В августе Лулу выписали из клиники как окончательно излечившуюся, хотя и в сильно угнетенном состоянии. Она не выходила из своей комнаты и потеряла интерес к еде. Вскоре стало ясно, что Лулу все больше теряет в весе.
   Плам наведывалась к ней при первой же возможности, прихватив с собой обоих сыновей в коляске. Но Макс часто плакал, а Тоби требовал постоянного внимания — он все время пытался засунуть свои крошечные пальчики в первую попавшуюся электрическую розетку, как только исчезал из поля зрения. Расшатанные нервы Лулу не выдерживали такой нагрузки.
   Дженни всячески поддерживала Лулу и даже работала в ее мастерской, надеясь возродить в ней интерес к живописи. Но Лулу говорила, что рисование напоминает ей терапию в клинике для наркоманов. Терпеливую Дженни не обижали внезапные вспышки гнева подруги, но ей становилось не по себе, когда Лулу вопила с озлоблением:
   — С чего это в тебе столько сочувствия? Ты разве не видишь, что мне надо? Чтобы меня оставили в покое?
   Ко всеобщему удивлению, в сентябре у Лулу появился респектабельный поклонник. Его звали Мо, он учился на архитектора. Трудолюбивый, сдержанный и не компанейский, Мо не курил и не пил, а деньги старался тратить на книги. Он следил за тем, чтобы Лулу не пропускала собраний анонимных наркоманов. Отношения у них были серьезные. Прислушиваясь к раскатам симфоний Бетховена в мастерской на чердаке, где Лулу, стоя целые дни у мольберта, рисовала портреты Мо, родители нервно молили бога, чтобы эти отношения не закончились так же быстро, как начались.
   Мо много работал сам и заставлял трудиться Лулу. Ничего не сообщив Лулу, он договорился с ее руководителем в колледже, и тот упросил администрацию восстановить ее на втором курсе.
 
   В конце года Тоби подцепил скарлатину. Когда у него заканчивался карантин, затемпературил маленький Макс. Как только закончился карантин у Макса, оба мальчика подхватили ветрянку, за которой немедленно последовала корь. Доктор говорил, мать должна радоваться, что они переболели всеми детскими болезнями сразу.
   Только Плам была не в восторге от этого. Миссис Филлипс соглашалась с доктором. Однажды холодным майским днем, когда дети спали, она принесла дочери чашку чая.
   — Почему бы тебе не вздремнуть самой? — предложила она.
   — Потому что у меня это единственная свободная минута за весь день, а мне ведь надо делать по наброску в день, чтобы не потерять навык, — зевнула Плам. — Давай-ка я сделаю набросок с тебя, мам. — Она взяла свой альбом с рисунками и быстро набросала портрет матери, сидящей в кресле у камина.
   — По листу каждый день, — говорил ей профессор Дэвис, когда она уходила из колледжа. — Сделайте это привычкой, как завтрак. Если нет времени на рисунок с натуры, тогда обходитесь без завтрака. Ежедневные упражнения будут поддерживать остроту глаза независимо оттого, пишете вы картины или нет.
 
   Джим закончил учебу и с негодованием обнаружил, что не может найти работу. «Пентаграм» не умоляла его занять у них место, «Уолфф Олинз» не распахивала перед ним свои двери, так же как и остальные, менее престижные оформительские фирмы. Они знали, что такие, как Джим, выпускники Королевского колледжа были столь же заносчивы, сколь и неопытны. У него было достаточно способностей, чтобы поступить в колледж, но его работы не отличались той оригинальностью, которая выделяла бы их среди других. Джим не понимал этого, и в душе его росла обида на мир, представлявшийся ему теперь равнодушным и холодным.
   Итак, после двух беззаботных лет Джим, которому теперь было двадцать пять, вновь оказался в Портсмуте у тещи с тестем, чувствуя себя связанным семейными узами. Виновата и этом была, конечно, жена.
