Главные два проповедника национальной у нас политики, Катков и Аксаков, оба были до конца жизни своей на стороне сродного племени и против иноплеменных представителей – нашей духовно-культурной сущности.
   И не только публицисты наши, но и само тогдашнее правительство, в лице гр<афа> Игнатьева, кн<язя> Горчакова и гр<афа> Дм<итрия> Ан<дреевича> Толстого (бывшего в то время обер-прокурором Св<ятого> Синода), вело тогда нашу политику в смысле племенном, а не в смысле поддержки церковных основ нашей народности, не в смысле аксаковской «сущности».
   И все называли тогда такую политику (племенную) – а не обратную – национальной. Тех же немногих, которые были богобоязненнее «или искреннее» Каткова и дальновиднее Аксакова (Т. И. Филиппова, Н. Н. Дурново и меня), – звали греками, фанатиками-фанариотами, представителями «казенного» православия{10} и т. д.
   Итак, в этом случае выражение «национальная политика» означало не политику религиозно-национальных основ, а политику племени, племенную, и вместе с тем противоосновную (революционную).
   Возьмем и еще пример – иноземный. Католицизм и для большинства французского народа, и для итальянского сплошь был издавна такой же религиозной основой (или «сущностью»), какой было и есть Православие для России.
   Кто же вел лет 30–25 тому назад национальную политику по отношению и к итальянскому единству, и к итальянской эмансипации от «тедесков и попов»{11} (как говорилось тогда) – Франция или Пьемонт? И Пьемонт, и Франция. Пьемонт выиграл, Франция проиграла. Пьемонт выиграл потому, что шел «преднамеренно» и прямо по пути противоосновному, революционному, т. е. по тому пути, по которому все шло (и все пока идет еще и теперь в XIX веке).
   Пьемонт шел открыто против католичества, против своей вековой религиозной основы. Французские государственные люди ошиблись и проиграли дело, ибо, не понимая (как не хотите понять и Вы, г-н Астафьев) всей глубокой революционности племенного начала в международной политике, они надеялись одной рукой поддержать папство – в то самое время, когда другая рука их будет способствовать созданию единства либерально-племенной Италии.
   И Франция, и Италия обе вели тогда именно ту политику, которая обыкновенно зовется национальной, и обе пришли к результату – противоосновному, «к потрясению» папства; обе пожали революционные плоды: Италия преднамеренно и прямо; Франция неожиданно и против воли своей.
   О Германии и говорить нечего; у немцев, если взять их всех вместе и с австрийскими, – нет одной общей религиозной основы или «сущности»; католиков немного разве менее, чем протестантов; не говоря уже о том, что один ревностный католик по силе своей равняется, по крайней мере, троим протестантам. В Германии национально-государственное дело является с этой стороны чисто племенным, вне религии стоящим. И чем это дело будет более оконченным (после присоединения и австрийских немцев), тем оно станет более безосновным в религиозном отношении, тем сильнее выразится чисто племенной характер германского национального единства.
   Уже и теперь император Вильгельм II в недавней речи своей офицерам сказал:
   – Необходимо поддерживать в солдатах религиозное чувство; но при этом обращать внимание не на различие догматов, а на нравственную сторону дела.
   Куда это ведет? Ведь и Робеспьер заботился о Верховном Существе и о чистой этике!
   Однако – за блестящий образец вполне национальной политики считается германская политика последнего 30-летия. Франция послужила политике племенных национальностей во вред и на гибель себе. Италия и Германия послужили, самим себе на славу (до поры до времени), этой самой национальной политике. Их политика уже всеми называется прямо национальной.
* * *
   Еще два-три слова.
   Г-н Астафьев – философ, и потому он обязан быть хорошим терминологом. Но политическая терминология в его заметке мне не кажется особенно удачной (счастливой).
   Из брошюры моей[4] он должен был видеть, что я слово революция понимаю по-прудоновски, т. е. я называю революцией то стремление обратить всех людей в среднего европейца или тот процесс всеобщей ассимиляции, которые Прудон считает истинной целью человечества на земле и которые так ужасают Дж. Ст. Милля и Герцена.
   Такой революции (т. е. ассимиляции) служат не одни мятежи, цареубийства и восстания, но и самые законные демократические реформы, и всемирные выставки, и однообразие обучения, и однородные вкусы и моды, и равнодушие в деле религии, и даже все изобретения ускоренного обращения.
   Если это мое широкое понимание слова «революция» показалось г-ну Астафьеву неправильным, то он мог бы прямо на это возразить… Но говорить по поводу моих нападок на космополитизм и ассимиляцию, что «даже и в религии не раз пытались искать освящения для теорий народовластия, цареубийства и революции…» – это как будто вовсе некстати.
   Я до цареубийств, трактуя о революции ассимиляционной, вовсе и не касался; да и касаться мне их было вовсе и не нужно; ибо цареубийство, как бы ужасно и беззаконно оно ни было, само по себе вовсе еще не есть действие, всегда благоприятствующее революции в моем (или прудоновском) смысле – т. е. всеобщей демократической или буржуазной ассимиляции.
   Убиение французских королей Генриха III и Генриха IV было действительно освящено католической религией, но оба эти цареубийства ассимиляционной революции ничуть не послужили, и сами направлявшие руку преступников не эту ассимиляцию имели в виду. Так что ни сознательно, ни непредвиденно (и это ведь бывает) оба эти преступления в пользу моей (и прудоновской) революции не действовали. Вообще было много и реакционных посягательств на жизнь людей, стоявших во главе того или другого государства. Густав III шведский был убит дворянином Анкарстремом из побуждений аристократических; реакционный же характер (в пользу рабовладельчества) носило и убийство президента Линкольна в Соединенных Штатах. На жизнь Наполеона I посягали роялисты, люди, уж конечно, не расположенные потворствовать уравнительной революции…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента