Женщина ушла, ведя пританцовывающую девочку за руку.
   «Хочу любить», — сказал сам себе Перекурин, обогнул дом с другой стороны и вошел в свой подъезд.
   Он, конечно, был слегка пьян. И очень жалел, что выпил. Ведь она могла подумать, что это вино в нем заиграло. Нет, ему нужно было еще раз увидеть ее. Ведь кроме пустой ерунды, он так ей ничего и не сказал. А сможет ли он подойти к ней завтра? Когда он скажет, что любит ее? Только сегодня, только сегодня.
   Перекурин взял ручку, лист бумаги и написал свое нелепое, смешное, но искреннее стихотворение. Вложил лист в конверт, надел пиджак, вышел из квартиры, спустился вниз, подошел к соседнему подъезду и, не глядя на женщин, стоящих там, поднялся по лестнице и постучал в дверь.
   На площадке было темно. Дверь открылась, и Мира вышла на порог, освещенная лампочкой, горевшей в передней. Маленькая, она была едва ли до подбородка ему, в домашнем халате и тапочках, спокойная и гордая. Не просто гордая, а доброжелательно-гордая. Такая уж она была. Она не удивилась, а только сказала:
   — Вы еще не спите?
   — Простите, пожалуйста, — пробормотал Перекурин и протянул ей конверт. — Все. Я не буду вас больше беспокоить.
   А как ему хотелось задержать ее! Прижать к своей груди и увидеть ее глаза совсем рядом.
   — Ну вот, вы уже начинаете делать глупости, — сказала она, но конверт взяла. — А если бы Сергей был дома? Что бы он сказал?
   — Я как-то не подумал об этом. Простите. До свидания.
   Он повернулся и медленно пошел вниз, вздрогнув, когда позади захлопнулась дверь.

4

   А на следующий день вечером приехала жена с ребятишками. Привезла рюкзак яблок, помидоры, письмо от матери, новую рубашку — тоже подарок матери. Ребятишки загорели, а Андрюшка так даже, кажется, заметно подрос. Он сразу же бросился к отцу, повис у него на шее, болтая ногами, взахлеб выкладывая интереснейшие события, участником которых он был. Ох, что это были за события! Охота на ежа в лесу! Рыбалка! Прятушки! Сыщики-разбойники! Всего и не перескажешь.
   Леночка — совсем уже взрослая девочка — серьезно сказала:
   — Папка, на следующий год ты тоже поедешь с нами. У бабушки, конечно, хорошо. Но с тобой все-таки лучше.
   — Ну что же, — сказал папка, — поедем, если отпуск будет летом.
   — Ну как ты тут жил без нас? — спросила Машенька. — Что ел? Готовил хоть сам-то? О, да тут у тебя целый склад, — добавила она, увидев в углу три пустые бутылки.
   — Да это мы вчера с Гордецовым и Степкиным. А что же вы даже телеграмму не дали? Я бы встретил. И холодильник совсем пустой.
   — Телеграмму мы не дали нарочно, чтобы посмотреть, что ты тут делаешь, — сказала Машенька, и сразу стало понятно, что они не дали телеграмму, чтобы не беспокоить его. Сами ведь хорошо добрались. — Ну а насчет еды сейчас что-нибудь придумаем... Ох и пыли у тебя кругом! Генеральную уборку сегодня делать будем.
   За ужином Маша, Леночка и Андрюшка наперебой рассказывали о своих впечатлениях. Перекурин не знал, кого и слушать. Ему было хорошо и уютно среди них. Он закурил сигарету и уселся в кресло.
   Много ли нужно человеку для счастья?
   Машенька такая красавица, высокая, все еще стройная и изящная. Всегда спокойная, веселая. Все хорошо в семье. Вот только почему даже сейчас, слушая их, он снова видит перед собой лицо этой женщины? Она грустно улыбается и говорит: «Ну не дурите, пожалуйста. Все у вас будет хорошо».