   Свою злость он вымещал на военщине Португалии, которая навязала стране конституцию, передававшую власть вооруженным силам. Но митингов протеста ему было недостаточно, и Джим сделал Плам козлом отпущения за собственную неполноценность. Она покорно принимала это и стала объектом постоянных его насмешек. Его жестокий ум был острым и уверенным, как инструмент дантиста, выискивающий оголенный нерв. Правда, он избегал высмеивать ее при родителях.
   Джим критиковал в ней все — интеллект, выдержку, манеру одеваться, зацикленность на детях и поведение в постели. У Плам хватало ума понять, что это все злобные придирки, но они все же не оставались незамеченными и точили ее как вода камень. И в конце концов подорвали в ней еще не окрепшую уверенность в себе.
   Но ее несомненный талант был недосягаем для критики Джима. Тут он не мог с ней тягаться, как это ни горько было сознавать. В глубине души он понимал, что будет вечно плестись у нее в хвосте. В этом и таилась главная опасность для их совместной жизни.
   Плам с Джимом знали теперь друг друга настолько хорошо, что каждому было точно известно, что и когда говорить, какой будет реакция другого на гневный взгляд, обвинение или на мученическую смиренность. Ссоры вспыхивали на пустом месте, и эта изнурительная борьба вошла в привычку, они стали браниться, не замечая этого.
   Плам пыталась избегать стычек с Джимом и старалась проводить как можно больше времени в своем сарае у мольберта, но там всегда было или слишком холодно, или слишком сыро. Да и сосредоточиться на живописи было почти невозможно, когда для этого удавалось выкроить лишь какой-то случайный час. Дети требовали постоянного внимания, и все время приходилось отвлекаться на другие дела, не на какие-нибудь там соблазны, перед которыми нельзя было устоять, а на самые обычные, бесконечные домашние хлопоты, которым не было конца и за которые не получаешь ни наград, ни повышений. А если начинаешь жаловаться, то это расценивается как беспокойство по поводу случившейся задержки.
   Плам вдруг обнаружила, что ей становится все труднее быть идеальной женой и матерью. Она металась по супермаркету с детской коляской, страшно грохоча ею, и твердила себе, что в ее жизни что-то не так. Но что? Вначале она была покорно-послушной, ее шпыняли дома и в школе. Затем какой-то миг она наслаждалась глупой и беззаботной юностью. Появление на свет ее детей, может, и было случайным, но она нисколько не сожалела об этом. Просто она хотела бы, чтобы они появились позднее. Но теперь у нее было все, о чем может мечтать любая девушка: симпатичный муж и два прелестных ребенка, которых она обожает. Она недоумевала и стыдилась того, что этого ей было недостаточно.
   Плам безуспешно пыталась поговорить с матерью о своей непроходящей и, казалось бы, беспричинной тоске, но миссис Филлипс, которую пугали всякие разговоры о чувствах, была склонна по-женски упрощать запутанные ситуации:
   "Ты устаешь с детьми. И потом, как только Джим найдет работу, он станет другим человеком. Так что считай, что тебе повезло». Она отвела ее к врачу, который прописал ей успокоительное.
   К осени 1975-го Плам поняла, что жизнь проходит мимо нее, ничего не оставляя взамен, и почувствовала себя загнанной в угол. Не в пример ей, Лулу с энтузиазмом начала третий год своей учебы в художественном колледже, а Дженни, с радостью променявшая Портсмут на свободу Лондона, обитала в творческом запустении подвальной комнаты на Уэстборн-Гроув. Когда Дженни поступила в училище Слейда, Плам и Лулу были удивлены, хотя никогда не признавались друг другу в этом. Они обе считали метафорический стиль Дженни, основанный на мечтательно-фантастических образах, застывшим, скучным, вычурным и неоригинальным. Всякий, кто пытался работать в таком стиле, встречал лишь пренебрежение со стороны остальных студентов, презиравших немодные подходы, за исключением разве что работы на натуре.
