А Вася и ответить механику на грубые слова ничего не мог – так Васе на стреле трудно держаться было. Добрался он до конца стрелы, съехал по тросу на блок, обхватил его. Тут и я вышел на палубу. Вижу, летает по воздуху наш новый кок и время от времени кричит что-то совсем вроде нецензурное. А механик все хочет Васю за ногу ухватить, но никак это у него не получается.
   – Вот видите, – кричу я механику, – неправы вы, Роман Иванович. Нужно было опускать стрелу до самого низа, а потом уже крепить. Я вам сколько раз говорил об этом! А вы все заводским авторитетам поклоняетесь…
   Потом мы поймали кока за ноги, на блок набросили петлю и стрелу закрепили.
   Механик после этого случая еще больше настроился против Васи. Будто кок был виноват в том, что оттяжки у стрелы не выдержали и Роман Иванович оказался неправ.
   Вскоре кончился у нас запас печеного хлеба, который мы взяли в Беломорске, и надо было Васе печь новый хлеб. Но к этому делу кок отнесся как-то странно.
   – Может, вместо хлебушка лучше жарить лепешки? – спрашивал он у старпома. Старпом к тому времени уже начал косо поглядывать на Васю. За продукты отвечал он, старпом. А перерасход продуктов уже большой. В непогоду кормили команду консервами. По тридцать рублей старыми деньгами в день обходилась эта пища на каждого человека, – консервы вещь дорогая. А положен арктический паек по двенадцать рублей. Естественно, что насторожился мой старпом.
   – Какие, – говорит, – лепешки? Ты что, Беспалов, твердо решил оставить меня при расчете совсем без монеты? На лепешки ведь надо уйму масла и все прочее. А нам еще три месяца в морях болтаться. Пеки хлеб. И не шути больше так. Чтобы выдал завтра первую плавку, и все тут. А то вот, – и кулак показывает.
   На следующий день приходит Вася ко мне на мостик. Ветер начал стихать, море успокаиваться. Но Вася стоит и весь дрожит.
   – Товарищ капитан, невозможно сейчас хлебушек печь. Поверьте мне, товарищ капитан. Я же так… так стараюсь… Я… Я все лучше хочу как… А в духовке кирпичи повываливались от шторма, и горит хлебушек, как только его туда сунешь. А старпом "пеки" говорит, и все тут.
   – Вася, давай честно, ты вообще-то умеешь выделывать хлеб?
   Вася стоит, беспалую руку сует под мышку, греет. Лицо у него серое, мешки под глазами набухли и отливают голубиным пером.
   – Умею, – говорит, делать хлеб. – А сам смотрит куда-то в небо. И такую тоску я почувствовал в нем тогда. – Нужно, – говорит, – глины огнеупорной, чтобы вмазать кирпичи обратно.
   – Ну, ладно, – отвечаю. – Придем вот скоро на остров Вайгач. Станем в бухте Варнека. Там достанем глины. Вечером к земле подойдем. Это для моряков всегда большое событие. Вот и укрась его вкусным ужином. Доставь ребяткам маленькую радость. Работа-то в море, сам видишь, трудная, мокрая, грязная.
   – Если б я… если бы я, товарищ капитан… – Но не договорил тогда Вася, вздохнул и полез с мостика вниз.
   Пришли на Вайгач. Я стал под борт к флагманскому судну, договорился насчет бани для команды, отправил людей за глиной для духовки, а коку приказал идти готовить на камбуз флагмана, чтобы не терять времени.
   За ужином собралась вся команда. После бани все чистые, довольные. Один трудный этап пути остался за кормой.
   Вася занял на другом судне хорошего хлеба. На следующей стоянке – у Диксона – обещал отдать. И сам ужин у Васи получился просто великолепный. Сухую картошку он, видно, пропустил через мясорубку и напек из нее то ли котлетки, то ли пирожки. И залил все это томатным соусом. Красиво выглядит в мисках и вкусно. Сварил еще уху из трески с клецками и кисель на третье.
