– Они не понимают свой народ! Они не знают, что такое русский характер! Федор Достоевский сказал про таких болванов, как мой старший сын! Он сказал: если ты ничего, ни бельмеса, не понимаешь, то и молчи в тряпочку! Нечего хвастаться своей тупостью! Они заявляют, что ничего не понимают, и думают, что этим открыли Америку и поразили всех своей откровенностью! И ему вручили судьбы людей! Он командует целым батальоном! Несчастные его солдаты!… Аня, все наши соседи выливают ведра из окон, и я…
   – Ни в коем случае! – сказала Анна Сергеевна. – Пускай они выливают. А мы не будем выливать помои из окна кухни. Это слишком некрасиво, Александр. Постыдился бы девушки!
   Старик зарычал от возмущения. Он считал оскорблением даже мысль о возможном стыде. Он переобулся и открыл дверцу «буржуйки», грея прозрачные руки. И все трое затихли, глядя на желтое пламя. Отблески пламени плясали по красному дереву старинного шкафа. Глубокая тишина стояла вокруг. И только слабо шипела, пузырясь, краска на горящем холсте.
   – Жарко горит! – сказала Анна Сергеевна. Старик наконец собрался с духом и вышел.
   Тамара резала картину на квадратные кусочки. Из мохнатых, густых нитей старинного холста под бритвой сочилась пыль: пыль копилась в холсте добрую сотню лет.
   – Как ты думаешь, он очень плох? – спросила Анна Сергеевна.
   – Ага, – ответила Тамара.
   – Он доживет до весны?
   – Не знаю.
   – Мне обещали полкило масла за столовое серебро. Он не хочет менять серебро. Власть вещей, милая. Ты молода и не поймешь этого. Но она есть, власть вещей. Я, конечно, сменяю серебро. Мне уже обещали устроить полкило масла.
   – Тогда он дотянет, – сказала Тамара хрипло. Мороз все еще сидел в ней, в ее простывшем горле, в рукавах пальто, в отворотах высоких валенок, в сбившихся под шапкой волосах. Тело оттаивало и начинало сильно зудеть.
   – Нужно выжить назло немцам, – сказала Анна Сергеевна. – Вот ты принесла письмо, и мы протянем лишнюю неделю. Видишь, вчера я не могла заставить его вынести ведро, а сейчас он пошел. Он гордый и смелый человек, мой муж.
   Старик вернулся с пустым ведром в руках.
   – Почему ты так быстро? – спросила Анна Сергеевна.
   – Я вылил в окно, Аня, – бесстрашно ответил старик, глядя ей в глаза.
   Анна Сергеевна вздохнула и сказала:
   – Бог тебя простит, Александр!
   Тамара взяла ведро из рук старика и вышла в прихожую.
   «Я помоюсь немножко, потом я посплю у них, они хорошие, – думала Тамара. – Потом я отнесу письма в двадцать второй дом. Это лучше, когда куда-то надо идти обязательно».
   Старик опять сел в кресло, укрылся одеялом и читал книгу Платона. В белом, чистом тазу парила на «буржуйке» вода. Репродуктор ожил, из него слышалась музыка. Иногда от дальнего взрыва язычок огня в лампе трепетал, и тогда старик чертыхался – ему не разобрать было буквы в книге.
   – Нельзя читать о еде, – сказала Тамара старику.
   – Почему ты думаешь, что я читаю о еде? – спросил он.
   – Там пируют? Там идет пир, да? Брат Анны Николаевны все читал книгу о вкусной и здоровой пище и умер.
   – Нет, здесь нет о пище. Сытые люди редко писали о еде в книгах, девушка, – сказал старик, откладывая книгу.
   – Раздевайся, – сказала Анна Сергеевна. Тамара стала послушно раздеваться, а старик
   сказал:
   – Это книга о любви. Платон утверждает, что самое ценное на свете не вещи и символы их, а связи между всеми вещами мира. Всю жизнь он искал главную связь. И сказал, что нашел ее в любви. Но, я думаю, он соврал, он просто уверил себя в том, что нашел главную связь.
   Анна Сергеевна помогала Тамаре стянуть валенки и гамаши.
   – Сегодня стреляют очень долго, – сказала Анна Сергеевна. – Обычно они кончают раньше.
   – Сегодня большой мороз, и они знают, что хуже тушить пожары, – объяснила Тамара.
   – От снарядов загорается редко, – сказала Анна Сергеевна. – А голову мы будем мыть тоже?
   – Обязательно будете. Иначе у почтальона скоро вылезут волосы. А они ей еще пригодятся, – сказал старик.
   Тамара стояла посреди маленькой комнаты, освещенная огнем из «буржуйки», на куче своей одежды.
   – Ты бы отвернулся, дедушка, – сказала она. Старик закряхтел, вылез из кресла и стал прилаживать свое одеяло на окно.
   – Так будет меньше дуть, – объяснил он.
   А Тамара увидела себя в зеркале шкафа и удивилась. Она была не такая тощая, как думала. Ей давно казалось, что ноги вот-вот должны уже переломиться.
   – Ты будешь очень красивой, – сказала Анна Сергеевна.
   – Нет, я долговязая, – сказала Тамара.
   – Верь мне, милая! Я в этом понимаю толк. И давай мыться.
   – Я не хочу умереть, – сказала Тамара.
   Старик вдруг тихо заплакал.
   – Шура, не надо! – строго сказала ему жена.
   – Да-да, конечно, – стыдливо забормотал старик и взял письмо сына.
   – Ты еще приедешь к нам в гости после войны, – сказала Анна Сергеевна, намыливая Тамаре голову. – У тебя чудесные золотистые волосы.
   Тамара стояла, низко согнувшись над тазом, и слышала, как лопается в ушах пена. Тошнота подкатывала к горлу, и больше всего Тамара боялась сейчас, что упадет.
   – Но, Анна Сергеевна, судя по некоторым деталям в письме, наш старший сын воюет хорошо, – сказал старик. Он, очевидно, опять перечитывал письмо. – Сын пишет, что танки – страшная вещь. Когда мужчина пишет про что-нибудь «страшно» – это значит, что он уже переборол свой страх.
   – Петруша всегда был смелым мальчиком, – сказала Анна Сергеевна.
   – Как будто Павел заядлый трус! – сказал старик с раздражением. – Еще ничего не надо вынести и вылить?
   Тамара отжала волосы, и Анна Сергеевна накрутила ей на голову чалму из старой простыни.
   – Александр, посмотри время. Мне уже скоро на дежурство? – спросила она, обтирая Тамаре спину.
   – Сегодня ты не пойдешь на дежурство! – нахально, но не веря себе сказал старик.
   – Вот еще! – сказала Анна Сергеевна. – У нас даже осталось мыло! Ты хорошая, послушная девушка
   – Вероятнее всего, она будет вздорной, сварливой и злой бабенкой! – наперекор жене с вызовом заявил старик.
   – Не слушай его, – сказала Анна Сергеевна. – И скорее одевайся. Как бы это не кончилось воспалением легких. Хотя я знаю, что скоро тебе станет лучше.
   – Тебе еще много ходить сегодня? – спросил старик.
   – Мне надо ходить, пока смогу. В двадцать втором доме пять лестниц по семь этажей.
   – Тридцать пять этажей! Целый небоскреб! – сказал старик. – Пожалуй, тебе кое-что надо оставить и на завтра.
   Репродуктор умолк. Тишина потекла из него. Потом мужской голос объявил: «Граждане, начинается артиллерийский обстрел района! Граждане, не собирайтесь большими группами у подъездов зданий и в подворотнях!…» Старик выключил радио.
   – Значит, обстрел сейчас кончится, – сказал он.
   – Ага, – сказала Тамара.
   – Часик ты посидишь у нас, чтобы выровнялась температура, – сказала Анна Сергеевна. – И выйдем вместе. Я буду дежурить в домовой крепости – это угол Гангутской улицы и Фонтанки. А тебя я сейчас покормлю, Александр.
