Особенно сплоченным бывал коллектив, когда хирурги или терапевты начинали упрекать реаниматоров в допущенных ошибках. Тогда сразу забывались все разногласия, и все, как один, отстаивали честь отделения. Даже если нападение было массированным, с привлечением профессоров и больничного начальства. Тут уж Грачев мигом придумывал теоретические обоснования, а Мария Николаевна в своей спокойной манере доказывала правоту допущенных действий, и Оленев не помнил случая, чтобы хоть кто-нибудь предал родное отделение.
   Некая кастовая гордость роднила этих разных людей. Быть реаниматологом, стоять на грани жизни и смерти, разбираться чуть ли не во всех областях медицины, вступать в споры с врачами любых других специальностей - это было прерогативой, почетной должностью, знаком отличия, печатью избранных. Так казалось всем им, и Оленев ни с кем не спорил.
   Официально отделение считалось центром детской реанимации области, и туда привозили умирающих детей со всех концов большого города и из районных больниц. К тому же отделение отвечало за всех тяжелых больных в огромной больнице, начиная с родильного дома, кончая глазным центром. И еще в палатах лежали многочисленные больные, перенесшие операции как в детском, так и во взрослых хирургических отделениях. И все это в двух палатах, на семи койках, включая кювезы с искусственным микроклиматом для недоношенных детей.
   Сколько Оленев помнил, всегда шел разговор о расширении отделения, о перестройке или даже о новом корпусе, но проходили годы, и все оставалось на своих местах.
   Впрочем, в последнее время пустые разговоры начали обретать реальные перспективы. Архитекторы ходили с рулонами чертежей, на территории больницы освобождалось место для пристройки, но дело пока кончилось тем, что вырубили деревья в больничном парке, выкопали котлован и заморозили стройку по неясным причинам.
   Так и ютились больные, врачи и сестры в старом помещении, устаревшем с точки зрения современной реанимации. Нельзя сказать, что администрация не заботилась об отделении. Она исправно снабжала его новейшей аппаратурой, которую негде было ставить, выделяла ставки для медсестер, которых становилось все меньше и меньше, вербовала новых врачей, но желающих работать в реанимации было не-так уж и много, то ли из-за тяжелого труда, то ли из-за потери престижности профессии.
   Оставались самые закаленные, да и то кое-кто был бы рад уйти из родной больницы, если бы нашлось местечко потеплее. Другие просто хотели бы переменить специальность, ибо что ни говори, а моральный износ в реанимации жесток-и неотвратим. Только Веселов оставался Веселовым все эти годы - неутомимым, находчивым и жизнерадостным. А что якобы попивал потихоньку, так это на работе не отражалось, и все глядели на его тайный грешок сквозь пальцы.
   Вот и сейчас, в сгустившихся сумерках грядущей революции все притихли по своим углам, и только Веселов отпускал шутки, да Оленев, прикрыв веки, с нарочитым равнодушием наблюдал за событиями.
   - Если хотите, Матвей Степанович, можете вводить себе эту водичку, а к больным я вас не подпущу. Это антигуманно - испытывать неапробированный препарат на больных.
   - Это научно доказанный факт, Мария Николаевна, - стервенел Грачев. Верить или не верить в тибетскую медицину - это ваше личное дело, но лекарство, созданное столетия назад, имеет такое же право на существование, как кордиамин или эуфиллин. Я четко доказал, что оно приводит к глубокому анабиозу клетки организма, в основном жизненно важные - сердца и мозга. Все равно вы не запретите мне спасать больных от смерти, я легко сделаю это без вашего согласия.
   - Если я узнаю о ваших действиях, то пеняйте на себя, - спокойно сказала Мария Николаевна. - Вы знаете мой принцип - не выносить сор из избы, но ваш так называемый эксперимент выходит за рамки врачебной этики, и я сегодня же подам докладную администрации, чтобы вас отстранили от работы. Вы становитесь опасным.
   - Ага! - воскликнул Грачев. - Вы сами не прочь занять мое место! Можно представить, как здесь все зарастет тиной, если вы станете заведующей.
   - Ничего, - сказал Веселов. - Мы и в болоте поквакаем. Я лично ваш оживитель не буду использовать даже под страхом утопления в унитазе.
   Грачев сверкнул глазами в сторону Веселова, но Оленев вовремя взял того под руку и вывел из комнаты.
   - Дай лучше закурить. В воздухе пахнет грозой.
   - Приказ министра запрещает врачам курить в больнице, - сказал Веселов и чиркнул спичкой.
   - Пусть разбираются без нас.
   - Ага, - легко согласился Веселов. - Не нашего ума дело. Пусть на Олимпе ссорятся... Но где же он раскопал эту штуковину? Сам допер? Ни за что не поверю. Он ведь и английский знает со словарем, а тут тибетский!
   - Меня это не волнует, - сонно сказал Оленев, выпуская дым в сторону. Может, и украл. Мне какое дело?
   - А ты у нас всегда в стороне, тихуша.
   - Свою работу я знаю, - уточнил Оленев, - а глазеть по сторонам у нас некогда. Впрочем, Грачев не блефует. Это открытие века. Если к нему не присосутся разные чины, то ему и Нобелевская положена. Только ведь затрут, загребут под себя.
   - Экий ты пессимист! - рассмеялся Веселов. - А мы отстоим, а потом как раскрутим шефа на всю Нобелевскую! Во погудим!
   Постепенно из ординаторской выходили по одному остальные врачи. Это означало, что противодействие полярных сил нарастало, и в ход пошли не совсем дипломатические выражения.
   Оленеву совсем не было обидно, что Грачев тут же начисто забыл, кому обязан своим открытием. Это его вполне устраивало, а что случится потом, то и случится, Не помрет же, не сойдет с ума.
   В этот день Юра не дежурил, работы не предвиделось, и он под шумок решил уйти пораньше. Дома шел нескончаемый ремонт, на отца и жену надежды было мало, вот и приходилось все делать самому. Да и дочка должна прийти из школы. Достигший равновесия, отрекшийся от суеты мира, он сохранил одну привязанность - к дочери.
   Спотыкаясь о ведра с известью и о банки с краской, он разделся в прихожей, прошел на кухню, выгрузил сумку с продуктами на стол и заранее, чтобы разогрелась, включил плиту.
   Все хозяйственные хлопоты лежали на нем. Попробовав несколько раз стряпню жены, он вежливо вытеснил ее из кухни и стал готовить сам. Марина считала себя очень красивой, стеснялась хозяйственных сумок и очередей в магазинах, боялась испортить руки стиркой и мытьем полов, совершала ритуалы разгрузочных дней и настолько привыкла во всем, полагаться на мужа, что оставила себе только одну заботу - неистовую и непреходящую - о самой себе. Она часами просиживала у зеркала, совершенствуя свою совершенную красоту до абсолютной неотразимости, доводила семейный бюджет до полного банкротства платьями и шубками, а на работу ходила, как на подневольную каторгу. Дома она то порхала из комнаты в комнату, весело болтая о пустяках, то висела на телефоне, и тогда ее громкий смех заглушал все остальные голоса и шумы в квартире. Иногда на нее нападал страх заболеть неизлечимой болезнью, тогда она впадала в оцепенение, прислушиваясь к какой-нибудь неясной боли, и тут же со слезами требовала отвести ее к самому лучшему профессору. Светила медицины, обалдевшие от красоты Марины, уже без дополнительных просьб Оленева, тщательно и подолгу обследовали ее, ничего не находили и успокаивали разными приятными словами.
   Отец сидел у себя в комнате и сосредоточенно смотрел на шахматную доску.
   - Привет, - сказал Оленев. - Кто кого?
   - Четыре - шесть, - ответил отец, передвигая слона. - Но он у меня еще попляшет.
   Отец участвовал в заочном чемпионате, и ответы невидимых противников каждый день приходили по почте на особых открытках.
   - Марина не звонила?
   - Угу... На первое заказала луковый суп, на второе - котлеты по-киевски, а на третье сливовый компот.
   - Как Лерка?
   - Уже прибегала. Ее опять выгнали с уроков. Говорит, что запарила мозги учительнице арифметики своим доказательством теоремы Ферма. А сейчас убежала не то в художественную школу, не то в музыкальную, не то на кружок вольной борьбы. Я сам запутался, где она еще не была.
   - Значит, все нормально, - сказал Оленев и пошел на кухню готовить заказанный обед.
   Он чистил картошку, резал, не жмурясь, лук, крутил мясорубку, не спеша, в своей неторопливой манере, занимаясь любым делом естественно и без лишних движений, будь то наркоз или приготовление котлет. Мудрость состояла для него в спокойствии духа, сопряженного с вдумчивой приемлемостью всего, что бы ни делалось на свете. Его нельзя было назвать даже терпеливым, ибо терпение - это уже напряжение душевных сил, борьба, противостояние, а он принимал мир как должное, ровно и благожелательно.