   Лулу, вновь привыкшая к дифирамбам по поводу ее таланта, которые пели ей те, кто не хотел, чтобы она губила его, ужасно расстраивалась из-за того, что она всего лишь на третьем курсе провинциального колледжа, тогда как Дженни уже училась в одном из лучших художественных училищ Лондона. Еще больше расстраивало ее, что Мо тоже перебрался в Лондон, где получил место в училище архитектурной ассоциации. После тихих споров с Плам и громких скандалов с преподавателями и родителями, боявшимися ее возможного срыва, Лулу бросила колледж и отправилась вслед за Мо в Лондон вдыхать воздух свободы.
   Над кроватью Мо висела репродукция картины Малевича, написанной в 1924 году и изображавшей проект дома пилота аэроплана. Рядом была пришпилена увеличительная фотография спиральной модели монумента памятника-башни III Интернационалу Татлина, которую несли демонстранты по улицам Ленинграда в 1926 году. Под этими символами высоких устремлений Мо с Лулу занимались любовью, планировали возродить агитационно-пропагандистское искусство и увлеченно спорили о том, что является лучшим решением жилищной проблемы в мире: сферические купола Бака Фуллера или пластиковые юрты из переработанного вторсырья.
   После нескольких сумасбродных недель, когда Лулу засыпала лишь на рассвете и вставала только к полудню, она попыталась поступить в один из художественных колледжей Лондона, но было уже поздно: все места на этот год оказались занятыми. Да она и не очень старалась, ибо знала, что для этого ей понадобилась бы рекомендация из Хэмпширского колледжа, которую ей никогда бы не дали.
   Пример двух подруг, бросивших учебу, сделал Дженни еще более целеустремленной. Дженни лихорадочно работала над тщательно продуманными картинами для своей выставки, дав себе обет не отвлекаться на мужчин. Джим мрачно замечал, что ей ничего другого не остается. Она напирает так, что любому становится видно, как ей хочется этого, а мужчины не любят, когда их хотят. Они предпочитают гоняться за теми, которые уворачиваются от них, и испытывают триумф, когда им удается завоевать их.
 
   Перед самым Рождеством 1975 года, просидев шесть месяцев без работы, Джим неожиданно получил предложение занять место преподавателя в Хэмпширском художественном колледже. Уже в следующем месяце он мог приступить к работе. И к тому же на отделении, где когда-то учился сам. Он был доволен и жаждал вновь окунуться в беззаботную атмосферу своей молодости, когда он был популярен, но теперь уже в роли авторитетного наставника.
   В тот же день Плам вынула из почтового ящика конверт и с радостным удивлением прочла, что получила премию «Самому многообещающему молодому художнику», присуждаемую Художественной ассоциацией юга, — 1000 фунтов стерлингов. Плам, впервые участвуя в конкурсе, была уверена, что у нее столько же шансов на победу, сколько у ее отца на выигрыш в Национальной лотерее.
   Чек торжественно вручили в административном центре Портсмута и здесь же громко зачитали вывод, который сделало жюри конкурса: «При явном недостатке технического мастерства эта художница столь же богата духовно и оригинальна, сколь талантлива».
   — Я старалась выразить свое настроение, — объясняла Плам своим ошеломленным родителям.
   Цветовая гамма ее конкурсной работы весьма отличалась от всего, что она делала раньше. Это было завихрение массы темно-зеленых и черных оттенков, передававших глубину скрытого отчаяния и ярости, которые она ощущала в себе, будучи молодой матерью.
   Вернувшись в тот вечер после торжественного ужина, устроенного мистером Филлипсом в местном отеле «Куин», они увидели, что Тоби и не думал засыпать, а играет посреди гостиной, стены которой Джим выкрасил в грустные малахитовые тона. Никак не засыпавший Тоби измучил сиделку, а в комнате устроил настоящий кавардак из игрушек.
   Плам быстро уложила сына в кровать. Тоби поднял взгляд на мать. Его серые глаза с длинными ресницами резко выделялись на симпатичном лице и смотрели взглядом отца. Рядом лежал его брат, рыжеволосый Макс, который тоже никак не мог заснуть. Этот доверчиво улыбающийся матери мальчик был ее точной копией. И глаза у него такие же фиалковые, и ее маленький нос, и такой же нежный овал лица. Но взгляд у Макса всегда был беспокойным и тревожным, не то что у Тоби, который глядел уверенно и требовательно. Так прежде глядел на все его отец. Теперь взгляд у Джима был какой-то просящий. С годами выражение непроходящей обиды все больше портило его симпатичное лицо. Он был обижен на весь мир. Джим считал, что кто-то другой, только не он сам, виноват в том, что ему никак не представится возможность вспыхнуть звездой на небосклоне.
   Когда Плам наклонилась поцеловать Макса, в детскую на цыпочках вошла ее мать и, отозвав дочь в сторону, зашептала на ухо, что не хотела бы вмешиваться, но поскольку все они сегодня немного выпили спиртного, то ей, Плам, надо быть этой ночью поосторожней, потому что, если появится еще и третий ребенок, это свяжет ее по рукам и ногам.
   — Тебе не надо беспокоиться, мам, — шепотом ответила Плам. Они не занимались любовью уже несколько месяцев.
   Днем 31 декабря 1975 года Тоби тайком забрался в сарай, что ему строго-настрого запрещалось, и перевернул керосиновую плитку, которая тут же полыхнула огнем. Сарай сгорел дотла, а вместе с ним и картины. А те, что уцелели в огне, были уничтожены водой из брандспойтов пожарных. Плам, решившая, что Тоби остался в сарае, потеряла сознание. А когда маленький Макс сказал ей, что Тоби прячется под кроватью, упала в обморок еще раз.
   Когда Джим, вернувшись домой, узнал о случившемся, он побелел от злости и потащил Плам по лестнице в их спальню.
   — Ты, глупая сучка! Тоби мог погибнуть! И все из-за твоего чертова сарая. Почему ты не бросишь свою мазню? Ты же знаешь, что все равно у тебя ничего не получится. Оттого, что получила какую-то занюханную премию, ты еще не стала Леонардо да Винчи!
   — Я устала быть козлом отпущения за твое невезение! — кричала в ответ Плам. — Я больше не могу выносить эту зависть. Разве я виновата в твоей бездарности? Не этого я ждала, когда мы поженились!
   — А чего ты ждала? — ревел Джим. — Бесконечного потока комплиментов?
   — Я ждала поддержки. И уж не думала, что палки в колеса мне будет ставить именно тот единственный в этом доме, кто не может думать, что если дать шимпанзе кисть, то она будет рисовать, как Пикассо. Почему я должна бросить живопись? Разве я не имею права быть не только матерью, но и кем-то еще?
   Выкрикивая все это, Плам понимала, что в ближайшие двадцать лет у нее нет никаких шансов чего-либо достичь в жизни. У нее только есть возможность превратиться в одну из мамаш, поджидающих своих детишек у начальной школы на краю дороги. В одну из загнанных матерей-одиночек, которая всю жизнь будет биться, чтобы накормить, одеть и обуть своих детей. А когда они засорят унитаз туалетной бумагой, будет скандалить с сантехником, который, вместо того, чтобы прочистить его, затопит ей водой кухню. Она будет содрогаться при мысли о возможном прорыве в системе отопления. Будет водить детей к дантисту, на рождественские концерты, стадионы и заниматься массой других дел. Плам открыла для себя то, о чем не говорят ни одной девушке: не замужество лишает женщину личной жизни, а его плоды — дети.