   Шумят ребята мои, радуются. Наконец-то, мол, Васька проявил свои таланты, это ему морская встряска мозги поставила на место.
   И хотя за иллюминатором хмурое небо и дождь лупит, но у нас в кают-компании хорошо, весело. За тем ужином почувствовал я, что есть у меня на сейнере команда. Не просто люди разные – мотористы, матросы, – а команда. Сбило их, сшило, спаяло море. Радостное такое чувство от этого. Даже механик размяк и рассказал веселую историю про своего знакомого, который якобы написал труд о родимых пятнах и их роли в жизни красивой женщины и хотел получить за этот труд звание кандидата наук.
   Все смеялись. Один кок мрачный ходил. Только спрашивал у всех: "Добавить? Добавить?"
   Через день выбрали якоря и двинулись дальше. Только прошли Югорский Шар – и сразу во льды попали. Полоса тяжелых льдов миль в сорок. Ледокола с нами еще не было, и мы в этих льдах мучились целые сутки. Промерз я, стоя на мостике, изнервничался.
   Бьют нас льды, а Вася рад. Во льдах не качает, волны нет. Печку отремонтировали на Вайгаче, и Вася печет хлеб. И все мы, как на его возню посмотрим, так сердцем теплеем, хотя вокруг и тяжелые льды. Однако старпом время от времени подбадривает кока.
   – О'кэй. – кричит. – О'кэй, Васек, нажаривай хлебушек!
   Старпом любил беседовать по-английски.
   Вышли наконец на чистую воду. Я спустился с мостика, вымылся и – обедать. В кают-компании все готово к обеду, и хлеб на деревянном подносе лежит посреди стола. Я здорово хотел есть. Ну и, не дожидаясь супа, отломил краюшку. А механик сидит против меня и смотрит очень внимательно… От той краюшки у меня глаза полезли на лоб. Явственно я это почувствовал.
   – Что, капитан, откушали хлебца? – спрашивает меня механик.
   – Откушал, Роман Иванович, – шепотом отвечаю я.
   – И я, – говорит, – тоже. – И задышал часто-часто.
   – Не раскисайте, – говорю, – товарищ старший механик. Моряк вы или нет?
   Механик тыльной стороной ладони вытирает со лба пот.
   – Я, – бормочет, – умру сейчас.
   – Вам, – говорю, – видно, совсем уже плохо, Роман Иванович, раз вы до таких мыслей начали подниматься.
   Потом он немного пришел в себя, открыл глаза, а в глазах у него лютая ненависть, и говорит:
   – Убью я его. Убью Ваську.
   А Вася суп несет и, на свою беду, робко так, но все же спрашивает про хлеб: как, мол, ничего?
   Роман Иванович взвизгнул, схватил ложку и запустил ее в кока. Васек присел на корточки, поставил суп на пол и – шмыг в двери. Стармеха матросы оттащили в каюту, кажется, на руках. Он и говорить ничего не мог больше – икота на него напала.
   Мне не до обеда стало. Пошел к себе и лег.
   Поспал немножко и проснулся, как всегда просыпаюсь – внезапно, будто лопнула в койке пружина и воткнулась в спину.
   Плескало за бортом Карское море. От воды несло холодом. Я побродил по палубе. Металл кое-где уже порыжел от ржавчины. В ватервейсе у камбуза валялось несколько щепок и пустая консервная банка. Я толкнул дверь и заглянул в камбуз.
   Вася сидел на полене возле плиты и смотрел на огонь. Привязанные проволочками кастрюли висели на стенках, покачивались. Пахло чадом и газами от дизеля.
   – Я не умею печь хлебушек, – сказал Вася. – И ужин на Вайгаче не я готовил, а Семен Семенович с флагмана. Я готовить плохо умею. И свидетельство поварское у меня липовое. Ребята сделали.
   – Так мне и казалось, – сказал я.
   – Вы меня на Диксоне выгоните? – спросил Вася и стал подгребать к плите мусор.