   К приходу жены обед был готов, и, не дожидаясь дочери, вечно пропадающей допоздна в своих непонятных кружках и секциях, они сели втроем за кухонный стол, словно исполняя раз и навсегда устоявшийся ритуал семейного общения.
   - Как дела на работе, милый? - спросила жена.
   - Как всегда. Мертвые оживают, больные выздоравливают. Что может быть нового в больнице? А у тебя?
   - Лучше не спрашивай!
   - Хорошо. Не буду.
   - Эта Леночка пришла в таком сногсшибательном платье! Словно на дипломатический прием. Весь стыд потеряла! Думает, что раз она любовница начальника, то ей все позволено.
   - Это прискорбно. Надеюсь, вы ее осудили?
   - Как же! Осудишь! Ты ей слово, а она такую гримасу состроит, будто ей уксуса налили.
   - Вот и налейте, - посоветовал Оленев. - А лучше всего возьми да отбей начальника.
   - Фу, ты когда-нибудь научишься ревновать? Я самая верная жена в управлении. Все остальные так и норовят наставить рога своим мужьям. И ладно бы кого отбивать, а то этого пузанчика. Он же такой противный!
   - Но Леночка не жалуется?
   - Это же Леночка! Ты ее совсем не знаешь. Ей совершенно все равно, лишь бы дорогие подарки дарили, а еще лучше, если какая-нибудь шишка с положением.
   - Ну и как, не набила себе шишек?
   - Тебе бы только словами играть. Весь в дочку! Это так возмутительно, а тебе хоть трава не расти.
   - Весной вырастет. Какая же трава в январе?
   - Ах, милый, - вздохнула жена. - Тебе бы мои проблемы.
   - Ни за что не поменяюсь. Проси что хочешь, только не это.
   Почти все разговоры супругов проходили в одном ключе, за годы совместной жизни они редко переступали грань пустой болтовни. Отец обычно отмалчивался, быть может, он недолюбливал сноху, но никогда не показывал это. Выбор сына был для него священным, тем более что внучку он просто боготворил.
   Ближе к ночи пришла Лерочка. Спрашивать у нее, где она шлялась, было дурным тоном. Она как-то раз и навсегда отшибла охоту коротким заявлением: "Мне уже семь лет, и на фига пасти меня, как теленка. Поживите с мое, родители!"
   Размахивая котлетой, она рассказывала, как учителка брякнулась в обморок, когда ей было доказано на пальцах, что дурацкое Диофантово уравнение имеет кучу решений со своим задолбанным числом "эн", которое, как известно любому ясельнику, должно быть целым числом больше двух, а на самом деле...
   От плена Юрия избавил отец. Он бережно сграбастал внучку в охапку и потащил к себе в комнату, чтобы она помогла ему разобраться в очередном миттельшпиле.
   Перед сном Юра зашел в спальню дочери выслушать очередную сказку для родителей. Вернее, сказку всегда слушал он один. Марина, послушав раза два, вздохнула и вышла из спальни. Так и повелось - ребенок рассказывает, родитель слушает, а потом оба расходятся по своим постелям и спокойно засыпают.
   - М-да, - сказал Оленев, выслушав сказку до конца. - Всем бы хороша сказка, но где подтекст?
   - А я под тех не подлаживаюсь, кто во всякой ерунде ищет подтекст, ответила дочка. - Пусть ищут, что хотят, а я сочиняю как умею. Я не могу не сочинять, а будут меня слушать или нет, меня не колышет. Приветик!
   - Спокойной ночи. А перед учительницей извинись. Нехорошо доводить учителей до обморока.
   - Я ее закопчу до стадии окорока, - пробормотала Лера, засыпая.
   - Что-то будет дальше, - вздохнул Оленев, пытаясь угадать свою жизнь после вступления Договора в силу. - Это ведь только цветочки...
   Но пока, как сказано в одной устаревшей книге, "еще не пришла полнота времени", шла великая битва за ребионит. Впервые за историю отделения реанимации Мария Николаевна привлекла профессоров, больничное начальство, и Грачеву устроили разбор, а если точнее - суд в закрытом зале, где были только одни врачи. Дело заключалось в том, что Грачев все-таки успел ввести свой препарат умирающему ребенку, и тот не дал эффекта. Ребенок умер.