   Плам постаралась успокоиться и объяснить Джиму свое отчаянное положение.
   — Я больше не могу выносить твой эгоизм! — не внял ее доводам Джим.
   — У меня нет времени на эгоизм, — взвизгнула Плам. — Любой матери не хватает свободного времени Почему я не могу даже Думать о собственном счастье?
   — Эгоистичная сучка! Да от тебя даже в постели нет никакого толка!
   — Откуда тебе знать? — усмехнулась она в ответ. Но это, наверное, так и было. Каждый раз она ложилась в постель с большой неохотой: не приносивший удовлетворения секс угнетал ее, да и она просто уставала за день так, что у нее не было порой сил, чтобы раздеться, не говоря уже о том, чтобы заниматься сексом. — Вот уж, наверное, Джилли Томпсон — просто тигрица в постели, — снова завелась Плам.
   — Не впутывай сюда Джилли! А чего ты хотела?
   — Только не всего этого?
   Плам, выходя замуж за Джима, видела себя рядом с художником, с которым они вместе работают и вместе растят троих или четверых детишек среди сельской простоты, как в мечтах Лауры Эшли, где все они в соломенных шляпах медленно бегут на закате по усыпанному маками пшеничному полю. Пшеница всегда зрелая, и никогда не бывает дождя. Идеальная семья усаживается за огромный кухонный стол. Все любезны друг с другом, никто не бросается шпинатом, и никогда ничего не приходится выбрасывать — ведь она потрясающе готовит.
   — Развод! — выкрикнул Джим.
   — Согласна! — бросила Плам, хлопнув дверью спальни. Не имея возможности укрыться в сарае, остатки которого все еще дымились, она бросилась на кухню. Вслед за ней туда же прибежала мать. Слово «развод» прозвучало во всем доме как выстрел, и она лихорадочно пыталась образумить дочь.
   Точно зная наперед все то, что ей придется услышать, Плам пила кофе и морщилась: от материнских слов звенело в ушах и голове.
   — Почему ты не можешь с благодарностью принимать то, что у тебя есть? Тебе еще повезло, что не пришлось работать на фабрике, как мне… Бывает еще хуже… Считай, что тебе повезло… У тебя есть то, чего нет у многих, ты же знаешь…
   Подумай о детишках… Одна ты не справишься… Если бы ты только бросила эту живопись, что в ней хорошего… Знать бы, что это станет твоей навязчивой идеей… Нельзя было позволять тебе поступать в колледж. Ох, какая же ты упрямая, ну точно отец!
   Плам поставила чашку на стол.
   — Мам, есть одна вещь, которой вы не понимаете. Я художник, независимо от того, пишу я или нет, и этим определяются все мои решения, какими бы странными, эксцентричными или пагубными они ни казались вам. — Она посмотрела в непонимающее лицо матери. — Я не знаю, что хорошего в живописи, но я просто не могу не заниматься ею. Это не остановишь, как схватки при родах.
   Мать поморщилась.
   Плам вздохнула и предприняла еще одну попытку.
   — Мам, если бы я только могла объяснить тебе, как я люблю рисовать. Я не представляю своей жизни без этого, я постоянно думаю о живописи, чем бы ни занималась: мою ли я полы, вытираю носы или разогреваю булочки. С этим я поднимаюсь с постели утром, с этим я засыпаю. Если я не смогу заниматься живописью — если бог вдруг признает «Виндзор энд Ньютон» пагубным для земли и лишит мир красок, — сердце мое сожмется, я отвернусь лицом к стене и умру. И пожалуйста, никогда больше не проси меня бросить живопись, я все равно этого не сделаю.
   В этот момент Плам услышала, как хлопнула входная дверь. Это Джим отправился один на новогодние танцы в колледже. Больше он не возвращался. Замужество Плам закончилось.