   Но старик не слышал. Он спал. Книга сползла с его колен и упала на пол.
   Анна Сергеевна постелила на угол стола чистую скатерть, поставила соль в хрустальной солонке, положила массивную вилку, нож и переставила с буфета высокую рюмку с засохшей розой.
   – Мы не будем его будить, – сказала Анна Сергеевна. – Он будет говорить, что я дала ему больше хлеба, чем взяла сама. И все будет отрезать от своего хлеба ломтики, и совать их мне, и ворчать, что я обманываю его всю жизнь. А когда он проснется один, то съест все, потому что не сможет дотерпеть до меня.

– 3 -

   «Кипяточку-у-у-у-у!…» – крик выполз из окна лестницы и поплыл между стен тесного двора к солнечному, голубому небу. «Это кричит женщина, – подумала Тамара. – Она очень давно, наверное, кричит. Наверное, она лежит на лестнице. Двадцать вторая квартира на третьем этаже. Наверное, она лежит ниже, и надо будет пройти мимо нее. Только бы она больше так не кричала».
   «Кипяточку-у-у-у!…» – раздалось опять.
   Десятки других окон молчали, глядя в пустоту двора. Стекла окон были наискось проклеены бумажными полосками. «Лучше бы не наклеивали эти бумажки, – подумала Тамара. – Когда стекла вылетают после разрыва, осколки стекла виснут на бумажках, и ветер их качает. Приходят люди после бомбежки, а бумажки рвутся, и стекло падает на людей».
   Дверь двадцать второй квартиры была распахнута настежь. В комнате на полу, привалившись спиной к креслу, лежала женщина. Она перестала кричать, когда увидела Тамару, и тихо спросила:
   – Ты – ангел?
   – Я принесла письмо, – сказала Тамара.
   – Кипяточку-у-у!… – шепотом закричала женщина, медленно поднимая над головой руки.
   – Перестань, тетя, мне страшно, – сказала Тамара, не решаясь переступить порог.
   – Не буду, не буду, свет мой, солнышко мое, – зашептала женщина. – Он добрый, он специально послал мне эти муки за грехи мои и теперь ждет меня в царствии своем. И ты пришла за мной, лицо твое полно добра и тишины, возьми, возьми меня скорее к нему, я не могу больше!
   – Почему ты лежишь на полу, тетя?
   – Я уже два дня лежу, ангел мой. Я закрывала дверь, а наверху разорвался снаряд, и дверной крюк ударил мне в спину, и я упала, и уже не встать мне было, я только приползла сюда, а ночью умерла Надя.
   Тамара плохо видела в полумраке комнаты после дневного света и потому не сразу заметила еще одну женщину, которая лежала на кровати за большим обеденным столом. Эта вторая женщина была мертва. Ее глаза тускло блестели.
   – Я затоплю печку, тетя, – сказала Тамара. – Потом принесу воды, и будет кипяток.
   – Сестра все пела песни в бреду, давно это было, два дня… Я с ней говорила, она молчит, но я-то знаю, что она слышит меня… Возьми на столе папиросы, они от астмы, но они лучше, чем ничего, если мужчина курит; она берегла их для сына, когда он вернется с войны… Нет других папирос, только от астмы, возьми пачку, сменяешь потом на хлеб, она все ждала сына, она писала что-то, потом стала петь песни и умерла…
   – Где топор, тетенька? – спросила Тамара. – Я обколю тебе платье, и мы поднимем тебя в кресло, и я затоплю печку и сделаю кипяток, ты понимаешь меня?
   – Возьми топор в кухне, там и колодки есть, деревянные колодки для обуви, они будут хорошо гореть. Она берегла их. Зачем она берегла их? Возьми их… Холодно мне. Кипяточку-у-у!
   Она была обута только в домашние парусиновые туфли.
   Тамара обошла стол и села на кровать в ногах той женщины, которая уже умерла.