   – Если замена будет, – сказал я.
   – Может, я быстренько научусь, а?
   – Не знаю, – сказал я. – Это ведь не так уж просто.
   – Да. Не так уж просто, – повторил Вася тихо. – Как ребята тогда котлеткам картофельным радовались… И вы радовались.
   – Радовался, но не только котлеткам.
   – Хорошо, когда люди радуются, – пробормотал Вася. – Или смеются.
   – Это так, – сказал я.
   – Может, ребята на меня не очень сердятся, а?
   – Дружище Вася, нам еще долог путь. Может статься, кто-нибудь и не вернется из него. Он трудный, наш путь. Матросы не понимают этого. Они еще слишком молоды. Я понимаю за них. Людям придется много работать. Людям будет трудно там, впереди, во льдах. Их надо хорошо кормить. Надо быть повариным асом, чтобы готовить в этих условиях вкусную пищу.
   – Я понимаю, – сказал Вася и зачем-то потрогал пальцем подошву ботинка.
   – Ты учись. На будущий год найди меня в Ленинграде. Я тебя в другой рейс возьму. Слышишь? Учись обязательно.
   – Спасибо, спасибо. И простите меня. А коком я стану. Тут десять классов иметь не обязательно. Может, таким образом и утрясется моя судьба. Хорошо тогда за ужином было… И плавать буду, путешествовать…
   На Диксоне старпом нашел другого повара – Марию Ефимовну Норкину. Была она тогда дамой полной. Двух Вась из Ефимовны можно было бы выкроить запросто.
   – Хватка у нее есть, – сказал мне старпом. – Это точно. Я пробовал ее потрогать, так она меня так хватила! До сих пор ухо потрескивает. Морячина насквозь соленая. В сорок пятом "Рылеев" у Борнхольма подорвался на мине. Так она на нем буфетчицей плавала. В Швецию их вельбот вынесло. Опытная баба…
   – Я те дам "баба"! – сказала наш новый кок, перелезая через борт. – Я те дам "баба", заяц нечесаный!
   Стармех, увидев нового кока и услышав ее первую тираду, заулыбался радостно и даже перекрестился, а потом сказал мне тишком:
   – Эх, Виктор Викторович! Сколько мне наш Васька крови и желудочного сока испортил, подлец такой! Желудок не крематорий, а? Огнеупорной глиной вместо хлеба кормил. Да. Вредитель он закоренелый. Ведь и трубы разобрал тогда, чтобы не выгнали его еще на стоянке. Да. Я вас, Виктор Викторович, попрошу: штаны я ему решил подарить. Хорошие они еще совсем. Великолепные просто штаны. И китель тоже. А то костюм у него, так сказать, слабый. Ехать-то отсюда далеко. Вообще, молодой этот Васька и неустроенный какой-то. Так вы вот передайте ему, пожалуйста…
   Тоскливо пасмурное небо в Арктике, будь оно неладно. Кажется, никогда больше солнце не пробьется к земле. Тучи над Диксоном, как серая, мокрая вата, льнут к самой воде, задевают скалы. Ледокол тремя сиплыми гудками позвал нас за собой и медленно побрел к выходу из бухты. Черный дым из труб ледокола стлался над водой.
   Из трубы нашего камбуза дым шел тоже.
   Вася стоял на краю причала. Плакал. Фанерный чемоданчик он отнес подальше от воды. Холодный ветер порывами задувал с моря. Чемоданчик под напором ветра покачивался. Вася плакал и локтем закрывал лицо.
   Вся моя команда топталась вдоль борта. Механик выглядывал из машинного люка, морщился.
   – Отдавайте скорее швартовы, старпом! – приказал я. – Отдавайте их скорее, черт вас всех подери!

