Рыдания заглушили его слова.
   Покашливание старика усилилось, затем затихло. И тогда он хрипло заговорил.
   — Какой на удивление молодой народ японцы… — старик тяжело перевел дух. — Вот вы говорите, что в вас много детского… но ведь все японцы, не только вы, до сего времени были счастливыми младенцами… Жили себе и жили чуть ли не два тысячелетия в объятиях теплых и ласковых своих островов… Если куда-нибудь и отправлялись, всегда могли возвратиться обратно… Точно как малое дитя, которое бежит домой, к матери, и, уткнувшись в ее грудь, плачет, если ему не повезло в драке… Вот и появляются подобные вам люди, обожающие свои острова, как обожают мать… Но… знаете ли, случается, что матери тоже погибают…
   Веки старика дрогнули, взгляд стал отчужденным и рассеянным, словно он вспоминал что-то страшно далекое.
   — Совсем еще маленьким я остался круглым сиротой… Потерял сразу и отца и мать во время извержения вулкана Бандай в 1888 году… По некоторым причинам… этот факт не упоминается в моей биографии… Было мне тогда семь лет… Меня взяла к себе одна молодая ласковая женщина… поистине прекрасная, поистине японская женщина… И воспитывала меня, как родная сестра, как родная мать, удивительно… Но и она… погибла во время большого землетрясения Сенай в 1894 году… Моя судьба до странности переплетена с землетрясениями и извержениями… Я прибежал туда, куда свозили тяжелораненых, кажется, это был буддийский храм… прижался к ней и плакал, плакал… А она истекала кровью… И я твердо решил, что умру вместе с ней… Может быть, она это почувствовала в свой смертный час, не знаю… Но только перед тем, как навсегда закрыть глаза, она вдруг сказала: живи… пусть будет горько жить, все равно живи… и вырасти большим, стань взрослым… Я после этого три дня проплакал у ее тела…
   Профессор Тадокоро слушал старика с почтительно опущенной головой…
   — Теперь японцам придется страдать… Пока существовали их острова, у них был дом, куда они всегда могли вернуться, была родина… — мать, растившая в любви и ласке своих детей и детей детей своих… Не так уж на свете много народов, которые столько лет владели бы таким теплым, полным счастья домом… А вот народов, которым пришлось скитаться без родины, без собственной земли, жить в страшных лишениях и горе… таких народов не счесть… Вам-то хорошо, вы влюблены в свою матушку-родину… А вот тем, кому удалось бежать отсюда… кому удалось выжить… тем будет плохо… Их дом утонул и исчез, мосты назад сожжены… Им суждено шагать сквозь бури огромного мира, не имея родимого дома, своих островов, где они могли бы успокоить истерзанное сердце… Что ж, возможно, это единственный шанс для японцев стать, наконец, взрослыми, хотят они этого или не хотят… Им, потерявшим дом родной, теперь придется иметь дело с народами, которые прошли огонь и воду, которые познали тысячелетние страдания… или же с народами темными и невежественными… Народ японский, возможно, исчезнет, поглощенный другими народами… Но, мне кажется, для японцев это будет не так уж плохо… А может быть — ведь на свете все бывает — они превратятся в новый народ, по-настоящему «взрослый», устремленный в будущее в лучшем значении этого слова… Но может случиться и другое… Поскольку кровь японцев, их язык, привычки и нравы сразу не исчезнут… они, японцы, образуют где-нибудь свое крохотное государство… опустятся до уровня народца, способного оставить потомкам в наследие лишь проклятия и недовольство всем миром… И они будут жить, погрузившись в тоску по утерянной родине, в недовольстве своим уделом… Понимаете, Тадокоро-сан, о какой ставке идет речь… Конечно, наверное, хорошо и даже должно принять последний вздох любимой, оставаясь у ее ног… Но, Тадокоро-сан, вы могли бы и благословить будущее своих братьев и сестер, бежавших из тонущего дома… Правда, никто не услышит вашего благословения… и почти наверняка никто никогда об этом не узнает… Но все равно, Тадокоро-сан, это же вы спасли десятки миллионов своих соотечественников. Понимаете?! И я об этом знаю, признаю это и свидетельствую об этом… Тадокоро-сан… Разве вам этого мало?.. Вы же сделали…
   — Да, да… — профессор Тадокоро согласно кивнул головой. — Я понимаю…
   — Ну, вот и хорошо, наконец-то… — старик тяжело перевел дух. — Если так… больше ничего и не надо. Ведь вы… вы… для меня были… последней, самой трудной проблемой… Откровенно говоря, мне не хотелось оставлять вас с вашими мыслями… Да… это единственное, что меня мучило… как горький осадок на сердце… Но теперь… я вас послушал… и мне кажется, наконец-то я понял японцев… В японцах было для меня что-то, не поддающееся моему пониманию…
   — Это… как же? — тон старика заставил профессора Тадокоро задать этот вопрос чисто машинально, не вкладывая в него особого смысла.
