – истошно заорал Гобоист. – Немедленно вон!
И солдат, подхватив амуницию, босиком, в одних трусах и майке, бочком мимо Гобоиста протиснулся в коридор, пополз к лестнице, заковылял по ней вниз и, кажется, упал на нижнем пролете.
– Константин, – жалобно проблеял Свинагор, – вам нельзя волноваться.
Я все объясню…
– Это я тебе все объясню! – посулил Гобоист.
Он покинул спальню и прошел на лоджию. Голый солдат так и выскочил босиком на крыльцо; и опрометью бросился к лесу. За ним с жадным, хищным любопытством наблюдали постояльцы Коттеджа. И только когда солдат скрылся, наконец, в тени деревьев, старуха подняла взгляд и уставилась на Гобоиста на балконе. И туда же посмотрела супруга милиционера Птицына, и только Жанна его не увидала. И старуха не сказала ничего, что было совсем вразрез с ее привычками. И это прозвучало, точнее – не прозвучало, зловеще.
3
Гобоист приказал Свинагору все убрать, помыть, вытереть пол. Пока постоялец был занят по хозяйству, хозяин проветривал помещение. Наконец Свинагор, приторно улыбаясь и изображая смирение, в фартуке вошел в гостиную и прислонился к косяку. Гобоист пил виски, глядел в телевизор и делал вид, что Свинагора нет на земле. Выдержав долгую паузу, Свинагор произнес манерно:
– Но, Константин, посудите сами, вы ведь меня совсем не трахаете.
– Сейчас трахну…
– Сделайте милость, мужчина.
– Ты должен немедленно убраться.
– Но, голубчик, куда ж я пойду?
– Немедленно, – повторил Гобоист, на Свинагора не глядя. – Иди откуда пришел.
Но, выпив еще, к наступлению сумерек Гобоист смягчился, позволил Свинагору дождаться утра, и это оказалось роковым… Вечером Гобоист совсем размяк, рассказывал про Осташков и про партийную обитель, Свинагор слушал, свернувшись под пледом на диване, и смеялся Костиным шуткам… Приехали за Свинагором ранним утром.
Возглавлял бригаду все тот же татарин. Но на этот раз с ним были двое автоматчиков в камуфляже: СОБР, ОМОН, – в этом Гобоист не разбирался. Они звонили в дверь, потом стали стучать сапогами. Гобоист едва успел накинуть халат и спуститься. Свинагор был уже одет и собирал вещи. Он все понял – должно быть, попадал в такие переделки – и держался на удивление мужественно и достойно. Скорее испуган был Гобоист.
– Дальше Колымы не пошлют, – сказал Свинагор голосом бывалого человека.
– Но что ты натворил?
– Ровным счетом ничего. Просто меня гоняет по земле. Как лист.
Но когда они обнялись – тоже впервые, – Гобоист почувствовал, как тот мелко дрожит всем телом.
Татарин отобрал у Свинагора паспорт и сказал иди. Они пошли к милицейскому газику. Что-либо спрашивать у татарина было бессмысленно. Гобоист стоял на крыльце молча: он решил, что отправится в околоток тотчас.
Разумеется, во двор высыпали и все обитатели Коттеджа. Все были нечесаны, одеты как попало, жмурились на низкое еще солнце спросонья. Была тут старуха, глава славного клана Долманянов, тут же был и ее сын, руководитель питания, его сестра Анжела, его жена Нина, высыпали и заспанные дети, двое девочек и мальчик Каренчик; чесал голую грудь милиционер Птицын, сдерживая икоту – от утренней свежести и похмелья, была т и его жена-химик Хель, щурившая слепые глаза, а дочери их не было – училась на подготовительных; был и Космонавт, и жена Космонавта Жанна – белая грудь так и перла из едва запахнутого халата… Свинагор обернулся к соседям. Увидев столь обширную зрительскую аудиторию, по каковой соскучился, он произнес небольшую речь, сложив на груди руки. Он обращался в лице этих унылых и сонных дачников как бы ко всему человечеству.
Он сказал:
– Люди, мне не нужны ваши сады. Ни японские из камней, ни пазлы из пластмассы, ни террасы из земли. Я сам – как сад. Когда б вы знали, сколько должно было случиться событий в мире природы и в мире культуры, чтобы был на земле я! О, знали бы вы это – вы относились бы ко мне благоговейно! Прощайте!
– Держись, парень! – совершенно неожиданно крикнул Космонавт. Больше никто ничего не сказал.
Свинагор хотел что-то добавить, но его подтолкнули стволом автомата в спину. И они – арестант и конвоиры – исчезли в машине.
Невесть как прознав о столь замечательном зрелище, собрались в кучку и отдельные поселяне: драные зипуны поверх ночных рубашек, на мужиках – телогрейки на голое тело. Соседская баба, в галошах на босу ногу, но успевшая повязаться платком, – она жила через дорогу, рядом с помойкой у нее был сооружен курятник, и время от времени Гобоист покупал у нее яйца, – рассудительно и удовлетворенно заметила: давно пора. И когда все было кончено и газик отъехал, к Гобоисту обернулся Артур.