   - Это еще ничего не значит, - упрямо говорил Грачев с трибуны. - Все знали, что ребенок был обреченным, при таком заболевании еще никто не выживал. Да, я рисковал, но не жизнью ребенка, а своей честью. Я шел ва-банк, и отрицательный результат просто означает, что показания для применения ребионита должны быть сужены до пока неизвестных мне пределов. Дайте мне возможность для дальнейшей работы, и я докажу свою правоту.
   - Пока что правота не на вашей стороне, - сказал новый профессор, заменивший Костяновского. - И вы должны ответить за свои действия. Ребенок мог бы и так умереть, никто не спорит, но момент его гибели совпал с введением вашего препарата.
   - Дайте мне условия для работы, - зарычал Грачев. - Дайте мне нужную аппаратуру, помещение, двух лаборантов, свободу действий, и я докажу блестящую будущность ребионита. А смерть ребенка - это случайное совпадение, вы ни за что не докажете обратное. Результаты вскрытия ничего не дали против меня. Все ресурсы были исчерпаны, и даже мой препарат, хотя и должен был ввести клетки организма в глубокий анабиоз, ничем не смог помочь.
   - Значит, ребенок умер от анабиоза? - спросил второй профессор, по детской хирургии. - То есть именно от вашего лекарства?
   - Я же сказал - это совпадение. Да, клетки должны были впасть в состояние анабиоза, но так как к моменту гибели у ребенка были грубые нарушения микроциркуляции, то препарат просто не проник в клетки, он так и остался в венозном русле.
   - Анализ покажет, где находился ваш препарат, - сказал новый профессор. - Надеюсь, у него есть точная химическая формула и его можно выделить из продуктов метаболизма?
   - Разумеется. Очень точная и вполне оправданная. Смотрите сами.
   Грачев схватил мел и со скрежетом, осыпанием белой пыли стал яростно набрасывать на доске химические формулы.
   - Как видите, он легко проникает сквозь межклеточную мембрану и тут же блокирует дыхание клетки.
   - То есть он действует подобно синильной кислоте? - спросил второй профессор. - Как клеточный яд, блокирующий дыхательные ферменты?
   - Никакого сходства! Он просто принуждает клетки впасть в состояние, независимое от поступления кислорода, анаэробного и аэробного гликолиза. Цикл Кребса тормозится, а это означает, что у нас появляется практически бесконечная возможность восстановить гомеостаз, пока организм спит.
   - А как же вывести клетки из этого состояния? Разве есть антидот?
   - Действие препарата обратимо, - торжественно сказал Грачев. - Все зависит от дозы, рассчитанной на массу тела. Он сам распадается на совершенно безвредные продукты по прошествии времени. Именно доза определяет время, необходимое для выведения организма из терминального состояния.
   - Значит, это что-то подобное искусственной летаргии? - спросил кто-то из зала.
   - Именно так, коллега! На Востоке еще в древние времена умели впадать в состояние, близкое к летаргии, и я теперь убежден, что мой ребионит и те вещества - это одно и то же. Я не сделал никакого открытия, просто доказал с научной точки зрения правоту древних медиков.
   - А кто получит Нобелевскую, вы или древние медики? - спросил Веселов.
   Кое-кто рассмеялся. Профессор постучал пальцем по столу, придал лицу серьезный вид и сказал:
   - Давайте резюмировать. Перед нами факт, недопустимый в медицине, главным девизом которой остается "не повреди". Я полагаю, что следует запретить Грачеву эксперименты на больных. Пусть предоставит доказательства более весомые, обобщит свои опыты над собаками, оформит в виде сообщения, и мы внимательно выслушаем, а там уже решим, как поступить. Но пока, повторяю, никаких незаконных опытов. При повторении подобного факта разговор будет происходить в другом месте. Все согласны?
   Зал сдержанно загудел.
   - Как вы приняли решение? - спросил профессор.
   - Отрицательно, - твердо сказал Грачев. - Никто не сможет мне запретить использовать лишний шанс для спасения человека. Это ваше решение негуманно. В конце концов, я имею право распоряжаться своей жизнью и могу испытать препарат на себе.
   - Вы ходите по лезвию ножа, - сказал профессор.
   В своих выступлениях он любил выражаться банально и красиво.
   - Как тебе, кстати, новый профессор? - спросил шепотом Оленев у Чумакова.
   - Все они одним миром мазаны, - огрызнулся Чумаков, не выносивший титулы и ученые звания. - Научись сначала оперировать, а потом на кафедру лезь. Видел, как он скальпель держит? Словно кухонный нож. И вообще, похож на плешивую обезьяну. Руки длинные, спина сутулая, потеет... А как он раскланивается по утрам? Направо и налево, будто гоголевский чиновник. И рожа при этом умильная, словно конфету сосет...