   – Тебе не надо больше валенки, – сказала Тамара, стараясь не глядеть на тусклые глаза и скосматившиеся волосы. Но она все равно видела все это. И тогда кинула на лицо покойницы полотенце, а потом стянула с нее валенки.
   Возле изголовья на столе лежал оторванный от стены кусок обоев, на котором, очевидно обгорелой спичкой, было написано большими буквами: «Когда умру, зажгите эту мою свадебную свечу». Здесь же лежала веточка белых засохших цветов, огарок тонкой свечки и спички.
   Тамара взяла спички, пошла к печи и стала совать в нее все, что попадалось под руки, – тряпки, веник, книги. Растопив печь, она переобула женщину в валенки. Тамара чувствовала, что женщина должна вот-вот умереть, и потому решила не звать людей и не идти в больницу или в милицию.
   Огонь в печи разгорался, и теплый дым выплескивался в комнату. Но даже едкость дыма не могла перебить затхлый запах тления и нечистот. Все в комнате уже пропиталось смертью – мебель, книги на полках и ковры, висящие на стенах.
   Тамара нашла топор, обухом обила платье и пальто женщины и немного приподняла ее в кресло. Поднять до конца и посадить было не под силу. Женщина скрипела зубами от боли. Очевидно, падая, она повредила себе что-то внутри. Иногда она замирала, пристально глядела на Тамару, называла ее ангелом. Она называла ее ангелом не так, как говорят, когда хотят тепло обратиться к человеку, а как бы произнося это слово с большой буквы, с глубоким, священным почтением.
   Наверное, эта женщина была доброй и прожила праведную жизнь. Ее истощенное лицо хранило давнюю красоту, и красота эта проступала сквозь копоть и морщины. И голос ее был красив, когда она не кричала, а говорила тихо. Она кричала «кипяточку», теряя сознание, в забытьи.
   Тамара набила чайник снегом с подоконника и засунула чайник в печку.
   – Что она написала там, ангел, прочти, если тебе не трудно, – попросила женщина.
   – Она написала: «Когда умру, зажгите эту мою свадебную свечу».
   – Зажги свечу, если тебе не трудно. Тамара притеплила свечу от огня в печке.
   – Куда поставить?
   – Возле нее, если тебе не трудно.
   Тамара поставила свечу в стакан с замерзшей водой у изголовья покойницы и в свете свечи увидела три узкие пачки папирос от астмы.
   – Прочесть вам письмо? – спросила Тамара. Женщина не ответила, но Тамара побоялась
   взглянуть на нее, села к огню, разорвала конверт, начала читать письмо, написанное детским почерком;
   – «Бабушка, родная, прости, что долго не писал. У нас плохие новости. Кто-то донес, что маму освободили от работы, и ее вызвали к прокурору. Он опять послал маму на завод, и ее, бедную, вторично освободил директор завода. Мама для нас второй раз сдает кровь, очень плохо себя чувствуя. После первого раза я ее со слезами умолял больше кровь не сдавать, но она не послушалась и потихоньку от нас сдала опять, получив за это восемьсотграммовую карточку. Она думала, что ее кровь для Красной Армии, для наших героических бойцов, а ее отдали для малярийной станции…» – Здесь Тамара почувствовала какое-то изменение в комнате, что-то неслышное проникало через закрытые двери. И Тамара продолжала громко читать дальше только для того, чтобы это неслышно входящее не заметило, что оно замечено ею. – «Заниматься я начал. По всем предметам ничего, но зато по немецкому получил два „плохо“. У мамы очень понизилось духовное состояние, а писем от папы нет. Поддерживаю ее, как могу. Дорогая бабушка, я тебя очень люблю. Пиши нам чаще. Мы победим всех врагов. Твой Петя». – В этот момент Тамара почувствовала, что женщина умерла. Не в силах остановиться, Тамара продолжала читать приписку на полях письма, чтобы подольше оттянуть момент, когда надо будет оглянуться. – «Если ты получила письмо от папы, перешли его нам. Здесь растет касторка. Она растет кустиками».