Петр Нниточкин к вопросу о психической несовместимости

   Накануне ухода в это плавание у меня была прощальная встреча с Петром Ивановичем Ниточкиным. Разговор начался с того, что вот я ухожу в длительный рейс и в некотором роде с космическими целями, но никого не волнует вопрос о психической несовместимости членов нашего экипажа. Хватают в последнюю минуту того, кто под руку подвернулся, и пишут ему направление. А если б "Невель" отправляли не в Индийский океан, а, допустим, на Венеру и на те же десять месяцев, то целая комиссия ученых подбирала бы нас по каким-нибудь генетическим признакам психической совместимости, чтобы все мы друг друга любили, смотрели бы друг на друга без отвращения и от дружеских чувств даже мечтали о том, чтобы рейс никогда не закончился.
   Вспомнили попутно об эксперименте, который широко освещался прессой. Как троих ученых посадили в камеру на год строгой изоляции. И они там сидели под глазом телевизора, а когда вылезли, то всем им дали звания кандидатов и прославили на весь мир. Здесь Ниточкин ворчливо сказал, что если взять, к примеру, моряков, то мы – академики, потому что жизнь проводим в замкнутом металлическом помещении. Годами соседствуешь с каким-нибудь обормотом, который все интересные места из Мопассана наизусть выучил. Ты с вахты придешь, спать хочешь, за бортом девять баллов, из вентилятора на тебя вода сочится, а сосед интересные места наизусть шпарит и картинки из "Плейбоя" под нос сует. Носки его над твоей головой сушатся, и он еще ради интереса спихнет ногой таракана тебе прямо в глаз. И ты все это терпишь, но никто твой портрет в газете не печатает и в космонавты записываться не предлагает, хотя ты проявляешь гигантскую психическую выдержку. И он, Ниточкин, знает только один случай полной, стопроцентной моряцкой несовместимости…
   – Ссора между доктором и радистом началась с тухлой селедки, а закончилась горчичниками. Доктор ловил на поддев пикшу из иллюминатора, а третий штурман тихонько вытащил леску и посадил на крючок вонючую селедку. Доктор был заслуженный. И отомстил. Ночью вставил в иллюминатор третьему штурману пожарную пинку, открыл воду и орет: "Тонем!" Третий в исподнем на палубу вылетел, простудился, но за помощью к доктору обращаться категорически отказался. И горчичники третьему штурману поставил начальник рации. Доктор немедленно написал докладную капитану, что люди без специального медицинского образования не имеют права ставить горчичники членам экипажа советского судна, если на судне есть судовой врач; и если серые в медицинском отношении лица будут ставить горчичники, то на флоте наступит анархия и повысится уровень смертности… Радист оскорбился, уговорил своих дружков – двух кочегаров – потерпеть, уложил их в каюте и обклеил горчичниками. И вот они лежат, обклеенные горчичниками, как забор афишами, вокруг радист ходит с банкой технического вазелина. Доктор прибежал, увидел эту ужасную картину и укусил радиста за ухо, чтобы прекратить муки кочегаров. Они, ради понта, такими голосами орали, что винт заклинивало…
   Ниточкин вздохнул, вяло глотнул коньяка, вяло ткнул редиску.
   – Упаси меня бог считать подобные случаи на флоте чем-то типичным, – продолжал он. – Нет. Наоборот. Как правило, доктора кусаются редко, хотя они от безделья черт знает до чего доходят. Меня лично еще ни один доктор не кусал, а плаваю я уже двадцать лет. Я хочу верить, что барьеров психической несовместимости вообще не существует. Конечно, если, например, неожиданно бросить кошку на очень даже покладистую по характеру собаку, то последняя проявит эту самую психологическую несовместимость и может вообще сожрать эту несчастную кошку. Но это не значит, что нельзя приучить собаку и кошку пить молоко из одной чашки.
   Неожиданность Петиных ассоциаций всегда изумляла меня.
   Когда я жил в маневренном фонде, в квартире, где жило еще восемнадцать семейств, меня как-то навестил Ниточкин. Войдя в кухню и оглядывая даль коридора, он сказал:
   – Пожалуй, это одно из немногих мест на планете, где везде ступала нога человека.