   Старик коротко вздохнул. Помолчал. Потом его голос прошелестел:
   — Ведь я… не чистокровный японец… — он снова замолчал, потом с коротким выдохом сказал: — Отец ведь у меня… был китаец, монах…
   Профессор ждал, что старик еще что-нибудь добавит, но он молчал.
   — Ватари-сан…
   Профессор Тадокоро, спохватившись, поднялся и, усевшись у изголовья постели, долго смотрел на старика, потом прикрыл его лицо брошенным на татами темно-фиолетовым шелковым кимоно. Ветер все сильнее задувал в комнату, кимоно трепетало. Тадокоро, спустившись в сад, принес несколько камушков и положил их на рукава разлетавшегося кимоно.
   Потом он вновь уселся у изголовья старика и в печали сложил на груди руки.
   Свист ветра захлебнулся в страшном грохоте, земля зашаталась, где-то в железобетонном здании особняка с треском лопнула стальная балка.


3


   Сентябрь явился последним пиком.
   Граничившие с безумием спасательные работы, продолжавшиеся между тайфунами, были полностью прекращены в конце сентября, когда при взрыве сразу погибли четыре отряда спасателей, а десантное судно, с трудом сумевшее взять на борт около ста человек, едва выйдя в море, попало под прямой удар тайфуна и затонуло.
   Сикоку, почти на сто километров переместившись на юг, уже полностью был под водой. От Кюсю оторвалась южная его часть и, переместившись на несколько десятков километров к юго-западу, затонула; гряды Асо и Ундзэн на северном Кюсю, едва высовывавшиеся из воды, продолжали взрываться. Западная Япония, отделившись от Хонсю у озера Бивако, закружилась, словно отсеченная голова Дракона, повернулась восточной стороной к югу и, продолжая погружаться в море, рассыпалась на мелкие куски. В крае Тохоку гористый район Китаками нырнул под воду на сотни метров, а горная гряда Оу, расколовшись, продолжала извергать огонь и дым. Считали, что от Хоккайдо, возможно, останется над водой пик Асахи.
   Заключительный акт трагедии разыгрался в Центральном горном массиве гряды Канто, к которому уже никто не мог приблизиться. Здесь, не прекращаясь, происходили сильные взрывы — энергия, вызвавшая перемещения, рождала все новые и новые тепловые потоки, а морская вода проникала в растрескавшиеся и расколовшиеся скальные массивы. Горы разрушались и рассыпались, взлетали на воздух, а весь массив целиком продолжал перемещаться вдоль шельфа в морские глубины. Одно время береговая линия чуть поднялась. Но это было не более чем всплеск — то же происходит с тонущим судном: перед окончательным погружением оно заваливается на бок и один борт поднимается выше другого. А здесь сила слепого гиганта тянула остатки архипелага в бездонную пучину.