   Вода в чайнике кипела с того бока, который был обращен к огню. Свеча оплывала в стакане. Тамара наконец оглянулась. Женщина глядела в потолок мертвыми глазами. Чтобы громко не зарыдать, Тамара закусила варежку. Она не дышала, пока не спустилась во двор. «Я не возьму ваши папиросы, – говорила она сквозь рыдания, стоя посреди двора. – Наверное, вас похоронят вместе. Не надо вас разлучать. И больше я никуда, никуда не пойду. И больше я не хочу жить!»
   Тамара заглянула в сумку и увидела там одно, последнее письмо и прочитала адрес. «Заводская ул., дом 2, квартира 43, Дворяниновой Любови Васильевне».
   – Заводская улица?… Она уже не Заводская, а Блока, Александра Блока… Это надо в конец Офицерской, то есть не Офицерской, Офицерская она по-старому, а в конец улицы Декабристов… Театральную площадь знаешь? Мариинский театр?
   – Очень далеко Мне все равно не дойти, – сказала Тамара.
   Прохожий втянул голову в воротник пальто и зашагал по набережной. Детские саночки, вихляясь, потащились за ним. В небе над бульваром вертикальными кругами летал маленький самолетик-истребитель. Разбитый автобус стоял за сугробом. Ветер шуршал снегом о черные обледенелые стволы подстриженных бульварных лип.
   Тамара обошла сугроб и забралась в автобус. Все в нем заиндевело. И казалось, что сизые потолок, стены, пол, ободранные сиденья испускают слабое сияние.
   «Я прочту письмо, – подумала она. – Если там важное, я пойду на улицу Блока, если нет – нет. Оно откроется легко, потому что оно треугольное».
   «Ах, Любонька, – простите, что вырвалось это слово, которое я так люблю, потому что оно – Ваше. Все мои думы и желания уже давно направлены только к одному – Вашему счастью, – читала Тамара. – Сейчас везут меня в санитарном поезде по нашей необъятной стране. И когда боль отпускает, я все думаю о Вас. Не беспокойтесь, я вернусь в строй Конца войны еще не видно, но он будет, и победа будет за нами. В своем бумажнике я нашел письмо, написанное еще в конце мая. Я не послал Вам его. Я боялся оскорбить Вас. Говорят, в Ленинграде очень тяжело. Надеюсь, что мое письмо не застанет Вас, что Вы в безопасности. Но если Вы в Ленинграде, то пускай мое чувство к Вам согревает Вас. Ваш Николаич».
   Это была самая бесконечная лестница. Семнадцать ступенек, двадцать ступенек. Двадцать девять ступенек…
   Голова прерывисто кружилась. И стены, испачканные копотью, в облупившейся штукатурке, когда-то зеленые, отбитые по карнизу красной полосой, кружились вокруг. Иногда в зеленой карусели мелькало белое окно.
   Тамара знала, что сорок третья квартира на верхнем этаже, но все равно старалась остановить кружение возле каждой двери, чтобы рассмотреть номер. Старые номера на медных дощечках, и после цифры – точка.
   Она стояла, прислонившись лбом к холоду двери, пока не останавливалось кружение. Потом отыскивала номер. И смотрела на конверт – серый треугольник, без марки, с треугольным штампом. И видела дважды подчеркнутый номер квартиры – 43. Отходила к перилам, ложилась на них грудью и толкала себя вверх со ступеньки на ступеньку.
   Лестница закончилась широкой площадкой. И только одна дверь виднелась в глубине. Полумрак тихо жался по углам площадки. Изморозь выступала из стен. Кирпичная пыль густо лежала на ступеньках и перилах. Дверь впереди покачивалась.
   Тамара взялась за ручку. Дверь отворилась легко и радостно. Слепящий свет метнулся из-за нее. Простор синего неба, красных закатных облаков и красного солнца. Ничего не было, кроме неба, облаков и солнца. Не было земли, домов и труб. Не было квартиры сорок три – прихожей и коридора, и пустых комнат, и замерзшей кухни. Все это давно рухнуло, подсеченное бомбой.