   И вот теперь его вдруг понесло к кошкам.
   – Лично я, – повторил Ниточкин с раздражением, – кошек не люблю. Но даже очень грязного кота или кошку в стиральной машине мыть не буду. Даже по пьянке, хотя такие случаи в мире и бывали.
   Моя нелюбовь к котам и кошкам имеет в некотором роде философский характер. Я их не понимаю. А все, что понять не можешь, вызывает раздражение. И еще мне в котах и кошках не нравится их умение выжидать. Опять же эта их коренная черта меня раздражает потому, что сам я выжидать не умею и по этому поводу неоднократно горел голубым огнем. Особенно это касается моего языка, который опережает меня самого по фазе градусов на девяносто, вместо того чтобы отставать градусов на сто восемьдесят.
   Так вот, понять кошачье племя дано, как я убежден, только женщинам. Женщины и кошки общий язык находят, я для нас, мужчин, это почти невозможное дело. В чем тут корень, я не знаю, я может быть, даже боюсь узнать.
   Слушай внимательно о нескольких моих встречах с необыкновенными котами. Нельзя сказать, что эти коты совершили что-либо полезное для человечества – такое, о чем иногда приходится читать, Например, помню из газет, что один югославский кот бросился на огромную двухметровую гадюку и загрыз ее, спасая хозяйку – девочку, которая учила уроки в винограднике, а гадюка подползла к ней по лозе сверху, бесшумно. И вот этот югославский кот загрыз гадюку. Причем сбежавшиеся на шум жители югославской деревни, – а там все жители городов и деревень бывшие партизаны, – так вот, все бывшие партизаны не осмелились броситься на помощь коту, который сражался с гадюкой один на один, – такая эта гадюка была ужасная. Кот, победив гадюку, скромно отошел в сторону и стал отдыхать.
   Или еще мне приходилось читать, как немецкие кошки предупреждали людей о приближении таинственных несчастий и привидений. У немецких кошек шерсть обычно становится дыбом, когда они видят своим внутренним взором привидение. Интересно, правда, у какого немца шерсть не станет дыбом, если он увидит привидение? Вот только у совершенно лысого немца она не встанет.
   Еще много приходилось читать и слышать, что британские коты предчувствуют смерть хозяйки. Но даже если это и так, то ничего хорошего здесь, как мне кажется, нет: о таких штуках, как смерть, лучше узнавать от доктора.
   Русский кот-дворняга по кличке Жмурик ничего полезного для человечества не совершил, но врезался в мою память. Он прыгнул выше корабельной мачты, а был флегматичным котом.
   Прибыл он к нам в бочке вместе с коробками фильма "Брильянтовая рука" по волнам океана, как Царь Додон или царь Салтан – всегда их путаю. В бочке котенок невозмутимо спал, и, как говорится, ухом не вел – ни когда спускали бочку в волны с другого рыболовного траулера, ни когда швыряло ее по зыбям, ни когда поднимали мы ее на борт.
   За такую невозмутимость его и назвали Жмуриком, что на музыкальном языке означает "покойник".
   Был он рыж. Был осторожен, как профессиональный шпион-двойник: получив один-единственный раз по морде радужным хвостом морского окуня, никогда больше к живой рыбе не приближался. Когда начинали выть лебедки, выбирая фал, Жмурик с палубы тихо исчезал и возникал только тогда, когда последняя, самая живучая рыбина отдавала концы.
   Прожил он у нас на траулере около года нормальной жизнью судового кота – лентяя и флегмы. Но потом стремительно начал лысеть, а ночами то жалобно, то яростно мяукать.
   Грубоватый человек боцман считал, что единственный способ заставить Жмурика не орать по ночам – это укоротить ему хвост по самые уши. Тем более что у лысого Жмурика видок был, действительно, страшноватый. Однако буфетчица Мария Ефимовна, которая была главной хозяйкой и заступницей Жмурика, сказала, что все дело в его тоске по кошке. И командованием траулера было принято решение найти Жмурику подругу.