   - Ну вот, завелся, - улыбнулся Оленев. - Ты еще обвини его, что он женат.
   - И обвиню. Жену сразу же на другую кафедру пристроил, а доченьку свою в ординатуру. Это же какой позор для города! На место Костяновского бездаря и негодяя! - претендовали три профессора и один хуже другого!
   - Вот зануда. Ладно, если будет нужда, я свой живот доверю только тебе. Что-то последнее время стал побаливать в правом подреберье.
   - Жри меньше сала, - ласково посоветовал Чумаков. - И вообще - меньше. Все болезни от жратвы.
   Суд над Грачевым заканчивался. В первом ряду сидела Мария Николаевна, прямая и строгая, а рядом с ней, словно показывая свою солидарность, остальные реаниматологи. Только Веселов да Оленев сидели в глубине зала. Первому из них, как обычно, было все до лампочки, а Оленеву просто нравилось соседство Чумакова.
   - Как там твой дедушка? - спросил он между прочим.
   - Он у меня умница. Я ему набор реактивов подарил для исследования минералов.
   Оленев, вспомнив первую встречу с Ванюшкой, не выдержал и фыркнул.
   - Ничего смешного, - обиделся Чумаков. - Должен же кто-то открыть тайну сотворения Вселенной.
   - Я не об этом, - сказал Оленев. - Пусть открывает на здоровье. Просто я думаю, что в начале лета он исчезнет. Уйдет от тебя и больше не вернется.
   - Откуда ты знаешь? - подозрительно спросил Чумаков.
   - Лето ведь. Пора отпусков, - отшутился Юра.
   - Ты мне не каркай. А то живо схлопочешь...
   6
   В середине июня Оленев схлопотал по шее в буквальном смысле этого слова. Только не от Чумакова.
   Дедушка, он же Философский Камень, он же Ван Чхидра Асим, он же Ванюшка, переступил порог его квартиры во всеоружии. То есть в строгом черном костюме, с дерюжным мешком в одной руке и со странническим посохом в другой.
   - Все, - печально и торжественно произнес он. - Час Договора наступил. Я сделал все, что сумел, теперь дело за тобой, Юрик.
   При этих словах правая рука его грациозно поднялась, и посох опустился на шею Оленева с бамбуковым сухим треском.
   Сверкнула искра, и Юра ощутил, что переворачивается в пространстве сразу во всех направлениях. Верх становился низом, правое - левым, наружное - внутренним. Физически явственно он почувствовал, как внутри головы перемещаются извилины мозга. Он не упал, а только прислонился к стенке и зажмурил глаза, чтобы не так мельтешили разноцветные круги и искры, вспыхивающие в хаотическом беспорядке.
   Когда он открыл глаза, то увидел, что на полу лежат полуразвязанный мешок и посох. Розовый округлый камешек валялся рядом.
   - Сподобился, - сказал сам себе Юра. - Иди туда, не знаю куда, ищи то, не знаю что.
   Настал Миг, Час и День Переворота.
   Что-то надломилось в душе Оленева, словно сдвинулась стрелка весов, стоявшая на нуле все эти годы, и чаши стали раскачиваться, как маятник, вечно ищущий точку покоя и равновесия.
   Из мешка, лежащего на полу, стали выкатываться Вещи. Они расползались по углам, затаивались, перешептывались, пересмеивались, превращались одна в другую, занимались своими таинственными делами, множились, и на их месте возникали новые, непонятно для чего предназначенные.
   Квартира менялась на глазах. С треском лопнувших пузырей делились комнаты, из конца в конец протягивались бесконечные коридоры с распахнутыми дверями, потом они сворачивались, закольцовывались, становились огромными залами с паркетными полами и мраморными статуями и тут же сжимались в тесные кельи с сырыми стенами, поросшими мхом. Пространство то уплощалось до двухмерного, то, распахнувшись вширь и ввысь, разбухало до беспредельности, вклинивалось в одномерные западни и снова становилось привычным, трехмерным, давящим на Оленева низкими потолками, увешанными люстрами.
   Время потекло назад, потом, словно спохватившись, сделало оборот вокруг оси, свернулось спиралью, запульсировало и опять обрело линейность.