   Перекурин покачал головой. Покоя больше не будет. Покой взорван. За свою странную любовь он теперь ежесекундно будет расплачиваться муками, разрывая свою душу и сердце между семьей и этой женщиной, стараясь не обидеть Машу, стараясь любить ее. Стараясь... И, странное дело, он не чувствовал себя виноватым перед женой. Ведь его неверность родилась в его сердце. Сердце которое неподвластно доводам рассудка.
   Жена вдруг сказала:
   — С тобой что-то случилось, Александр? На работе что-нибудь?
   — Нет, нет. У меня все хорошо. Все совершенно хорошо.
   — Ну и слава богу! Давайте-ка приберем квартиру.
   Перед сном они все четверо пошли погулять.
   У своего подъезда, как всегда с девочкой, стояла Мира. Она разговаривала с соседками. Перекурин почувствовал, что она увидела его. И его жену, и детей. Он был уверен, что она не поздоровается первой, не потому, конечно, что боится. Бояться ей было нечего. Ей было просто интересно, как поведет себя он сейчас, окруженный семьей и совершенно трезвый. А Перекур ни не смог произнести ни слова. Ему нужно было сказать хотя бы: «Здравствуйте». Но он не сказал и этого. Он, прошел мимо, проклиная себя за трусость, униженный этой трусостью, стыдясь свое трусости.
   Она и вчера не приняла его всерьез. Просто ему было скучно. А теперь. Ну что теперь-то она о нем подумает? Поволочиться вздумалось пьяному мужику? А теперь от стыда глаз поднять не может от земли? Ну будь мужчиной. Поздоровайся! Ведь как ты вчера ждал ее! Все бы для нее сделал! Ног под собой не чуял от радости, что услышал ее голос, узнал имя.
   Перекурины завернули за угол здания, и Александр не видел, что Мира почти тотчас же ушла в подъезд.
   ...Целую неделю Перекурин не видел ее, не везло ему, не пересекались их дороги. А желание видеть ее, говорить с ней переросло всякие пределы, и он мог постучать в ее квартиру и сказать: «Поговорите со мной немного. Не могу я жить, не видя вас».
   А когда он снова случайно встретил ее возле дома, то опять не поздоровался, настолько растерялся от неожиданности, и прошел мимо, но через десять шагов остановился, догнал ее и чуть слышно сказал:
   — Мира, здравствуйте.
   — Здравствуйте, Александр.
   Ох, какой у нее сейчас был повод отчитать его, посмеяться, отхлестать по щекам несколькими насмешливыми словами. Ну хотя бы язвительно улыбнуться.
   — Мира, я хочу говорить с вами и видеть вас. Я сошел с ума, это верно. Захотите и вы поговорить со мной... когда хотите, в любое время.
   — Вам нужно выговориться, — сказала она и снова улыбнулась, добродушно, нисколько не смеясь над ним.
   На мгновение Александр ужаснулся. Вот сейчас она сможет сделать с ним все, что захочет. Только одно слово, и он пойдет за ней, ни о чем не спрашивая. А дальше будет еще хуже, он это уже чувствовал. Вот только она ничего не захочет, ей ничего от него не надо.
   — Да. Нет, нет. Просто говорить и видеть вас.
   Она чуть заметно покачивала головой и смотрела на него, словно говорила: «Как же мне вам помочь?»
   — Хорошо, приходите ко мне на работу перед обедом. Я работаю в управлении главного архитектора. Знаете, где это?
   — Знаю. Я обязательно приду.
   — В понедельник... А с виду вы так похожи на добропорядочного, положительного главу семейства. Если выходите, то только с детьми или с женой. Серьезный, спокойный... словом, добропорядочный.
   — Ах, нисколько я не добропорядочный. У меня в голове все перепуталось. Я и на балкон-то выхожу с одной только мыслью — увидеть вас.
   — А я и сама хотела поговорить с вами или написать вам. Вдруг бы вы получили от меня письмо?
   — Это было бы чудо...
   — А ваша жена прочла бы его...
   Перекурин прикусил губу.
   — Я очень хотела написать вам что-нибудь в таком же духе, как и вы, только позлее.
   — Да, глупо. — Перекурин затосковал, стыдно ему было сейчас.