   Где-то у Ньюфаундленда встретились мы с одесским траулером. Двое суток они мучили нас вопросами о родословной Жмурика, выставляли невыполнимые условия калыма и довели Марию Ефимовну до сердечного припадка. Наконец сговорились, что свидание состоится на борту у одесситов, время – ровно один час, калым – пачка стирального порошка "ОМО". Родословная Барракуды – так звали их красавицу – нас не интересовала, так как Жмурик должен был, как и мавр, сделать свое дело и уходить.
   Я в роли командира вельбота, Мария Ефимовна и пять человек эскорта отправились на траулер одесситов. Жмурик сидел в картонной коробке от сигарет "Шипка". Вернее, он там спал. Пульс восемьдесят, никаких сновидений, никаких подергиваний ушами, моральная чистота и нравственная готовность к подвигу. Но на всякий случай я взял с собой пятерых матросов, чтобы оградить Жмурика от возможных хулиганских выходок одесситов – с ними никогда не знаешь чем закончится: хорошей дракой или хорошей выпивкой.
   Мы немного опаздывали, так как перед отправкой было много лишних, но неизбежных на флоте формальностей. Например, часть наших считала неудобным отправлять Жмурика на свидание в полуголом, облысевшем виде. И на кота была намотана тельняшка, на левую лапу прикрепили детские часики, а на шею повязали черный форменный галстук.
   Накануне Жмурику засовывали в пасть вяленый инжир и шоколад, – впрочем, перечислить все моряцкие глупости и пошлости я не берусь. Приведу только слова наказа, которые проорал капитан с мостика: "Жмурик, так тебя итак! Покажи этой одесситке, где раки зимуют!" Каким образом Жмурик мог показать Барракуде зимовку раков, скорее всего не знал даже наш бывалый и скупой на слова старый капитан.
   И вот после неизбежных формальностей мы наконец отвалили.
   Рядом со мной сидела помолодевшая и посвежевшая от волнения, мартовских брызг и сознания ответственности Мария Ефимовна. В авоське она везла коллеге на одесский траулер пакет "ОМО" лондонского производства. А на коленях у нее была картонка со Жмуриком. Я уже говорил, что кот спал спокойно. Он как-то даже и не насторожился от всей этой суеты, которая напоминала суету воинов перед похищением сабинянок. Здесь коту помогала врожденная флегматичность, к которой бывают, как мне кажется, склонны и рыжие мужчины: рыжие и выжидать умеют, и прыгать внезапно.
   К сожалению, меня не насторожила обстановка на борту одессита. Просто я другого и не ожидал. Вся носовая палуба кишмя кишела одесситами. Между трюмами было оставлено четырехугольное пространство, обтянутое брезентовым обвесом на высоте человеческого роста. Оно напоминало ринг. Барракуда была привязана на веревке в дальнем от нас конце ринга. Она оказалась полосатой, дымчатой, обыкновенного квартирно-коммунального вида кошкой. Не думаю, что ее невинность, даже если о невинности могла идти речь, стоила такой дефицитной вещи, как пачка "ОМО" лондонского производства.
   Как всегда в наши времена, при любом зрелище вокруг толкалось человек двадцать с фотоаппаратами, что было явно нескромно, – но чего можно ожидать от одесских рыбаков в такой ситуации? Чтобы они все закрылись в каюте и читали "Хижину дяди Тома"? Ожидать этого от одесситов было бы по меньшей мере наивным. Поэтому я спокойно занял место, отведенное для нашей делегации, и сказал, что времени у нас в обрез.
   И вдруг Жмурик показал, где зимуют раки. И показал он это место не только Барракуде, но и всем нам.
   Когда картонку поставили внутрь ринга на стальную палубу и когда кот сделал первый шаг из коробки и увидел Барракуду, то не стал выжидать и сразу заорал.