   В кают-компании «Харуны», где располагался штаб Д-1, Наката по-прежнему был занят обработкой поступающих данных. И вот в какой-то момент он обнаружил, что делать больше нечего. Совсем нечего. Конечно, ему еще предстояло «переварить» целую гору самых различных материалов, чтобы написать отчет и завершить его короткой фразой «конец операции», но никаких новых данных уже ниоткуда не поступало.
   Вдруг он заметил на панели горящие буквы сообщения, переданного через спутник связи: «КОНЕЦ — Х, X — 09.30.0000 J».
   Он провел ладонью по лицу, потрогал отросшую до груди бороду. Потом взял из пепельницы чей-то окурок, хотел прикурить, но нигде не мог найти спичек.
   Вошел Юкинага — землисто-серое лицо, запавшие щеки, тусклые глаза.
   — Ты все еще работаешь?! — почти с возмущением воскликнул он. — Операция была прекращена еще в полночь. Сколько раз тебе это повторять?..
   — Дай, пожалуйста, спички… — попросил Наката. — И что же, Япония утонула?
   — Передавали по телевизору съемки с самолета. Тридцать минут назад произошел последний гигантский взрыв Центрального массива… — сказал Юкинага, протягивая Накате горящую зажигалку. — Еще над водой, но опускание и сползание продолжаются, так что не долго уже…
   — «Не затонул еще „Тэйэн“…» — продекламировал Наката и с ожесточением затянулся. — Так, говоришь, операция закончилась…
   — Уже восемь часов прошло… — прислонившись спиной к стене, Юкинага сложил на груди руки. — Ты совсем уж того…
   — В конечном итоге сколько же человек вывезли?
   — Не известно. Данных на конец августа еще нет… — Юкинага устало зевнул. — Сейчас по телевидению начнется передача обращения генерального секретаря ООН к народам мира и речь японского премьера. Посмотрим?
   — А на кой… Какой толк речи слушать?..
   Загасив сигарету о пепельницу, Наката быстро встал.
   — Конец… Конец, вот как… Операция закончена… Выйдем на палубу?
   Насвистывая мелодию «Ни дыма, ни облаков», Наката крупными шагами направился к коридору. Юкинага начал злиться, но последовал за ним.
   Палуба была освещена яркими лучами солнца. На воде не было видно ни пемзы, ни пепла, которые последнее время в изобилии плавали вокруг корабля. Море казалось черным, свистел ветер, «Харуна» шла со скоростью около двадцати восьми узлов.
   Небо пока было голубым. Но казалось, что в глубине этой голубизны уже начинает оседать белесая муть.
   — Жара… — щурясь от солнца, проговорил Наката. — А солнце-то как высоко. Сейчас ведь утро?
   — По японскому времени, — сказал Юкинага. — Вот уже четырнадцать часов, как мы повернули к Гавайям…
   — Значит, не видно уже дыма Японии?
   Из-под ладони Наката посмотрел на северо-западный горизонт. Над ним висели серые тучи. Не зная местонахождения «Харуны», Наката не мог определить, что это — облака или дым извержения.
   — «Не затонул еще „Тэйэн“…» — опять сказал Наката шутовским тоном.
   — Отдохнул бы, а? — хмурясь от его развязности, предложил Юкинага. — Никак, ты слегка тронулся…
   — Итак, конец… — Наката облокотился о бортовые перила. — Кончился Японский архипелаг… Бай-бай, в общем… Дай сигарету!
   — Да, конец… — Юкинага протянул ему пачку. — И нашей работе тоже…
   Зажав в губах сигарету, Наката смотрел на стремительно убегавшие волны. На этот раз он что-то долго не требовал спичек.
   — Да, работа… — медленно пробормотал Юкинага. — Мне вчера Онодэра приснился. У меня все время такое ощущение, что он жив… А ты как считаешь?
   Ответа не было. Потом Наката невнятно, сдавленным голосом пробормотал:
   — Что-то… ужасно я устал…
   Отведя взгляд от горизонта, Юкинага обернулся. Огромное тело товарища, переломившись, бессильно висело на перилах, так и не закуренная сигарета, выпав изо рта, застряла в бороде.