 
   И вот теперь, шестнадцать лет спустя, в жокей-клубе, журналист, сидевший напротив Плам, нетерпеливо подался вперед и повторил свой вопрос:
   — Так вам нравится Нью-Йорк?
   — Он чудесный, — кивнула Плам.
   "Ей что, нездоровится? Или у нее похмелье? Неужели в ее убогом словаре и вправду наберется всего десяток слов?» — Сол Швейтцер решил затронуть как раз тот самый предмет, которого ему рекомендовали избегать.
   — Я видел несколько ваших картин, — сказал он. — Они напомнили мне то место в «Антонии и Клеопатре», где Антоний, думая, что Клеопатра предала его, говорит:
 
   …Бывают испаренья
   С фигурою дракона, или льва,
   Или медведя, или замка с башней,
   Или обрыва, или ледника
   С зубцами, или голубого мыса
   С деревьями, дрожащими вдали.
 
   — Да, бывает и такое. — Лицо Плам просветлело.
   — Как вы приступаете к работе над картиной? О чем вы думаете при этом?
   — Чаще всего меня подталкивает нервное возбуждение — сама собой возникающая энергия, которая вызывает у меня необычные чувства, — медленно проговорила Плам. — Тогда во мне рождается смутное ощущение, что надо привести в гармонию тот хаос, который у меня внутри. Я чувствую, что надо что-то делать, но никогда не знаю, что именно, пока не окажусь перед холстом.
   — И тогда?
   — И тогда я начинаю медленно понимать, что эта неосознанная, неорганизованная и беспорядочная часть меня должна быть сосредоточена в одном направлении, что мне надо концентрировать эту рассеянную энергию до тех пор, пока она не соберется в узкий пучок и не вспыхнет в точном, единственно возможном ритме и гармонии передо мной на холсте.
   — А когда вы заканчиваете картину?
   — Иногда бывает так, словно я слышу чистые и радостные звуки трубы. Испытываю подъем: наконец-то я сделала что-то чудесное. Потом это вдруг исчезает, и я чувствую себя опустошенной. На следующий день это проходит, и я замечаю, что мой ум оживает, делает заметки, подхватывает идеи, подмечает вещи… готовится к следующей картине. И опять обнаруживаю себя стоящей у холста со склоненной к плечу головой.
   — Еще кофе, сэр? — спросил официант, держа в руках сверкающий серебряный кофейник.
   Сол Швейтцер покачал головой и выключил диктофон с видом исполнившего свой долг человека. Он сумел постичь то, чего не хотели понять другие. В Плам Рассел обнаруживались два человека: красноречивый художник и подавленная женщина. Почему бы это?

Глава 5

Четверг, 2 января 1992 года
   В десять часов Плам и Дженни вскочили в лифт «Тиффани», когда его двери уже закрывались, и нос к носу столкнулись с героиней современности. Пока лифт поднимался вверх, они потихоньку разглядывали ее, этот символ разведенной женщины. Белокурые волосы заплетены сзади в косу, ниспадающую из-под широкополой ковбойской шляпы; на ногах — высокие ковбойские сапоги; на плечи небрежно накинут темный соболь до пят. Ее история была точным повторением судьбы Золушки 90-х годов, с той лишь разницей, что Ивана сделала себя прекрасной принцессой собственноручно. И вот она здесь, как всякая разумная женщина, делает покупки рано утром, пока в супермаркете не слишком много народу.
   Незаметно посматривая на нее, Плам думала о том, что значит быть брошенной.
   Когда муж Иваны предпочел ей другую женщину, она сохранила достоинство и, вместо того чтобы мстить ему или предаваться отчаянию, наняла лучших репортеров и специалиста по пластическим операциям и, как Мадонна, заново создала себя, превратившись по мановению своей волшебной чековой книжки в осовремененный вариант Брижит Бардо. Широко разрекламированный по всему миру, этот новый имидж Иваны можно было продавать другим женщинам вместе со спортивной одеждой, бельем, парфюмерией, романами, позолоченными крышками унитазов — с чем угодно. Ивана родилась как бы заново и имела все, что ей нужно: детей, положение, карьеру; миллионы в виде алиментов; переполненные драгоценностями шкатулки; сногсшибательный гардероб; яхты, автомобили и множество зимних и летних курортов, чтобы покататься на лыжах и полежать на солнышке.