   У одного известного ленинградского романиста я как-то читал про козу, которая "кричала нечеловеческим голосом". Так вот, наш Жмурик тоже заорал нечеловеческим голосом, когда первый раз в жизни увидел одесситку с бельмом на глазу.
   От этого неожиданного и нечеловеческого вопля все мы, старые моряки, вздрогнули, а один здоровенный одессит уронил фотоаппарат, и тот полыхнул жуткой магниевой вспышкой.
   Долго орать Жмурик не стал и, не закончив вопля, подпрыгнул над палубой метра на два строго вверх. У меня даже возникло ощущение, что кот вдруг решил стать естественным спутником Земли, но с первого раза у него это не получилось. И, рухнув вниз, на стальную палубу, он сразу запустил себя вторично, уже на орбиту метра в четыре. Таким образом, неудача первого запуска его как бы совсем и не обескуражила.
   Надо было видеть морду Барракуды, ее восхищенную морду, когда она следила за этими самозапусками нашего лысого, флегматичного Жмурика!
   Я знаю, что мы не используем и десяти процентов физических, нравственных и умственных способностей, когда существуем в обыкновенных условиях. И что совсем не обязательно быть Брумелем, чтобы прыгать выше кенгуру. Достаточно попасть в такие обстоятельства, чтобы вам ничего не оставалось делать, как прыгнуть выше самого себя, – и вы прыгнете, потому что в вашем организме заложены резервы. И Жмурик это демонстрировал с полной наглядностью. Просто чудо, что он не переломал себе всех костей, когда после третьего прыжка рухнул на палубу минимум с десяти метров.
   Я никогда раньше не верил, что кошки спокойно падают из окон, потому что умеют особым образом переворачиваться и группироваться в полете. Теперь я швырну любого кота с Исаакиевского собора. И он останется жив, если при этом на него будет смотреть потаскуха-одесситка Барракуда.
   Труднее всего передать то, что творилось вокруг ринга. Моряки валялись штабелями, дрыгая ногами в воздухе, колотя друг друга и самих себя кулаками, и, подобно Жмурику, орали нечеловеческими голосами. Такого патологического хохота, таких визгов, таких восхищенных ругательств я еще нигде и никогда не слышал.
   Когда Жмурик без всякого отдыха ринулся за облака в четвертый раз, стало ясно, что пора все это свидание прекращать, что траулер перевернется, а матросня лопнет по всем швам. Капитан-одессит говорить тоже не мог, но знаками показывал мне, чтобы мы брали кота и отваливали, что он прикажет сейчас дать воду в пожарные рожки на палубу, чтобы привести толпу в сознание, что необходимо помнить о технике безопасности.
   Ладно. Каким-то чудом мне удалось поймать падающего уже из открытого космоса Жмурика в картонную коробку из-под "Шипки". Потом мы все навалились на крышку коробки и попросили у одесситов кусок троса, потому что Жмурик и в коробке пытался запускать себя на орбиты в разные стороны, продолжал мяукать, и выть, и крыть нас таким кошачьим матом, что сам кошачий бес вздрагивал.
   Боцман-одессит дал нам кусок веревки, взял за эту веревку расписку – так уж устроены эти одесситы, – и мы поехали домой, какие-то оглушенные и даже как бы раздавленные недавним зрелищем.
   Жмурик притих в коробке: очевидно, он пытался восстановить в своей кошачье памяти мимолетное видение Барракуды, которая растаяла как дым, как утренний туман, без всякой реальной для Жмурика пользы.
   Через неделю Жмурик оброс волосами, как павиан. И старая рыжая, и новая черная шерсть били из его фонтаном. И весь его характер тоже разительно изменился. Услышав грохот траловой лебедки, он мчался на корму, садился у слипа и хлестал себя хвостом по бокам – точь-в-точь мусульманин-шиит. И когда трал показывался на палубе, Жмурик бросался в самую гущу трепыхающейся рыбы, и ему было все равно, кто там трепыхается – здоровенный скат или акула.