   — Послушай, Наката…
   Когда испуганный Юкинага коснулся плеча товарища, тело сползло с перил и с шумом рухнуло на палубу.
   Наката храпел, раскинув руки. Его широко открытый рот до самого горла освещало солнце,

 
   Онодэре показалось, что он крикнул: «Жара! Здесь слишком жарко… Включите кондиционер… Нет, лучше сначала холодного пива…»
   Он приоткрыл глаза и увидел круглое маленькое лицо девочки. Ее большие глаза озабоченно смотрели на него.
   — Болит? — спросила девочка.
   — Нет, просто жарко, — Онодэра едва разомкнул губы — мешали бинты, покрывавшие все лицо. — Уже скоро ведь субтропики начнутся…
   — Да, ну да… — сказала девочка, и ее глаза вдруг стали печальными.
   — Связались с Накатой и Юкинагой?
   — Пока нет…
   — Нет еще… Ничего, наверное, скоро свяжемся… — сказал Онодэра. — Ведь все равно встретимся, как только прибудем на Таити… А знаешь, как хорошо на Таити!.. Правда, там еще жарче…
   Лицо девочки исчезло из поля зрения Онодэры. Опять задремав, он вдруг почувствовал на лбу что-то холодное.
   — Ох, как хорошо стало… — пробормотал он. — Стало прохладно…
   Онодэра снова увидел ее лицо. Большие глаза были полны слез.
   Неожиданно прояснилась память. Вулканы… извержения… вертолеты… Рэйко… (Рэйко?)… Снег… землетрясение… рассыпающиеся горы… раскаленный пепел, вулканические бомбы… а сверху течет лава, багровая тяжелая лава…
   Да, ведь… — спохватился Онодэра и спросил:
   — Япония уже затонула?
   — Право, не знаю, но…
   — Все равно… затонет… — пробормотал Онодэра. — Нет, уже затонула, наверное…
   Он закрыл глаза, что-то горькое подступило к горлу, веки стали влажными от слез.
   — Спи… — сказала девочка, вытирая слезы прохладным и нежным пальцем. — Тебе надо много спать…
   — Да, буду спать… — кротко, как ребенок, сказал Онодэра. — Но мне жарко… Все тело жжет. А ты кто?
   — Забыл, да? — она грустно улыбнулась. — Я же твоя жена…
   Жена? — подумал Онодэра, вновь ощущая нестерпимый жар. Странно… Какая-то тут ошибка. Моя жена… ведь погибла… под вулканическим пеплом… Жена, ладно уж…
   — Не можешь заснуть?
   — Расскажи мне что-нибудь, — просительно произнес Онодэра. — Да, расскажи… лучше сказку, чем песню… я всегда… давно еще засыпал под сказку…
   — Рассказать… — она озабоченно склонила голову. — Что же рассказать?
   — Все равно… можно и печальное что-нибудь…
   — Даже не знаю… — сказала девочка, ложась с ним рядом, но стараясь не касаться его целиком забинтованного тела. — Вот моя бабушка… Она была родом с острова Хатидзе, с островов Идзу… Она вышла замуж и приехала в Токио… Но моя родина с материнской стороны на острове Хатидзе… Бабушка была большой мастерицей — ткачихой, знаешь хатидзесские ткани? Так вот, она убежала из дому с молодым человеком… Но бабушка всю жизнь тосковала по Хатидзе, и, когда она умерла, ее прах погребли на Хатидзе. А я, когда была маленькой, несколько раз ездила на Хатидзе, на ее могилу… Не интересно?
   — Нет, нет, продолжай… — сказал Онодэра.