– Это не могло больше продолжаться, маму я его имел… Я терпел, но этот солдат… У меня дети! – сказал он. Тем самым признавшись, что донос был армянских рук делом. Впрочем, и остальные были, наверняка, с ним солидарны. Ну, кроме Космонавта, так ведь он судился с гражданкой Птицыной Хель Васильевной за землю и никак не мог быть с нею по одну сторону баррикад…
Пока Гобоист одевался, пока вывел машину, пока кружил по спящему еще Городку, прошло не меньше часа. Наконец он нашел отделение милиции. За столом дремал дежурный лейтенант. Гобоист был уверен, что Свинагор сидит в обезьяннике, но комната за решеткой была пуста. Дежурный не сразу понял, о чем идет речь: нет у нас такого. Потом сообразил:
– А, Свинаренко, этот пидерас без прописки? Так его у нас и не было, его сразу в Москву повезли.
И на вопрос, что такое натворил Свинаренко, дежурный пожал плечами: так он же нелегал, он с Украины, оштрафуют и отправят по месту жительства, пускай там с ним и разбираются… И вдруг совсем очнулся, оглядел Гобоиста посвежевшим взглядом и задал вопрос:
– А вы кто ему будете?
– Брат, – сказал Гобоист.
– А прописка есть? – спросил мент с надеждой.
– Есть.
И Гобоист понял, что никогда больше не увидит Свинагора. Он вышел на заплеванное семечной чешуей крыльцо и заплакал. А ведь он не плакал даже тогда, когда узнал о смерти Елены.
Товарищ, ознакомившись с рукописью, заявил, что всей этой истории необходим эпилог. Что ж, семья Долманянов живет как жила: родственники, шашлыки, рост благосостояния и детей; старуха в свои семьдесят как ни в чем не бывало и еще долго будет жить; а вот Гамлет так и не женился на Анжеле, хоть и приходит к ней раз в неделю. Танька не поступила к Шохину, но зато вышла замуж, однако не за того, кургузого, за другого; а вот родители ее разошлись, и Хельга осталась в доме одна; Птицын же умудрился разбить свою почти что бронированную вольво, у него умерла бабка, у которой он был прописан, и он тоже стал жить один. Космонавт копает, Жанна располнела, и у нее появился второй подбородок. Что еще? Анна читает Бодлера и пересказывает прочитанное своими словами сотрудникам; она готовится стать бабушкой и смирилась с этой мыслью, хоть совсем недавно относилась к такой перспективе с возмущением; раза два или три во время беременности дочери Анна заходила в магазины, выбирала коляску и пеленки… Народ живет неизменно.
Что до Гобоиста, то не прошло и месяца после всего описанного, как он из относительно представительного средних лет интеллигента превратился в нечто, похожее на деревенского дурачка. Он перестал следить за собой, отпустил бороду – точнее, пока это была лишь седая щетина; стал пить дурную водку, купленную в здешнем ларьке, какую отродясь не пил, даже студентом, и трезвым теперь не бывал, поскольку перестал что-либо готовить, и пил, закусывая лишь дрянными яблоками или, в лучшем случае, порезанной продавщицей такой же дрянной колбасой. Он днями не вылезал из халата; в халате и в шлепанцах бродил по округе, разговаривая сам с собой. Свой драгоценный гобой, свою волшебную флейту – в поселке его называли этот дурак с дудкой, – он теперь повсюду носил с собой, даже в дождь – прежде это было бы немыслимо, – как будто боялся выпустить из рук. Но почти никогда не играл…
Умер он так. Однажды – это была середина июня – Гобоист теплым утром отправился греться на солнышке на тот берег оврага, где росли сосны. Он устроился на припеке на бугорке, привалился спиной к стволу. Туда же, на поляну на опушке, пастух пригнал стадо коров, принадлежавшее хозяйству МК; и тут и там коровы оставляли пахучие сдобные лепешки, слегка курившиеся. И Гобоист заиграл. Это была пастушеская песенка, правда, если б играть в оригинале, нужен был бы и рожок.
На полуфразе он почувствовал слабость и положил гобой рядом на траву. Потом ощутил какую-то странную легкость, вспомнил мать, о которой уже много времени не вспоминал. Потом – лицо Елены. Изображения наплывали одно на другое. Потом вспомнилось что-то донельзя приятное, острое, счастливое, но что именно – не было сил поймать. Тогда он лег на траву и закрыл глаза. Вокруг шла юркая насекомая жизнь, вились мухи, метались стрекозы, ползали по Гобоисту муравьи. Пахли какие-то цветы, прилетела бабочка с темно-каштановыми крыльями; на верхних у нее были белые разводы, а нижние -нежно-алые, как лепестки мака, и в белых отметинках. Бабочка попорхала над Гобоистом, а потом опустилась на его еще теплый не обсохший лоб.