ПЕТР БАСАРГИН

– 1 -

   Когда на юге бывает мороз, верхушки пирамидальных тополей – самых высоких деревьев – обмерзают первыми. Кора верхушек кудрявится и отстает, ветер обдирает кору. Отсохшие ветки стукаются друг о друга, скрипят. Но скрипа не слышно на земле. Его может услышать тот, кто влезет на высоту, туда, где живое тело дерева переходит в мертвую верхушку, – это метров тридцать. Он услышит костяной перестук отсохших веток и увидит весь маленький среднеазиатский городок – от окраины до окраины. И вершины далеких гор покажутся близкими. А провода внизу – электрические, телеграфные, телефонные – покажутся далекими и сложно переплетутся.
   Сквозь паутину проводов надо направить падение верхушки тополя. Она весит пятьдесят, а то и двести килограммов. Она сламывается с подпиленного основания и, разрывая воздух костями ветвей, летит вниз. И оставляет в земле или асфальте глубокую вмятину. Она может убить человека, порвать провода, пробить крышу неосторожного дома, если дом окажется близко под ветром. Обязательно надо учитывать ветер и точно выбрать момент.
   Солнце опускается за горы, и листва деревьев становится холодной сразу. Роса выступает на глянцевитой коре.
   Холодные, потвердевшие листья прокалывают майку, лезут в глаза, закрывают обзор и трепещут. Все выше, метр за метром, ветка за веткой, сук за суком.
   От прогретой земли поднимаются теплые и сильные потоки воздуха. Это как планер, как сказка, как сон.
   Босая ступня по-обезьяньи притирается к неровностям ствола, гулко работает сердце, пот мокрит ладони, судорога сводит ступню, от неожиданной боли сжимаются зубы. Надо распрямить сведенную ступню, упереться ею в плоское, но нет плоского. Надо переждать – судорога через минуту отпустит.
   Ветки тополя тоньше и тоньше. Провода остались далеко внизу и поют там свои песни. Пора передохнуть, услышать тихие звуки, рожденные в глубине древесного ствола, качаться с ним вместе под ветром, среди наступающего вечера, сложных потоков восходящего в небо воздуха, ощущать тяжесть пилы-ножовки, висящей на боку; знать, что внизу настороженно ждут другие пацаны и волнуются.
   Иногда короткий свист стрелой летит с земли – это пацаны подбадривают…
   Неожиданные звуки слышит человек, если он поднялся над землей на тридцать – сорок метров. Он слышит даже шевеление курицы на насесте в далеком сарае. И в этом шевелении курицы – отдаленность. А кусочки коры, и сухие листья, и всякая другая древесная перхоть набиваются за шиворот, в волосы и щекочут. Но это мелочи. Главное – выдавить из себя страх высоты.
   Редеют листья – видна умершая верхушка. Костяно перестукивают голые сучья. Веет пустынностью и жутью – как в сгоревшем лесу.

– 2 -

   Весной сорок второго года капитан Басаргин был тяжело ранен в бою под городом Сурож. Два с половиной месяца он провел в госпиталях. И еще один месяц, уже на положении выздоравливающего, прожил в маленьком среднеазиатском городке при пехотном училище, каждый день ожидая приказа отправиться опять на фронт. Из-за постоянного ожидания все казалось ему пролетающим мимо, бесплотным, ненастоящим – и жаркое осеннее солнце, и фиолетовые ишаки, и афиши Киевской оперетты, и буйная базарная толкучка эвакуированного люда: русских, украинцев, евреев – перед повозками местных спокойных людей, киргизов. Все это не могло быть для Басаргина реальной жизнью потому, что вот-вот должно было кончиться, как каникулы ученика, которому предстоит переэкзаменовка. Угрюмо-тревожное ожидание возвращения на фронт не покидало его и во сне.