   — На острове Хатидзе есть одна легенда — «Сказ про Танабу», страшная, грустная и печальная история… В стародавние времена случилось на Хатидзе землетрясение, а потом цунами. Все жители погибли… Спаслась только одна женщина, Танаба. Она ухватилась за весло, и ее прибило волной к берегу, прямо к пещере. Это было очень давно, видно, в те времена суда еще не ходили на Хатидзе… И пришлось Танабе жить совсем одной в пещере на вымершем острове… Но эта женщина, Танаба, тогда была беременной… Она все больше полнела и вскоре в муках родила младенца. А младенец был мальчик… Танаба сама привела себя в порядок после родов, дала младенцу грудь и начала его растить… Я думаю, ей стало гораздо тяжелее жить, когда у нее появился ребенок… Но все равно Танаба его вырастила… Мальчик вырос и превратился в прекрасного юношу. Однажды вечером Танаба позвала сына и рассказала ему, как погибли все островитяне и как она осталась совсем одна с ребенком во чреве. Потом она сказала: «Нам с тобой придется сделать так, чтобы на этом острове вновь были люди. Ты подаришь мне ребенка, и я тебе рожу сестру, потом ты на ней женишься и народишь детей…» И она родила девочку… А сын ее женился на сестре, и их потомки размножились… Говорят, они и есть нынешние островитяне…
   Пылая в жару, Онодэра раскручивал клубок воспоминаний. Танаба… остров Хатидзе… острова Бонин… холодное, мрачное морское дно…
   — Какая-то жуткая, страшная история, правда? Когда я ее в первый раз услышала, маленькой еще, мне стало нехорошо… И очень грустно. Могила Танабы и сейчас… нет, совсем еще недавно ее могила была на Хатидзе у обочины дороги… Это груда крупной гальки с побережья острова, вся заросшая мхом… Кажется, никакой надписи нет… Маленькая такая могилка… и солнце играет на гальке… И ничего страшного нет, и посидеть у этой могилы даже приятно… Но там, в глубине… грустное, грустное… и страшное…
   Девочка вздохнула, склонила голову.
   — Знаешь, я ведь в детстве еще слышала эту легенду и давно ее не вспоминала. А теперь, после этого, вдруг вспомнила. С тех пор только и думаю про Танабу… Поразительная женщина… А история — грустная, страшная и даже противная… Но сейчас Танаба словно дает мне новые силы. Ведь во мне тоже течет кровь островитян, пусть даже все погибнут, и я останусь одна, я все равно буду жить. Рожу ребенка, безразлично от кого, и выращу его. А если этот ребенок будет мальчиком, а муж мой куда-нибудь исчезнет, рожу от мальчика ребенка…
   Онодэра тихо дышал во сне. Девочка осторожно, чтобы не разбудить его, спустилась на пол с качающегося спального места. Онодэра вдруг открыл глаза.
   — Качка какая…
   — Да?.. — испуганно оглянулась девочка. — Болит?
   — Ага… мы сейчас пересекаем Куросио южнее мыса Носима. Вот и качка… — невнятно сказал Онодэра. — Да, до Гавайев еще долго… Гавайи, потом Таити…
   — Да, — сказала девочка дрогнувшим от слез голосом. — Ты уже потерпи и постарайся уснуть…
   На некоторое время Онодэра затих, но потом вдруг страшно ясно и напряженно произнес:
   — Япония уже затонула?
   — Не знаю…
   — Посмотри в иллюминатор. Еще должно быть видно.
   Девочка как-то неохотно подошла к окну.
   — Видно Японию?
   — Нет…
   — Неужели уже затонула… Даже дыма не видно?
   — Ничего не видно…
   Вскоре Онодэра мучительно задышал во сне.
   Девушка — Масуко — забинтованной культей правой кисти вытерла слезы.
   Поезд стремительно несся на запад по холодным, скованным ранним морозом просторам Сибири. За окном была глухая, беззвездная ночь.



Е. Парнов.