   — Приходите в понедельник, около часа. А сейчас идите домой. Ваша жена смотрит на нас с балкона. До свиданья. — И снова она улыбнулась ему той же улыбкой. С ума можно было сойти от этой улыбки! Машенька не спросила его, с кем это он разговаривал. Мало ли у Александра знакомых. Если нужно, сам скажет, если нет — значит пустяки.
   Ну что он мог рассказать ей? Тут и себе-то ничего не можешь объяснить, не то что Машеньке.

5

   Перекурину в этот понедельник хотелось петь с самого утра.
   Погода была пасмурная и прохладная. В бюро по открытию талантов все шло своим чередом. Александра вызвали к директору. И он уже знал зачем. План, провались он пропадом, снова срывался. Директор был не один. У него в кабинете сидел представитель из главка. Значит, дела Усть-Манского БОТа шли плохо.
   Ну что мог сказать им Перекурин? Что таланты в. Усть-Манске иссякли? Или машина испортилась? Или снова напирать на среднестатистические данные?
   — Разрешите мне уйти, — попросил Перекурин. — Я подумаю и соберусь с мыслями.
   — Хорошо, — сказал директор. — А мы тут пока бумагами займемся.
   ...К управлению главного архитектора Перекурин пришел на полчаса раньше, походил возле подъезда, потом зашел внутрь, нашел комнату, где работала Мира, спросил Серегину, но ее на месте не оказалось, она уехала на какой-то объект. Перекурин испугался, а вдруг она забыла, вдруг пошутила. Нет, не могла она пошутить. Он взглянул на часы, до обеда оставалось еще минут двадцать. Это его чуть успокоило. Он снова вышел на улицу и начал неторопливо расхаживать возле подъезда. Неторопливо — это внешне. А что творилось в его душе?! Как загнанный зверь метался он в своих мыслях. Он не знал, что скажет ей. Ему нужно было только одно: увидеть ее. Увидеть близко.
   Перекурин заметил ее метров за сто. Она шла тихо, она никуда не торопилась. Увидев его, не прибавила шагу, не выразила на лице ни удивления, ни озабоченности, ни неприязни. Словом, ничего. Просто она подошла к знакомому и спокойно ответила, когда он поздоровался:
   — Здравствуйте, Александр.
   — А я думал, вы не придете, забыли, — растерянно сказал Александр.
   — Но ведь обед еще не начался. Я не опоздала.
   — Все равно. Просто я думал, что вы не придете.
   — Я выйду минут через пять. Подождите меня здесь.
   Она ушла, а Перекурин вдруг совершенно успокоился. Да и чего ему было волноваться? Он знал; что будет дальше.
   Он подождал ее на углу. Она была в серой юбке и голубой теплой кофте. С утра-то ведь было холодно. А сейчас тучки расходились и слегка парило. И ей, наверное, было жарко в этой кофте. Ее черные туфельки спокойно отстукивали по асфальту.
   Они перешли через улицу и нашли на сквере свободную скамейку.
   — Так о чем вы хотели поговорить со мной? — спросила Мира.
   — Ни о чем. Я хотел не поговорить с вами. Я хотел говорить с вами. Понимаете, просто говорить. Видеть вас. Слушать...
   — Так говорите, просто говорите...
   — Почему мне все время хочется расцеловать вас? Ведь я вас совсем не знаю.
   Она кивнула, не глядя на него:
   — Я это чувствую...
   Он вдруг замолчал, смутился.
   — Простите, Мира.
   — Ничего. Говорите, говорите.
   — О чем говорить? Голова пуста. Только одно и осталось: видеть вас.
   — Это ничего. Это пройдет... Расскажите, какой вы были в детстве.
   — В детстве? — удивился Перекурин. — О чем же тут рассказывать? Был как все. На лыжах бегал, на коньках. Мы тогда на валенки коньки привязывали. Да и стадионов-то не было.
   — Я тоже любила кататься на коньках. Я даже в секции фигурного катания занималась. Мне так нравилось на льду, особенно ночью, когда тепло и снег. Снег весь звездочками, мягкий и ласковый. А вот на лыжах я не любила бегать. Просто ходить по лесу, не спеша — хорошо.