   Басаргин много читал, подбирая книги – биографии великих русских людей. Когда дело доходило до их смерти, до последних слов и поступков, у Басаргина щипало глаза. И хотя он стыдился чувствительности, но еще больше боялся вдруг перестать когда-нибудь плакать при чтении о дуэли Лермонтова, например. О том, как все бросили поэта под дождем, грозой и ускакали. Басаргин был уверен, что Лермонтов не был убит наповал, что он еще пришел в сознание. И вина поручика Глебова – секунданта – казалась Басаргину чрезвычайно большой, потому что никто теперь никогда не узнает последних слов поэта.
 
   Назначения на фронт он не получил. Приказано было принять роту в местном пехотном училище.
   У военного коменданта, оформляя предписание, Басаргин познакомился с майором – морским летчиком, и тот принял в его судьбе деятельное и шумное участие. Майор через два часа уезжал, у него осталась пустовать комната, и эту комнату он стремительно переустроил Басаргину.
   – Брось, – говорил летчик, пыхтя и вытирая пот с шеи. – Быть не может, чтобы ты себе не выхлопотал права на частной хавире стоять. Месячишку-то еще прокантуешься на правах выздоравливающего. Брось, лови момент. А комнатка – пальчики оближешь!
   Майор действовал так стремительно, так плотно прихватывал Басаргина за локоть, так точно знал, что теперь, на тыловом положении, будет Басаргину хорошо и нужно, что скоро они уже поднимались по лестнице трехэтажного дома, настоящего, каменного, городского дома, возвышавшегося среди глинобитных домиков, как ледокол среди рыбачьих лодок.
   Комнатка майора оказалась действительно чудесной – с окном на горы, с близкими ветвями старого карагача, с белыми стенами и ослепительным потолком. Переступив порог комнаты, Басаргин невольно вздохнул в полную грудь.
   – Удивительно славно, – сказал он. – А прохлада!
   Майор просиял.
   – То-то! – сказал он, хвастаясь комнатой, как собственным своим произведением. – Отдай документы квартальному, в удостоверение – две сотенные, через две недели – еще две сотенные.
   – Черт, я это не очень умею, – сказал Басаргин. – Старый русский интеллигентский осел.
   – Солдату – бодрость, офицеру – храбрость, генералу – мужество, – пропыхтел летчик. Он был очень толстый – совершенный повар, а не летчик минно-торпедной авиации с двумя орденами Красного Знамени. Он стащил сапоги, плюхнулся на железную кровать и застонал от наслаждения. – Читал Суворова?
   Кроме койки, в комнате не было ничего, и Басаргин сел на подоконник. Совсем близко шевелились ветки карагача. За карагачем росли пирамидальные тополя – целая аллея. В конце ее бесшумно дрожали в жарком воздухе горы. На ближний тополь лез мальчишка. Пилка-ножовка взблескивала на его спине. А внизу, на земле, опустив ноги в арык, сидели еще трое мальчишек.
   – Вы часто думаете о смерти, майор? – спросил Басаргин.
   – Меня не убьют, – сказал летчик и дрыгнул ногами в воздухе. – Я знаю это точно. Недельки через две я буду в самом пекле, над Балтикой, но меня не убьют.
   – Куда лезет мальчишка? – спросил Басаргин. Мальчишка забрался на тополь уже выше окна, выше третьего этажа.
   – Здесь нет дров. Только саксаул в горах. Пацаны пилят сухие верхушки и продают ветки на базаре, не видел?
   – Он может сорваться.
   – Они часто срываются. Тополь – слабое дерево, хрупкое.
   – Мне хотелось бы перед смертью повидать брата, – сказал Басаргин. – Вы, майор, даже не представляете, как мне он будет необходим, если придется умирать. Пашка, сказал бы я, мы с тобой, старина, прожили порядочными людьми.
   – И это все?
   – Да. Это не так просто – долго быть порядочным человеком.
   – Конечно, но тебе необходимо почитать Суворова. Знаешь его: «Добродетель, замыкающаяся в честности, которая одна тверда»?