Гибель дракона



   Оттого, что грозен был Восточный ветер,

   Волны, набегавшие на берег в Наго

   В тысячи рядов, бегут еще сильнее…

«Манъёсю»




 
   В токийском районе Асакуса есть храм милосердной богини Каннон, построенный из стволов криптомерий. Перед входом стоит бронзовая курильница, окутанная благовонным дымом можжевельника, отгоняющего всякую скверну. Рядом — выложенный замшелыми валунами колодец. Прежде чем ступить на храмовые ступени, богомольцы нагоняют на себя дым, дышащий беспокойной горечью, и, зачерпнув серебряным черпаком из колодца, очищают свое дыхание колодезной водой, от которой стынут зубы и тревожно заходится сердце.
   Под темные своды святилища, где перед изображениями богов жгучими огоньками тлели курильные палочки, я вошел вместе с Сакё Комацу, самым популярным фантастом Японии. Было это в год Пса и Металла, что соответствует 1970 году принятого у нас григорианского календаря. По красной печати, которой пожилой буддийский монах деловито отметил наши буклеты с описанием храмовых святынь, я легко могу установить месяц и число. Для меня тот незабываемый день в известной мере стал знаменательным, потому что именно тогда я впервые увидел непередаваемое чудо — каменный сад. Случилось это уже под вечер, когда в закатной позолоте четко вырисовываются контуры загнутых черепичных крыш, но уже кромешны и неразличимы тени, и летучие мыши, вылетев на ночную охоту, чертят в воздухе стремительные фигуры. Проделав на «тоёте» модели «кроун» с телевизором и кондиционером бог знает сколько километров по скоростным токийским эстакадам, мы с Комацу оказались вдруг перед высокой стеной из грубого камня, за которой четко вырисовывались в холодеющем золоте почти черные сосны и криптомерии.
   — Помните «калитку в стене» Уэллса? — спросил Комацу, указывая на маленькую дверцу, которую я поначалу и не заметил. — Сейчас мы окажемся в ином времени, а может, и в ином пространстве, ибо они неразрывны — пространство и время.
   — Тоннель в эпоху Эдо? — пошутил я, намекая на прославленную повесть моего коллеги и проводника. — В мир, созданный Комацу?
   — Нет, — не принимая шутки, ответил он и молчаливым поклоном поблагодарил за комплимент. — И пространство и время изначально слиты в пустоте, из которой рождается все. Мы идем приобщаться к этой творящей пустоте. Мятущееся сердце человека тянет излить туда суету и тревогу.
   — Здесь храм секты дзэн? — догадался я.
   — Хай, — утвердительно улыбнулся Комацу, и мы, ускоряя шаг, пошли по уложенной неровными каменными плитами тропе к торию — воротам, выполненным в виде знака неба.
   Что знал я тогда об учении дзэн? Очень немногое. Мысли мои были смутны, ожидания ошибочны.
   «Секта дзэн не признает идолов, — писал Ясунари Кавабата, первый японский писатель, удостоенный Нобелевской премии. — Правда, в дзэнских храмах есть изображения Будды, но в местах для тренировки ив залах дзэн нет ни статуэток Будды, ни икон, ни сутр. В течение всего времени там сидят молча, неподвижно, с закрытыми глазами, пока не приходит состояние полной отрешенности. Тогда исчезает „я“, наступает „ничто“. Но это совсем не то „ничто“, что понимается под ним на Западе. Скорее, наоборот — это вселенная души, пустота, где вещи приобретают самостоятельность, где нет никаких преград, ограничений, где есть свободное общение всего во всем».
   Дзэн много шире, чем религиозная секта. Это своего рода миросозерцание и организация окружающего мира. Знаменитая «чайная церемония» — пережиток одной из дзэнских мистерий. Не случайно и теперь приглашенные на церемонию гости попадают в покой, предназначенный для чаепития, по узкому темному лазу. Европейцам невдомек, что это символизирует блуждание духа. Точно так же не понимают они, что пузыри, тающие в фарфоровой чашке, символизируют преходящесть и жалкую непрочность всего окружающего. Именно в этой лопающейся пене, тщательно взбитой бамбуковым венчиком, и заключается смысл церемонии, а не в самом чае, зеленом и неподслащенном. И скупо написанное на тонком шелке какэмоно — будь то иероглиф или ветка сосны, — которое вы обнаружите в нише вашего гостиничного номера, может иметь отношение к дзэн. Даже искусство аранжировки цветов в вазе — икэбана — способно выразить идею пустоты: освобождение от формы бытия, восстановление подлинной первоприроды человека, возвращение к вечным истокам.