   Где-то вдали на секунду мелькнул силуэт жены, идущей по тропинке в джунглях, потом появилась дочка, рассыпала учебники из ранца и убежала вперед по оси времени.
   Оленев стоял посреди этого стойко, как солдатик из старой сказки, вытянув руки по швам и готовый к чему угодно.
   И лишь когда все начало упорядочиваться и принимать более или менее сносные формы, Оленев поглядел на часы, идущие как попало, перевел дыхание и осмотрелся. Квартира была та же и не та, но что именно в ней переменилось, он так и не понял. Позабытое им чувство беспокойства и тревоги заставляло делать что-то, мучительно размышлять об утраченном равновесии.
   Из дальней комнаты донеслось старческое шлепанье босых ног и кашель, привычный, знакомый. А потом послышалось пение. Отец никогда не пел, даже за праздничным столом, тем более странно было слышать слова старой колыбельной:
   Баю-баюшки-баю,
   Сидит ворон на дубу,
   Он играет во трубу,
   Во серебряную...
   Оленев вошел в комнату отца и увидел, как тот в длинных сатиновых трусах расхаживает от стены к стене и укачивает Леркину куклу, заботливо укутанную в рубашку.
   - Ты чего, батя?
   Отец хихикнул и подмигнул левым глазом.
   - Спи, - сказал Юра и прикрыл дверь.
   Рядом с дверью появилась новая вещь - большое старинное зеркало в тяжелой бронзовой раме. Юра машинально остановился возле него, но не увидел своего отражения. В зеркале, напротив Юры, стояла его молодая мама и поправляла волосы. В цветном крепдешиновом платье с плечиками, с голубыми, чуть печальными глазами, почти позабытая, но не забываемая им никогда, она смотрела прямо на него, он не выдержал и сказал:
   - Здравствуй, мама.
   Она ничего не ответила, положила расческу на тот подзеркальник и молча вышла, как из кадра кино. Вместо нее остался кусок прошлого: обои из далекого детства, копия картины Шишкина и давным-давно сожженный фанерный шкаф.
   На кухонном столе лежало нераспечатанное письмо. По крупному детскому почерку Юра понял, что оно от тещи. Каким ветром его занесло сюда, не было смысла разбираться. Он просто взял и прочитал письмо. Оно было кратким:
   "К вашей злорадной радости я заболела тяжким недугом под названием синдром Торстена - Ларсона, имевшим проявиться у меня в виде ихитоза, и теперь кожа у меня как у аллигатора, хоть в цирке выступай, на что я не соглашусь ни за какие шанежки, а также началось развитие олигофрении от слабоумия до полного идиотизма с дегенерацией мозжечковых путей и аномалией скелета в виде врожденной кривой ноги, поэтому я намерена выколотить из вас тысячу рублей, как минимум, ибо без них я скоропостижно скончаюсь, а такое удовольствие вам доставить я не имею морального права. Деньги шлите нарочным. Ваша К.К.".
   Оленев аккуратно смастерил из письма голубка и пустил в открытую форточку.
   На стол вскарабкался Ванюшка, таща большую чашку с красным цветком георгина.
   - Если бы ты знал, - проговорил он, обретая Благодушную форму, - если бы ты знал, как все удачно складывается! За все годы моей квазижизни я ни разу не чуял так близко запах моей находки. До чего же ловко я нашел тебя двадцать лет назад! Лежал вот и думал: сейчас меня как поднимет этот юный оболтус, как начнет докапываться; а я ему как запудрю мозги!
   - Меня сгубило неуемное любопытство, - вздохнул Оленев, - но в общем-то я ни о чем не жалею. Я просто разучился жалеть. Ты сделал меня не мудрым, а равнодушным. Я думал, что безмятежность и равновесие - это вершина мудрости, но все эти двадцать лет я никого не любил, ни разу не страдал, не мучился от ревности, от обиды, от нанесенного оскорбления. Хоть отцовской любви ты меня не лишил...
   - Это было запрограммировано, - перебил Ванюшка, забавы ради перекатываясь по столу. - Любовь к детям возвышает и успокаивает, любовь к женщине приносит страдания.
   - Ты же лишил меня части обыкновенной человеческой души! Чумаков страдает, но он намного счастливее меня. Он вечно ищет, а я уже нашел.
   - Э нет! Ты не нашел для себя, и для меня потрудись-ка! Конечно, наш Договор - это просто кусок телячьей кожи, исписанный всякой ерундой, но его не нарушить. От тебя уже ничего не зависит. Круг искателей определен и замкнут.