   Плам вдруг захотелось спросить Ивану, счастлива ли она теперь, когда имеет все, что может только желать женщина. При этом она почти наверняка знала, что Ивана уставится на нее своими голубыми глазами (с помощью контактных линз она изменила цвет своих карих глаз) и скажет: «Ка-а-нешно». Любой другой ответ повредил бы ее бизнесу. Но спрашивать было уже поздно: лифт с шипением остановился, Ивана вышла.
   Позднее, когда они сидели за ленчем в «Ла Гренуй», Плам спросила у Дженни:
   — Как ты думаешь, Ивана счастлива?
   — Не знаю, но она может не обращать ни на кого внимание, — весело откликнулась Дженни. — И вообще поступать так, как ей заблагорассудится, а это немногие могут себе позволить.
   — Это могут себе позволить все, кто сидит здесь. — Плам обвела взглядом зал ресторана. — И что же, по-твоему, все они счастливы?
   Блистательные и влиятельные дамы Нью-Йорка, как курочки на насестах, восседали среди ароматного изобилия весенних цветов. Подтянутая кожа их физиономий была блестящей и гладкой, сквозь жидкие волосы, истерзанные краской, сушкой и завивкой, просвечивали лысины. Они проявляли железную волю, отказываясь от деликатесов, вместо того чтобы впихивать их в свои разодетые и отощавшие от диеты тела, и пили только дистиллированную воду. Некоторые из них были самыми могущественными женщинами мира, которые создали себя собственными руками.
   — Я как-то не так представляла себе вершину успеха, — вслух размышляла Плам. — Во всяком случае, не как ленч в «Ла Гренуй». — Она повернулась к Дженни. — Но вот что меня убивает — я чувствую себя такой же, как они. Изголодавшейся и опустошенной. У меня есть все, что я хотела, — семья, слава, деньги. Так почему же я не чувствую себя счастливой? Почему я ощущаю, что в жизни моей что-то не так, хотя и не знаю, что именно?
   — Может быть; у тебя слишком много всего, — смеясь, заметила Дженни. — Может быть, тебя это испортило, подружка. У большинства женщин просто нет времени, чтобы поломать голову над вопросом, счастливы ли они.
   После ленча они разбежались в разные стороны: Дженни — опустошать полки «Блумингдейла», а Плам — на последнюю примерку туалетов для поездки в Австралию. Желтое такси резко затормозило у салона на Седьмой авеню. Шофер, не говоривший по-английски, шумно заспорил на сербохорватском по поводу чаевых, и она смущенно сунула ему еще пару долларов, после чего он щелкнул задвижкой замка, и она смогла выбраться на тротуар.
   Маленькая круглолицая китаянка Анна Суй была такой же застенчивой, как Плам, и такой же, как она, упрямой и уверенной в том, что касалось работы. Плам любила ее оригинальные модели, в которых неуловимо ощущалась ностальгия по прошлому. Некоторые платья были явно романтического характера, другие напоминали о хиппи шестидесятых годов. Все это было словно увеличенный гардероб куклы Барби, а деловые костюмы выглядели соблазнительно. Анна изготовила также несколько рыцарских шляп, расшитые жемчугом вельветовые панталоны и кавалерийские сапоги. Плам пришла в восторг от этих почти театральных нарядов и экстравагантных шляп. Надев шлем с кольчугой, какие носили древние японские воины, она приняла воинственную позу и, изобразив на лице ярость, поглядела в зеркало. Жаль, что шлем нельзя надевать на встречи с журналистами.