   — А у вас есть лыжи? Вы ходите теперь зимой в лес?
   — Нет. Но нынче собираюсь начать. Уже и Ирочку можно учить ходить на лыжах.
   — А мы с Леной давно ходим. И Андрюшка пыхтит как паровоз. Пыхтит, а в гору лезет. Вывозится весь в снегу, на сосульку похож. А из лесу не уведешь. Это в воскресенье. А по субботам я хожу один. Побегать хочется. С гор покататься. Чтобы ветер свистел, и чтобы слезы из глаз, и чтобы дух захватывало.
   Они проговорили с полчаса. Перекурин и не заметил, как пролетело время. И говорить было легко, и слушать, и вспоминать. И лицо ее, Миры, в полупрофиль, рядом-рядом, с чуть широковатыми скулами, с большими карими внимательными глазами, черными ресницами. Скажет она несколько слов и чему-то улыбнется, сама не замечая этого.
   — Так значит, это вы тогда не уступили моему мужу такси? — сказала она, не изменив интонации.
   — Такси? Да, да. Я тоже был там. Прошло, кажется, четыре года?
   — Да, четыре года. Пошел пятый...
   Она тогда сидела у подъезда. Кто-то догадался вынести табуретку. И какая-то старушка уговаривала, успокаивала ее. А у нее рот разрывался от крика. И жара, душно. Боль! Пыль кругом. Это начинались ее первые роды. А машины все нет...
   — Я не знал, что это были вы, — тихо сказал Перекурин.
   — Да, вы тогда этого не знали.
   Перекурин отчетливо помнил тот день. Четыре семьи с ребятишками собрались в лес с ночевкой. Сколько у них было с собой рюкзаков, сеток, палаток, теплых одеял! До лесу не дойти. Автобусы тоже не ходят. Один выход — ловить такси. Раз с ночевкой, значит нужно подальше, чтобы и лес был покрасивее, и вода рядом, и порыбачить утром. А таксисты, как назло, отказываются ехать. Обратно-то ведь везти будет некого. Да и такси-то нужно два, если не три. Бегали больше часа, нервничать уже начали. Поймали одно такси. Уговорили все-таки. Тут, на счастье, и второе подошло. Побросали рюкзаки и палатки в машины, и вдруг из-за угла дома выбегает Серегин, глаза большие, на лице улыбка, не то от радости, не то от растерянности. Кричит:
   — Дайте такси! Жену в роддом отвезти надо.
   — Садись! Чего ждем! — кричит с другой стороны Гордецов.
   — Да вот тут такси просят...
   — Какое еще такси?! Полтора часа бегаем! Поехали!
   — Женщину надо в роддом отвезти.
   — Так ведь на это есть «Скорая помощь». «Скорую помощь» надо вызвать. Чего стоишь? Дуй, звони из автомата!
   — Да, да, я, вообще, звонил уже... Жена у меня...
   А женщины переглянулись и ничего не сказали. Ребятишки уже хнычут, раскисли от жары. Духотища, пыль. Поймать еще одно такси, чтобы уехать в лес, безнадежная затея.
   — Да и не повезет таксист. Очень ему нужно. «Скорая» на это есть, — объясняет Гордецов, но так, чтобы таксист не слышал.
   Раз в год ведь собрались в лес.
   Серегин повернулся и молча побежал за дом.
   Перекурин стоял, и ему было стыдно. Да и остальным неловко. А тут еще ребятишки стонут.
   — Не в лесу живем. Поехали, чего там, — сказал Гордецов. — Ей-богу, на «Скорой» ее быстрее увезут.
   — Он тогда вызывал «Скорую помощь». Но она почему-то не приехала, — сказала Мира. — И такси ему не досталось. Какой-то мужчина ехал на своей машине. Так вот он и довез меня. Семью высадил, а нас посадил.
   Перекурин закрыл лицо ладонью, потом медленно потер лоб. Минуты две они молчали. Вспоминал ведь Перекурин эту историю и раньше и не чувствовал за собой особой вины. Надо было, конечно, уступить такси. Надо было... Пусть хоть одну минуту мучилась она из-за него. Хоть мгновение. Ведь больно же ей было! Ему и не представить эту боль. А она еще сидит рядом с ним, разговаривает.