 
Как сказать —
В чем сердца Суть?
Шум сосны
На сумиэ.

 
   Эти стихи принадлежат поэту-монаху, жившему в пятнадцатом веке.
   В икэбана есть три плана: земля, человек, небо. Человек объединяет — основное положение буддизма — землю и небо. В букете из какой-нибудь сосновой ветки, камыша и цветка хризантемы эта идея выражена с предельной простотой и отстраненностью.
   «Горсть воды или небольшое деревце вызывает в воображении громадные горы и огромные реки. В одно мгновение можно пережить таинства бесчисленных превращений», — вторит средневековый мастер икэбаны.
   Та же идея отражения большого в малом, преломленная сквозь пустоту, заложена и в неповторимых японских садах.
   Минуя храм, мы обогнули крытую веранду и очутились на пустыре, с трех сторон огороженном высокой каменной стеной. Здесь были лишь камни разных размеров — неровные и замшелые — и мелкий гравий, который с помощью грабель уложили в нехитрый концентрический узор. Наглядная символика океана, окружающего скалистые острова.
   — С какого бы места вы ни смотрели на эти камни, вам никогда не увидеть их все сразу, — объяснил Комацу. — Недосказанность природы.
   Он умолк и за все то время, что мы пробыли в саду «молчаливого созерцания», не проронил больше ни слова. О чем он думал, прислушиваясь к зову пустоты? Было ли дано ему пережить «сатори» — мгновенное озарение, приоткрывающее суть вещей? Не знаю…
   Зато на обратном пути, когда за поляроидными стеклами машины уже неистовствовала световая феерия Гиндзы, Комацу неожиданно сказал:
   — Для меня эти камни олицетворяют Японию. Непонятной игрушкой она поднялась из водной стихии и в один кошмарный день исчезнет в волнах, унося в небытие все великое и низменное, что успело взрасти среди нагромождения камня.
   Я не придал тогда значения этой реплике, ибо догадывался, что лишь с очень большой натяжкой можно уподоблять сад камней эдакой модели островной страны Ниппон. Не возражая вслух, я по японскому обычаю промолчал и не назвал вертевшегося на языке слова «отрешенность».
   Теперь я жалею об этом, поскольку понимаю, что уже тогда Комацу замыслил свое большое программное произведение «Гибель Японии». Стоило мне погрешить тогда против этикета (тому, кто привык считать молчание знаком согласия, это простительно), и мой собеседник, возможно, глубже раскрыл предо мной глубинную идею задуманной вещи. Впоследствии, когда я работал над предисловием к русскому изданию уже законченного произведения («Гибель дракона»), мне было бы куда легче истолковать его подтекст, потаенный — основной по японским канонам — смысл. Впрочем, я, наверное, ошибаюсь. Простив мою оплошность, Комацу едва ли позволил бы допустить себе неучтивость. На мое возражение он бы ответил только молчанием-знаком несогласия.
   Теперь, прочитав роман и даже посмотрев одноименный фильм, я совсем иначе понимаю его слова, оброненные на пути в отель «Нью Джапэн» ясным вечером 29 августа 1970 года. И меня снедает беспокойство и неуверенность в том, что я понял их достаточно глубоко. Ни тогда, ни два года спустя, когда принимал Комацу в Москве, я не заговаривал с ним о саде камней. И это понятно, потому что «Гибель Японии» была тогда всего лишь «вещью в себе», которую мог ощутить только творец.