   — Мира, простите. Все плохо, все... Я уйду.
   Но он не ушел, а она сказала:
   — Ирочка у меня родилась маленькая, худенькая. Я ей долго не решалась имя дать. Мне нравилось совсем другое. Красивое. А потом думаю: вдруг она вырастет некрасивой. Мучилась, мучилась, все «доченька» да «доченька», а потом назвала просто Ирой. Тоже ведь хорошее имя, правда?
   — Правда, Мира, правда. — Перекурин боялся посмотреть в ее сторону.
   — А у вас дочь такая большая, высокая, ноги полные.
   У Перекурина полегчало на душе. Нет, не сердится она на него. Он даже осмелился взглянуть ей в лицо, в глаза. Ничего. Чуть поджала губы и опять улыбается. Да что же это делается! Безоружный он перед ней, безоружный. Хоть бы одно слово злое, насмешливое, чтобы самому внутренне озлиться, чтобы увидеть, что она не такая уж и добрая. Нет, именно такая она и есть. И гордая и добрая.
   И на Перекурина нахлынуло что-то новое. Какой-то приступ счастья. Вот он сидит рядом с ней. И увидел-то он ее случайно, не слышал, не разговаривал с ней, не знал, как ее звать. А ведь любил. И сейчас любит. Еще больше прежнего. Нет, не ошибся он ни в себе, ни в ней. Любит, но не будет говорить об этом.
   — А вы с детьми часто гуляете. Я вижу. Хорошие у вас дети?
   Вот уж об этом-то Перекурин мог говорить сколько угодно. И снова они проговорили чуть ли не с час.
   — Вы же на обед опоздали? — испугался Перекурин. — Кончился ведь обед-то у вас!
   — Кончился, я знаю, — сказала Мира. — Можно разок и без обеда обойтись. Ведь вы тоже не успели.
   — Для меня это сущие пустяки.
   — Я хотела вам сказать, только не обижайтесь, что мне не понравились ваши стихи, — она посмотрела на него изучающе, но он ничего не понял. Руганул только себя в душе. Зачем он только полез со своими стихами хами к ней? Ведь у нее муж поэт. Известный, признанный? И хотя Перекурину никогда не нравились его стихи, как-то внутренне он был с ним не согласен, все равно тягаться с Серегиным было непростительно глупо.
   — Да, стихи, конечно, ерунда, — сказал Александр, стараясь казаться беспечным, словно это его мало интересовало. — Так себе. Белый стих.
   — Я не про рифмы. В стихах я, наверное, тоже плохо разбираюсь. Особенно своего мужа. Смешно, правда?
   Перекурин только пожал плечами.
   — Я и ваши не берусь судить. Мне не понравилось то, как вы меня увидели. Что вы во мне увидели...
   — И тут я что-то сделал не так?
   — Вы писали стихи своей будущей жене, когда еще не были женаты?
   — Нет, я никогда не писал стихов. Писем-то даже не писал.
   — Почему?
   — Да мы почти все время были вместе. Мы почти и не расставались.
   — А мне Сергей писал стихи.
   — Ну что же, может, вы и счастливее от этого.
   — Только он мне писал не такие стихи. Они были нежные, чистые, хорошие.
   — Значит, они вам нравились?
   — Нравились, — сказала Мира. — Когда-то... нравились.
   — А разве я обидел вас? Что-нибудь в них было грубое, нехорошее?
   — Нет. Просто вы увидели во мне женщину. Только женщину. Вам ничего и не надо было видеть больше. А он видел во мне, наверное, и что-то другое. Чего, может быть, и нет.
   — Господи! — сказал Перекурин. — Это так вы поняли мои стихи?!
   — А разве это не так?
   — Нет! Нет! Конечно, нет! Я же от вас... у вас ничего не прошу.
   — Еще бы! — сказала Мира. И вот теперь-то он увидел ее другой. Не такой, как всегда. Но не злость была написана на ее лице. Нет. Какое-то отчаяние. — Ну почему вы видите в нас только женщин? Мы же люди. Ведь почти каждую неделю, чаще, все время слышишь: «Какие ножки! Какая грудь! Глазки! Бедра?» И каждый стремится сказать пошлость, притиснуть, если поблизости никого нет. Ведь не машины же мы, призванные удовлетворять ваши желания. Вот и вы, Ведь вы разглядели только то, что я вышла на балкон без платья.
   Перекурин снова стиснул свое покрасневшее лицо в ладонях и нагнулся вперед, почти к самым коленям.
   — Нет, нет, Мира, — только и смог сказать он.
   — Вы любите свою жену? — вдруг спросила она.
   — Нет, не люблю! — с вызовом сказал Александр. — Не люблю. Иначе бы я не пришел сюда.
   — Интересно, почему мужья не любят своих жен? — Это был не вопрос, просто мысли вслух.
   — Не знаю. Ничего не знаю. Я хочу только одного — уйти. Простите меня, Мира. Идите, Мира. Я больше никогда не буду причинять вам огорчения и неприятности.
   Она отрицательно покачала головой.
   — Нет, я хочу знать, что привлекло вас во мне.
   — Привлекло? — рассмеялся Перекурин. — Нет, я... Он хотел сказать: «Я люблю вас», но не сказал. Зачем? Кому нужна эта смешная его любовь? А, может быть, она поняла его вполне правильно? Может, она поняла его лучше, чем он сам? Ведь и сегодня он сказал ей, что хочет расцеловать ее всю с ног до головы. Хочет, конечно, хочет! Но ведь не только ее тело любит он. Ведь в глазах у него всегда стояла ее ласковая, такая родная, необходимая ему улыбка. Сколько месяцев он разговаривал с ней в своих мыслях? Что это? Было в ней что-то от него самого. Родство душ?
   Она смотрела на него пристально, но спокойно... Она уже поняла, что ничего он ей не объяснит, не расскажет. И от этого в ее душе поднялась досада. Хотелось услышать ей что-то такое, что еще никто не говорил, хотелось узнать его мысли, хотелось представить его чувства.
   А он знал, что не сможет ничего сказать ей. Что бы он ни сказал сейчас, все будет звучать пошло, нечестно, глупо, потому что она не верит ему. И именно сейчас, когда все стало плохо, он понял, как любит ее. Как нужны ему ее глаза и слова, и мысли ее, и просто звуки ее голоса. Все испортилось, все развалилось. И нужно было сделать так, чтобы никогда не могло наступить продолжение. И он сказал:
   — Да! Я действительно хочу исцеловать вас всю с ног до головы. Я хочу этого! Но только мне ничего не надо. Все ерунда. Все. Забудьте, если сможете.
   Он откинулся на скамье. Пусть будет так, как он сказал. Он вдруг почувствовал, что ему стало легко. Удивительно легко. Он сказал все, что хотел. Ведь он же действительно ничего не ждал от этой встречи, от своей любви, от всей этой нелепой истории. Он выговорился. Выговорился.
   — Может быть, есть кто-нибудь, кто говорит такие же слова и вашей жене.
   — Может быть. Почему нет? Она же красивая и умная женщина.
   — И вы были бы спокойны, если бы узнали об этом?
   — Не знаю. Все зависит от того, как бы все это понравилось ей. Кто-то должен любить и ее...
   Мира достала из сумочки лист бумаги и протянула его Александру.
   — Возьмите. Эго ваше стихотворение.
   Он молча кивнул, взял листок, мелко-мелко разорвал его, собрал клочки в ладонь, поднял ее, желая развеять по ветру листочки, но передумал и сложил их в карман.
   — Нет, не выброшу я их сейчас.
   Они оба замолчали. Потом Мира сказала:
   — Почему вы молчите? Ведь трудно сидеть вот так, молча.
   — Мне не трудно. Мне стало легко, потому что хуже уже быть не может... Мне сейчас легко.
   — А мне? Сделайте же гак, чтобы и мне стало легко.
   — Если бы я знал, как это сделать...
   — Ну ничего, это просто настроение. Пройдет.
   Больше всего Перекурину сейчас хотелось остаться одному. Спокойно разобраться в своих чувствах. Уйти куда-нибудь в лес, упасть в траву, чтобы над головой только голубое небо и пляшущие ветви берез. Но он знал, что даже и сейчас, пусть даже в лесу, он все равно увидит лицо этой женщины. Ему хотелось уйти, хотя он знал, что это их последняя встреча, последний разговор, что он уже никогда больше не увидит ее так близко.
   Она снова заговорила с ним о всяких пустяках. Но даже об этом он проговорил бы с ней много часов, дней, лет... Потом она сказала:
   — Ну а все-таки мне нужно идти на работу. Мне нужно съездить еще на один объект.
   — Ну что ж, — спокойно сказал Перекурин. — Идите, Мира. Я еще немного посижу.
   — Нет, я не уйду первой. Понимаете, привычка. Уходите вы.
   — Пойдемте тогда вместе. А ведь правда, Мира, пройдите со мной рядом шагов пять. Ведь мы, наверное, никогда больше не встретимся.
   — Наверное, никогда.
   Они встали пошли из сквера. Она едва доставала ему до плеча, и он подумал, что с ней хорошо было бы ходить, обняв ее за плечи. Она подошла к остановке своего троллейбуса, и он с ней. Минут пятнадцать они простояли там, но троллейбус все не приходил, потом пришел битком набитый. Она спросила у него, сколько времени. Было уже половина четвертого, и Мира сказала, что на объект все равно опоздала.
   — А мне нужно быть на работе, — сказал Перекурин. — Только мне на другой троллейбус.
   — Я провожу вас, — сказала Мира. — Это мне по пути.
   Они пошли на другую остановку, постояли там, и он сказал:
   — Но ведь мне нужно совсем на другую остановку, — и тихо улыбнулся.
   — Ах, ведь правильно! Что же вы ничего не сказали?
   — Я нарочно, чтобы еще тридцать секунд побыть с вами.
   — А мне показалось, что вы уже успокоились. Я пойду.
   — Теперь мне по пути проводить вас.
   Она кивнула. Они дошли до подъезда. Мира поднялась по ступенькам и сказала:
   — Ну, до свиданья.
   — До свиданья, Мира. Все равно я хочу вас видеть! Все равно!
   Она улыбнулась ему устало. И снова ее улыбка сказала ему: «Возьмите себя в руки, Александр. Все у вас будет хорошо».
   Он повернулся и ушел не оборачиваясь.
   Весь остаток дня на работе он не произнес ни слова и только на вопрос директора «Где пропадал после обеда?» сказал:
   — На свидании.
   И тут-то наконец он начал понимать, что он делает с ней, чем он обидел ее. Поздно было теперь хвататься за голову, ничего не изменишь.
   И тогда он решил написать ей письмо. Лишь бы она прочла его.

6

   Перекурин пришел домой. Отказался идти с Машей в кино. Жена ушла с соседкой. Ребятишки бегали на улице. В квартире было тихо. Перекурин сел за стол, достал лист бумаги и ручку. Время бежало, а он все сидел над чистым листом. Он не заметил, как пришли дети, как вернулась из кинотеатра Машенька и пыталась рассказать ему содержание какого-то индийского кинофильма, на котором она даже всплакнула. Все пролетало мимо его сознания, он был в каком-то полусне.
   Наконец он вывел, стараясь писать разборчиво: «Здравствуйте, Мира!» Жена принесла ему стакан горячего чая, потрепала его по макушке и ушла спать, не поинтересовавшись, что он собирается писать. А Перекурин писал быстро, боясь, что пройдет его смелость, что он не успеет высказаться и что это невысказанное так и останется лежать тяжелым камнем на его душе рядом со стыдом, который жег его. Стыд этот был во всем его существе, в душе, в глазах, в лице, во всей фигуре. Он знал, что, написав это письмо, не избавится от ощущения стыда. А! Все равно. Он и боялся, и хотел, чтобы это продолжалось всегда.
   Он не раскаивался, что написал свое глупое стихотворение. Ведь он написал его только для себя и никогда бы и не подумал, и не поверил, что может показать его Мире.